Как Решков оказался на распутье и как возник Атаманчик

С тяжелой сосредоточенностью уже сильно охмелевшего, смотрел Решков на полупустую бутылку с водкой. Казалось, он не слышал и не замечал сидящего рядом дряхлеющего корректора, ставшего частым гостем в этой богато обставленной квартире.

И действительно, среди старинной мебели, около солидного шкафа с дорогими книгами, на отлично навощенном паркете — Кулибин выглядел чужим и лишним. В особенности не к месту были его потертый, с обшарпанными рукавами пиджак и грубые ботинки, давно нуждающиеся в ремонте.

Но он был нужен Решкову, как необходима палка слепцу. Для опоры.

Об этом часто думал Решков, стараясь разобраться, почему так дорог ему этот осколок мира, подлежащего уничтожению.

Вот и сейчас, после робкой просьбы Кулибина «Не надо больше пить», Решков совершенно отчетливо представил себе приближение той минуты, когда вокруг него будет пустота.

Это уже было распутье. Растерявшийся Решков не знал, куда двигаться. Без любви и привязанности к самой жизни, он без сожаления перемещался куда-то в сторону, всё дальше и дальше от тех, кого совсем недавно считал своими. Окончательный разрыв еще не произошел, но что он приближается, в этом был уверен Решков.

Вызывало ли это тревогу? Нет, он даже испытывал легкую радость, что между ним и теми увеличивается расстояние, которое уже ничто не заполнит.

Чувство расстояния и заставило его оторвать взгляд от бутылки и посмотреть на Кулибина.

— Скажите, Владимир Борисович, — спросил Решков, — бывает ли с вами… ну, такое… вот вы оказываетесь в пустоте… в отрешенности от людей, среди которых вы живете… или вынуждены жить?…

Кулибин не ответил. По тому, как он задумчиво разглядывал свои руки, было видно, что этот вопрос встревожил его своей загадочностью.

— Ага! — пьяно усмехнувшись воскликнул Решков. — Значит — что же? Значит: живи в своей пустоте. В одиночке. Так, что ли? Остальные… и вы в том числе… вы другие… вы люди не такие… вы…

— Не то вы говорите, — прервал его Кулибин. — Пустота, в которой вы… о которой вы говорите, это — болезнь. И не только ваша. Болезнь многих. Может быть даже всего того общества, которому чья-то воля привила эту болезнь. Она прогрессирует, а люди…

— Вот, вот, — со злостью крикнул Решков. — Люди… они что? Им всё равно? Как же так? Да вот… вот заболевшая собака уходит в степь или в лес и там ищет некую травинку, ищет чудодейственную травинку. Не всегда собака находит то, что ей нужно. И тогда забивается куда-то в чащобу и там, в одиночестве, прощается с жизнью. Это только совсем-совсем комнатная, до конца прирученная и потому жалкая собака умирает на глазах своего хозяина, забыв о таинственной, лечебной траве, в которой спасение.

— Да, — прошептал Кулибин, — я слышал об этом. Один охотник об этом мне говорил.

— Ваш охотник — нормальный, здоровый человек. А я… я болею болезнью пустоты. А болезнь такая, это вы сказали, Владимир Борисович, она прогрессирует. И я это чувствую. Что-то собачье есть во мне… от той нормальной собаки. И потому я ищу какое-то лекарство. Или доктора. Вроде вас. С вашей… Не столь важно, написана она или нет, это ваша книга. В ней — пусть и не существующей — много мыслей и обо мне, и о других, таких же опустошенных людях.

Решков замолчал, потом, словно вспомнив о чем-то важном, торопливо добавил:

— Только не забудьте, Владимир Борисович, в ту книгу вписать, что я — до конца опустошенный! — я ревностно и преданно служу тем, кто уничтожит и вашего хорошего охотника, и вас самих, а под конец… что ж, под конец расправится и со мною. Не забудьте об этом. И о том, что я за всё в ответе.

