Почему скрывал Решков от Кулибина правду о смерти Ирины? Тут какая-то психологическая загадка. Стоило, например, Кулибину вспомнить об Ирине, Решков слегка бледнел, но охотно поддерживал разговор о ней, как будто бы живущей где-то там, очень далеко, куда, возможно, он еще раз поедет.
— Вот и в третий раз вы видались с Ириной? — спросил Кулибин. — Или в четвертый? Но это не важно. И в десятый раз вы прибьетесь к ее порогу, и она встретит вас сухими, сжатыми губами. А когда будете уходить, не услышите ни одного слова. Тут уж, Леонид Николаевич, ничего не поделаешь! Будь бы Ирина несколько другой, попроще, победнее духовно, она бы…
— Она бы припасла острый нож и в одночасье, как говорят поморы, пустила бы его в ход, — не то спросил, не то пояснил Решков. — Это был бы хороший эпизод для той, вами еще не написанной, книги. Правда?
Кулибин не сразу ответил.
— Вы это напрасно, — наконец сказал он. — Всё значительно сложней.
— Вы так думаете?! — в волнении воскликнул Решков. — Тогда объясните, почему Ирина ненавидит меня?
— Ненависть? Не то слово. Она — презирает. Понимаете? Ненавидя — еще можно любить, но там, где презрение…
— А ведь вы правы, Владимир Борисович. Только теперь я понял, что ненавидя полковника Мовицкого…
— Да, да, — перебил Кулибин. — Тогда, ненавидя Мовицкого, вы его любили, вас согревал окружающий его мир, в котором жила и его дочь. А ненависть… не вы виноваты в ней! Признаюсь: я думал обо всем этом, для тех страниц, над которыми вы так охотно иронизируете. Они есть — эти страницы. Я лучше вас понимаю всё, случившееся с вами. Это ведь не вы сами, это чужая воля навязала вам мысль разрушить тот мир, в котором жил полковник Мовицкий и в котором могли жить и вы.
— Это вы читаете страницы вашей книги? О чем-то подобном и я думал. Поэтому, прошу вас, читайте дальше. Я хочу увидеть самого себя… в роли литературного героя, созданного вами, Владимир Борисович.
— Не я вас создал, Леонид Николаевич, — ответил Кулибин. — Эпоха вас создала. За нее вы и расплачиваетесь. Расплатитесь дорогой ценой. И очень мучительно. Вы достаточно образованы, и потому не станете отвергать такое предположение. А если бы стали отвергать — всё равно в глубине души у вас шевелилось бы сознание, что это так. Я осмеливаюсь утверждать, что вы мучитесь долгими ночами, и в часы бессонницы восстанавливаете всю вашу жизнь. А утром, после томительно длинной ночи, поднимаетесь с постели и некоторое время обманываете себя сладостно-горькой мыслью как-то всё переиначить, чтобы жить по-другому и совсем по-хорошему. Обман этот настолько коварен, что воспринимается реальностью далекого прошлого, когда были дружеские рукопожатия и теплые слова. Вам кажется, что достаточно выйти из вашей комнаты, и вы попадете в дом, где жил полковник Мовицкий и его дочь. И вы с жалкой поспешностью покидали эту свою казенную, шикарную — по мнению завидующих вам — квартиру, а за ее порогом останавливались, опускали голову и, пошатываясь, возвращались, чтобы свалиться на диван. Лежа без движения, вы прислушивались, как где-то около виска назойливо пульсировала кровь. Кровь отсчитывала секунды. Вашей или чужой жизни. Не всё ли равно! Но кровь пульсировала, и в такт ей вы думали, пробовали разобраться в чем-то очень сложном и запутанном, начиная с тех, далеких уже дней, когда еще не знали ни сада господина полковника, ни того дома, в котором вы так уютно провели шестнадцать или больше лет. Смутно, очень смутно вы вспоминали и свою мать… ту женщину, которая протянула свои руки к вашей восьмилетней шее.
Кулибин замолчал. Решкову хотелось сказать, что Ирины уже нет, и что смерть ее он воспринимает окончательным освобождением от связей с прошлым. Но об этом он опять промолчал.
— Вы знаете, — сказал Решков, — как я отвернулся от светлого мира с его книгами, чистыми мыслями, в который меня ввел полковник Мовицкий. Знаете, через что я переступил. Кто я? Прирожденный преступник? И что тут? Закон наследственности? Одно мне ясно: уйти от своей теперешней жизни я не могу. Я до конца буду служить идее, хотя и понимаю, что идея — миф. Реальность? Кровь, проливаемая во имя мифа. Человек говорит: «Я хочу жить». Человека ставят к стенке. За что?