— Вы до того часто, Леонид Николаевич, поминаете ту, еще не написанную книгу, что я начинаю верить: она должна возникнуть. Заметки, наброски, исписанные клочки бумаги, всё это уже есть. Будет ли книга? А почему ей не быть? Ну, да… Вы терзаете себя сомнениями. Я это вижу давно. Вы хотите нести ответственность за всё? Понимаю вас. Не в каких-то философских рассуждениях, а просто по-человечески понимаю. Вы думаете, я вас оправдываю? Нет, я жалею вас. Вы — жертва. Того коммунистического гуманизма, во имя которого и происходит то, что происходит. И будет происходить дальше. Нет математики капиталистической и социалистической. Гуманизм — та же самая, единая для всех математика души. Вы открыли новый вид, свой, большевистский вариант гуманизма? Ерунда! Ваш гуманизм выдумал Робеспьер. Эту выдумку подхватил Ленин. Для чего? Для власти, для кровавого эксперимента над страной, над людьми. Вы сами, Леонид Николаевич, казнитесь причастностью к эксперименту. Почему вы не откажетесь от него? Вы не можете отказаться. Яд действует безотказно. Что случится с вами через месяц или через год? Во всяком случае, в тех заметках к еще не написанной книге ответ уже дан. В этом ответе, пусть и горькое, но какое-то оправдание вам. Без оправдания… без оправдания слепые фанатики, такие, как Ленин. Они не испытывают ни мучений, ни страданий, ни сомнений. Со своего пути они убирают личность человека, причем цену этой личности определяют, с равнодушием скотобойца, стоимостью пули. Содержать личность в тюрьме они находят излишней роскошью. Ленин себя и своих приверженцев называет профессиональными революционерами. Катехизис ленинцев — усовершенствованный катехизис садиста Нечаева. Начав с убийства одиночек, ленинцы приступили к убийству миллионов. Некогда была заповедь: «Не убий». Они объявили свою заповедь: «Убей». Так что ошибка называть партию Ленина — коммунистической партией. Определение должно быть другое: «Чекистско-коммунистическая партия». Ведь это же сам Ленин объявил закон: каждый хороший коммунист — обязан быть хорошим чекистом. Пора вещи называть своим именем![2]

— И отключить «чекистско-коммунистическую партию» от гуманизма? — усмехнулся Решков. — Что ж… допустим, вы правы. Но неужели вы начисто отвергаете и принесенную Октябрем культуру?

— Культуру? О какой культуре вы говорите?

— О марксистско-ленинской, — не совсем уверенно ответил Решков.

— А вы убеждены, что такая существует?

— Мне хочется быть убежденным, чтобы…

— Чтобы, — подхватил Кулибин, — хоть чем-то успокоить свою потревоженную совесть. Вы пробуете — но у вас ничего не получается. И вы знаете, почему не получается. И я знаю. Я не пытаюсь что-то доказывать, я просто свидетельствую: спутаны разные понятия. Одно подменяется другим. Ваша партия, поставляющая «хороших чекистов», совершенно зря толкует о марксистско-ленинской культуре. Такой культуры не может быть. Чекистам вообще не нужна культура. Им нужна ленинская цивилизация. Им нужны пулеметчики, инженеры, надзиратели, коменданты, сотрудники Лубянки, командиры карательных отрядов.

— Нужны, выходит, такие… такие, как я… как Решковы Леониды Николаевичи.