— Обо всем этом вы говорите столь равнодушно, — прошептал Кулибин, — что мне трудно верить в искренность ваших слов. Трудно верить в то, что вы такой, каким вы себя рисуете…
— Можете верить, — перебил его Решков. — И внести в ту вашу книгу, в которой — вы, ведь, обещали! — пойдет речь и обо мне. Так что для полноты изображения не забудьте вписать меня, Леонида Николаевича Решкова, и в роли заурядного провокатора. В потрепанном пиджаке, с запущенными руками я — и весьма ловко — прикидывался загулявшим мастеровым, шатающимся по кабакам в надежде выпить и закусить за чужой счет. Таким мастеровым я затеял дружбу с одним из тех, из таких, включенных в операцию. Подружившись с ним, я скоро убедился, что с ним-то, в общем, не стоит возиться. Так себе — мелочь! Но я почему-то уже не мог оторваться от этого болтливого, бросившего землю, мужика. Может быть даже потому, что в мужике угадывалась ехидная злоба, далеко запрятанная, прорывающаяся лишь тогда, когда он пьянел сверх меры. Этим я пользовался. Придвигая ему стакан водки, я выкладывал перед мужиком свои обиды на партию. Пьяный тут же откликался, поддакивал, потом, словно бы разгадав меня, пускался доказывать, насколько он «сочувствующий». Я уже хотел было плюнуть на этого мужика, да вот это его «сочувствие» как будто сверкнуло молнией, в свете которой я увидел самого себя — подлого, грязного и неизвестно зачем лгущего. Мужик лжет. Это было ясно. Но его ложь особенная, на мою не похожая. И мне до нестерпимости захотелось заглянуть в эту иную ложь. Для чего? Не понимаю. Хотя нет! Понимаю. В той, мужицкой лжи что-то пряталось. Свое, крестьянское, обычное. А чтоб увидеть это, я пустился говорить о том, что, конечно, много неправды на земле, и потому нужно терпеть и верить, что дальше всё пойдет по Ленину, всё организуется. «Ну и терпи, — крикнул пьяница, стукнув кулаком по столу, — да только об организаторах мне не толкуй. Я их видел. И одного такого знаменитого. Куда бы он ни заявлялся, сразу и без заминки обнаруживался единогласный коммунизм. Все, как по команде, за любимую партию! Прямо удивительно. Об ём говорили приезжающие из центра, что другого такого организатора мало где можно найти. И что его сам Ленин знал и Дзержинский уважал. Такой это был знаменитый организатор, что имя его золотыми буквами будет записано в поминальнике строителей. Да только дальше чудное приключилось. Это когда наш уезд считался окончательно и во веки веков аминь коммунистическим. После чего и всю нашу Смоленскую губернию признали „Западной Коммуной“, с такой, знаешь, газетой „Известия исполнительного комитета советов Западной Коммуны“. А редактором стал знаменитый Кнорин, историк и писатель по партийной части. Вот в такое удивительно торжественное время приехал к нам тот организатор, собрал всех самых до конца верных на митинг. Речь стал говорить, и головкой кивать, когда ему в ладошки хлопали и кричали „ура“'. Потом этот организатор предоставил слово желающим, ну, тем, кто хочет высказаться за коммунизм. И за ручку здоровался с лезущими на трибуну. И тут один такой лезет, поднялся, двинулся к трибуне, подошел и не поздоровавшись с организатором, прямо в лицо ему стрельнул из обреза. А остальные люди, собравшиеся тут мужики, вместо того чтобы посочувствовать, из-под тулупов повытаскивали обрезы и пошли кончать приехавших товарищей из центра. А ему, организатору то есть, ему уже было всё равно. Он лежал спокойно и не волновался своим разбитым через пулю лицом. Дальше, конечно, суматоха поднялась. Восстание против коммунистов. Да только как-то зря. У мужиков своего Пугачева не оказалось. Никакого. И мужиков, как белок, перестреляли каратели-чекисты и разные ЧОНы, ну, понимаешь, части особого назначения из самых преданных интернационалистов. Мужиков, одним словом, не стало, и всю Западную коммуну расформировали. Лишили этого почетного звания и обернули назад в Смоленскую губернию. Так ей, гадюке, и надо! Не достойна она идти к коммунизму. Ты этому поверь: я смоленских мужиков знаю. Потому — я сочувствующий. Понял?» «Понял, — ответил я этому смоленскому мужику, и спросил: — А сам ты в те поры не стрелял из обреза?» «Это ты брось!» — поднося водку ко рту, усмехнулся пьяница.
Рассказав это, Решков почему-то попробовал убедить Кулибина, что существует некая таинственная связь между судьбой его, Леонида Николаевича Решкова, и историей «Западной коммуны».
— Тут уж мистика, — запротестовал Кулибин.
— Вы возражаете, Владимир Борисович, но как-то неуверенно. А может быть вы просто жалеете меня? Может быть вы даже догадываетесь о моих мыслях, но не хотите признаться в этом? Вы — добрый человек. Мне даже кажется, что в той, пусть еще не написанной, книге вы попытаетесь в чем-то и оправдать меня. Подсунете читателю «защитительную» речь, как делают адвокаты, выкладывая весьма-таки шаткие «смягчающие вину обстоятельства». А я вам прямо скажу: никаких таких обстоятельств нет. Я хотел бы увидеть эту страну, вдруг распрямившую спину и поднявшуюся во весь свой могучий рост. Это была бы величественная по своей дикости феерия, равной которой не было в истории. Конечно, в этой заварухе и мне бы свернули голову. Даже в первую очередь. Как чекисту. И знаете что, Владимир Борисович? Меня это не смущает. Я как будто подготовлен к тому, чтоб Россия ломом или пулей раздробила мне череп. Единственное, что меня тревожит, Владимир Борисович, так это то, что я не узнал бы, а чем же закончится вся феерия?
Тут Автор позволяет себе вырваться из далекого прошлого, вернуться в наши уже дни и выслушать, что говорил —