— Да, — спокойно подтвердил Кулибин. — И они у вас есть и будут в достатке. Обучить пулеметному, шоферскому, чекистскому делу не так уж трудно. Но это не культура. Между прочим, во время Первой мировой войны во французских частях были зуавы. Французское командование явно радовалось, что из этих примитивных, полудиких африканцев весьма скоро получились прекрасно обученные искусству убивать людей из очень сложных машин, называемых скорострельными винтовками и пулеметами. Французов это устраивало, но французы никогда не заикались о том, что зуавы приблизились к культуре. Их приобщили к цивилизации, а цивилизовавшись — они стали жестокими, отличными и, главное, не рассуждающими и хладнокровными убийцами. Цель была достигнута. Кстати, вспомните свой собственный Октябрь. Кто утвердил его и кто привел к власти вашу партию партию Ленина, или, по ленинскому выражению, «партию — профессиональных революционеров»? Вы, конечно, тут же начнете протестовать, скажете, что Дзержинский, Лацис это, всё-таки, не африканцы. Согласен. После такого моего согласия вы добавите, что Россия кинулась в революцию «за землю, за волю, за лучшую долю». Под знаменами Октября. И что знамена эти были в руках Ленина, Дзержинского, Троцкого, Лациса. Тоже согласен. С напоминанием, что от этих знамен отшатнулись бросившиеся к земле, воле и лучшей доле. Вы знаете, что сам Октябрь превращался в абстракцию. Но не превратился! — можете вы воскликнуть, Леонид Николаевич. И я опять с вами соглашусь. И соглашаясь — утверждаю: не Россия создала Октябрь! Она тут ни при чем. Считать Октябрь русским нельзя. Октябрь — дело чужих рук. Дело цивилизации. Ленин, Дзержинский, Сталин (это только отдельные имена) быстро поняли, что разбежавшуюся Россию можно вернуть под знамена Октября силой, чуждой России. Ну, там, венгерскими, латышскими, китайскими, чешскими и прочими интернациональными, чекистско-карательными частями, полками, дивизиями, расстреливавшими Россию в розницу и оптом. Да вы и сами знаете, что фундамент Октября заложили китайцы. Венгры и прочие — достраивали его. А китайцы? Откуда они взялись? Вам ли, Леонид Николаевич, объяснять, что во время Первой мировой войны Россия ввезла сотни тысяч китайцев… как это делала и Франция со ввозом африканцев. Но Франция приспособила африканцев к искусству убивать немцев. Россия ввезла китайцев для другой цели: для рытья окопов против немцев. Китайцы занимались земляными работами, весьма не сложными, чаще всего обыкновенными лопатами. Китайцев радовала затянувшаяся война: не надо ложиться голодными спать. Пока война — идет казенная пища и серебряные рубли, вручаемые царскими чиновниками. Всё ясно: «Моя работай — твоя плати». Эту психологию китайцев «моя работай — твоя плати» учли деятели Октября, уже готовые было побросать свои знамена. Деятели увидели спасение в китайцах. Они обучили их искусству владеть русской винтовкой образца 1891 года и револьвером наган. «Моя плати, — сказал Октябрь китайцам, — твоя стреляй». И вы двинули против России обученных китайцев, и китайские части стали первыми и отборными вашими отрядами, показавшими последующим чекистским полкам, как надо наводить ужас жестокостью и хладнокровным убийством. Вот кто привел к победе того, что называется «русским Октябрем», солнцем мирового коммунизма, согревающим «нового человека». Китайцы, Леонид Николаевич, стояли у колыбели вашего «нового человека». Поблагодарите их за это и перестаньте говорить о культуре.

Решков как будто бы собирался возразить Кулибину, но в этот момент раздался телефонный звонок..

— Что? — с некоторой тревогой спросил Решков. — Хорошо. Через десять минут буду.

Повесив трубку, Решков сказал:

— Владимир Борисович, не уезжайте. Я вернусь скоро. Подождите. К тому же — и поздно. Мы еще поговорим. А спать… ну, вот на этом диване. Хорошо?

И он ушел, необычно крепко пожав руку Кулибину.

Ковры, уют квартиры, часы, в чуткой тишине уверенно зачеркивающие секунды — всё это теперь воспринимал Кулибин как-то по-новому. Вот только что был здесь Решков со своей судьбой, и эта судьба бросала тени на всё, вплоть до тщательно навощенного паркета, на котором, так казалось Кулибину, еще должны храниться чьи-то следы, чужие, посторонние, никакого отношения не имеющие к сегодняшнему дню.

Разрозненные, мельтешащиеся мысли Кулибина были настолько сбивчивы, что он сам, при всем своем желании, не смог бы их восстановить. А когда, видимо в полночь, вернулся Решков, Кулибин не сразу пришел в себя и даже с удивлением взглянул на хозяина.

— Мне пришлось задержаться, Владимир Борисович, — сказал Решков. — Себе я налью водки, а вам… выпейте и вы, вот этой безобидной водички, некогда называвшейся «церковным вином».

— Выпью, — улыбнулся Кулибин. — Меня, ведь, тоже надо причислять к тому «некогда».

— Может быть, — согласился Решков. — Даже наверняка: вы из того «некогда» смотрите на меня, и на сегодня. А сегодня… Нет, я вам подробно расскажу, Владимир Борисович. Для ваших блокнотов… для той… ну, той, еще не написанной книги. Вот что случилось недавно, несколько часов назад… Вы готовы слушать?

Кулибин кивнул головой.

— Сперва справка, — начал Решков, — о том, что ВЧК была довольна работой Медведева, начальника московского уголовного розыска. В особенности его ценил Петерс. Как-то докладывая Ленину о положении в Москве, да и во всей стране, Петерс сказал, что если бы можно было бы найти по одному такому, как Медведев, на каждый город бывшей Российской империи, то дело Октября восторжествовало бы в ближайшие месяцы. Вспоминая об этой беседе, Петерс не забывал добавлять, что нужно «найти по одному Медведеву на каждый город». И вот произошло событие. Сегодня. Недавно. Петерс нервно шагал по своему кабинету, пробуя воспроизвести то, что случилось в том самом уголовном розыске, которым руководил Медведев. Но восстановить всю картину события не удалось. Известно было лишь то, что один из лучших агентов, Атаманчик, застрелил помощника Медведева, двоих сотрудников ранил, четвертую пулю послал в Медведева, но промахнулся.

«Вот тебе и хваленый МУР! — выругался Петерс, и открыв дверь своего кабинета, крикнул: — Дежурного!»

Дежурный появился немедленно.

«Уполномоченного по МУРу — ко мне. Понял? — стучал кулаком по столу Петерс. — Сюда… В кабинет!»

Дежурного уже не было, но Петерс всё еще продолжал бушевать. Когда же раздался стук в дверь, он, словно забыв о своем распоряжении, со злостью спросил:

«В чем дело?»

Стук прекратился.

«Да входи же!»

В полуоткрытой двери стоял дежурный.

«Что»? — спросил Петерс.

«Уполномоченный МУРа прибыл».

«Давай сюда!»

Когда уполномоченный вошел, он увидел своего начальника, углубившегося в чтение каких-то бумаг.

«Явился по вашему распоряжению, товарищ Петерс».

«А, это ты! — Петерс поднял голову. — Садись! Что там такое у вас стряслось? И где твой глаз был?»

Уполномоченный принялся рассказывать. Прежде всего об агенте Атаманчике.

Ну, конечно, Владимир Борисович, уполномоченный не забыл напомнить Петерсу, что Атаманчик и раньше роптал на жестокость допросов и, даже, осмеливался ворчать, что выносятся ненужно дикие приговоры.

«А ты знал об этом? — спросил Петерс уполномоченного. — Ага! Знал! Так почему же твой Атаманчик ходил по земле? Что? Крестьянский сын? Выглядел преданным? Много их таких, которые выглядят. Что? Атаманчик скрылся? Ага! Ви-но-ват… Теперь „виноват“, когда гад выскочил из рук! Ладно, ладно, — уже более милостиво сказал Петерс, — сиди и выкладывай подробности».

А подробности, — продолжал Решков, глядя в глаза Кулибина, — примерно, таковы. В подвалах МУРа — полным-полно. Медведев всегда сам проверяет списки арестованных. И крестиком отмечает офицеров. Чтобы самому посмотреть на каждого. Перед ликвидацией. И на этот раз, Владимир Борисович, Медведев не изменил своему принципу. Вот и вводят к нему одного. Такой… корнет. А Медведев перед ним стоит, нагайкой по голенищам своих сапог хлопает. Ну, тут, конечно, и сотрудники. И Атаманчик. Медведев и спрашивает, вроде бы по-дружески, негромко:

«Офицер?»

А тот в разодранном мундире стоит.

«С рабоче-крестьянской властью не имеете желания беседовать?»

Корнет молчит. Медведев, сунув нагайку под мышку, сделал два шага и вытащил пистолет. Так с пистолетом в руке, он некоторое время любовался окровавленным лицом офицера, а потому придвинулся к нему вплотную и ткнул дулом в подбородок. Офицер всё-равно молчит и глаз не поднимает. Сколько так продолжалось, Владимир Борисович, не знаю. А вот дальше всё пошло быстро.

«Жалеешь, господин офицер, что нету у тебя пистолета?» — спросил Медведев.

«Так точно, жалею», — ответил корнет и впервые посмотрел на Медведева.

Тот прямо задохнулся от неожиданности.

«Повтори еще раз, ваше благородие! И руку к козырьку приложи… Как на рапорте полковнику».

Корнет, Владимир Борисович, слово в слово повторил, но руки не поднял.

«Козыряй, белая сволочь!» — крикнул Медведев.

Здесь-то и впутался Атаманчик и тоже закричал:

«Товарищ Медведев! Не надо! Ему руки перебили на допросе! Что вы делаете?»

Не успел Атаманчик закончить говорить, как Медведев всадил пулю в корнетскую голову… А дальше, Владимир Борисович, и всё остальное.

— Что остальное? — спросил побледневший Кулибин.

— Ну… такое. Атаманчик выхватил маузер и… и, надо думать, в маузере было всего только четыре патрона. Паника, понятно, поднялась. Дело ночное. И в панике исчез Атаманчик.

— Всё? — спросил Кулибин.

— Всё. Да, пока всё, — ответил Решков и посмотрел на, начавшие светлеть окна, в которые входило обыкновенное, очередное утро. Утро превратится в день. Потом пойдут другие дни, составятся недели. Жизнь, в общем, будет продолжаться, и Решков даже не заметит, как сложно станет думать —

Загрузка...