Она очень любила советскую власть, сама себя уважала за свою преданность партии, а выступая на собраниях коммунальных жильцов или появляясь в милиции с очередным доносом, говорила гордо: «Пролетарка Мешкова».
Пролетарка Мешкова слыла сознательной и очень бдительной. Обо всем, что происходило в районе Каланчевской площади, она знала в подробностях и потому пользовалась уважением и покровительством начальника отделения милиции. Сама Мешкова слышала, как этот начальник сказал милиционерам: «Учтите: товарищ Мешкова — непримиримая пролетарка».
В этом не было никакого преувеличения. Она была действительно «непримиримой» и в особенности ненавидела интеллигентов. Считая всех их «врагами народа», она следила за ними и никому спуску не давала. От этого страдал даже вечно голодный и оборванный старик с явно подозрительной фамилией Воскресенский.
Когда же пролетарка Мешкова дозналась, что Воскресенский сидел в концентрационном лагере, ее возмущению не было предела.
— Выпустили! Это проверить надо: а вдруг блат какой? А если действительно выпустили, так это же совсем зря, — горячилась Мешкова, подбивая жильцов коммунальной квартиры послать в органы коллективную просьбу о выселении старика из занимаемой им темной каморки.
В коммунальном муравейнике шептались, конечно, о том, что Воскресенского надо выкинуть. С этим все были согласны. Ну, а дальше что? Начальство считает Мешкову «непримиримой пролетаркой». Начальство, само собой разумеется, отдаст каморку не кому другому, а только ей.
Такая перспектива была не по душе коммунальному миру. К тому же все искоса посматривали на активистку, умудрившуюся даже в битком набитой квартире развернуть очень сложную, темную и бесспорно выгодную деятельность.
Зависть привела к тому, что коммунальные жильцы стали рассуждать трезво и на провокационные уговоры Мешковой отвечали дипломатичным пожиманием плеч.
Обо всем этом, конечно, не знал Воскресенский. Он продолжал ютиться в темной каморке, хотя не мог не заметить, что в последнее время его встречают и провожают откровенно злые глаза. Потом, и очень скоро, жильцы свою социальную отчужденность от бывшего превратили в закон, запретив Воскресенскому пользоваться общекоммунальной уборной. Когда старику в дурные осенние дни приходилось спускаться вниз и шагать по грязи двора, почти всё население квартиры прилипало к замызганным стеклам окон и со злорадством смотрело на бывшего, в худом пальто, истертой солдатской папахе и разбитых красноармейских ботинках бредущего под дождем в дальний угол, откуда всегда неслась вонь запущенной выгребной ямы.
В один из таких осенних дней, и совершенно случайно, в этот двор заглянул Суходолов. Он уже хотел было повернуться и выйти на улицу, но остановился, что-то знакомое почувствовав в фигуре старика, топчущегося у выгребной ямы. Потом он узнал его: то был Воскресенский.
Суходолов не вдруг подошел к старику. Сначала он издали разглядывал его, и чем больше всматривался, тем яснее и яснее восстанавливались те, теперь уже такие далекие дни.
Так произошла встреча Суходолова с его собственным прошлым. Он не сомневался, что перед ним тот самый старик, которого надо было вывести в расход, и которого он, Суходолов, неизвестно почему, спас от подвала.
Старик сильно изменился, Худой, обветшалый — он походил на свою тень.
«А всё-таки жив», — подумал Суходолов, испытывая мягкое, почти нежное чувство жалости к обиженному судьбой человеку.
Потом, когда Воскресенский оторвался от выгребной ямы, Суходолов остановил его и спросил:
— Не узнаете знакомого?
Старик поднял большие, равнодушные глаза и тихо ответил:
— У меня, братец, знакомых нет. Давно нет. В одиночку доживаю.
— А кормишься где? — спросил Суходолов и пожалел о своем вопросе.
Действительно, голова старика была похожа на череп, на который с трудом натянули тонкую кожу. Когда старик говорил, вместе с губами двигалось всё его лицо, похожее на маску. За шевелящейся маской наблюдал Суходолов и, видимо, понял бы слова Воскресенского, если бы в этот момент не появилась Мешкова. По ее решительным движениям и кое-как накинутому на плечи платку можно было догадаться, что мчалась она сюда с намерением устроить хороший скандал.
Увидев Суходолова, она смутилась, вспомнив, что тот однажды был в милиции и что перед ним почтительно стоял начальник отделения.
«Тот самый Суходолов», — с тревогой подумала она, хотя в точности не знала, кто он. Но что Суходолов «личность ответственная» — в этом она не сомневалась, и потому принялась разыгрывать привычную роль «пролетарки Мешковой».
— Да что вы, товарищ Суходолов, с ним толкуете! Он же бывший, присосался к нашей коммунальной квартире и никаким чёртом его не выселишь… Кубатуру занимает! А чем живет — не поймешь! Отбросами, что ли, питается. Таких бы ликвидировать, как классово вредных, а его подержали-подержали в концентрационном лагере и по блату выпустили. А зачем нам такие!
Она еще долго говорила, искоса и со злобой посматривая на Воскресенского. Потом льстиво обратилась к Суходолову:
— Вы бы, товарищ Суходолов, помогли нам. Освободили бы нас от классового интеллигента и буржуазного прихвостня.
— Заткнись, стерва! — Суходолов шагнул к Мешковой. — Забудь про старика! Не то…
Мешкова застыла на месте. Когда же Суходолов прохрипел «ну!», она опрометью кинулась в свою коммунальную квартиру, из окон которой за всем происходившим у выгребной ямы с большим вниманием наблюдали любопытные глаза.
Попав в свою закутку (бывшая гостиная фанерой была разделена на три отдельные жилплощади), Мешкова тут же вызвала компаньонку по спекуляции.
— Что стряслось? — заволновалась Толстая Варвара.
Мешкова излагала события, не стесняясь всё искажать и преувеличивать. Когда дошло до громадного пистолета, который, якобы, Суходолов собирался пустить в ход, Мешкова подвела свою наперсницу к форточке.
— Видишь? Видишь? — шептала Мешкова на ухо Толстой Варваре. — Гляди!
Тискаясь у форточки, им удалось заметить, что Суходолов взял старика под руку и вместе с ним направился к подворотне. Наблюдения на этом закончились, и потому они не знали, конечно, что Суходолов вывел Воскресенского на площадь и через десять-пятнадцать минут уже сидел с ним в небольшой пивнушке. На столе, у которого они расположились, скоро появился чай и хлеб с колбасой.
— Ешьте, пожалуйста, — сказал Суходолов.
Старик сначала погрел руки на горячем стакане. Потом поднял глаза на Суходолова и совсем обыкновенно признался:
— Я забыл о тепле. Живу, понимаете, в холоде.
— В холоде? — спросил Суходолов.
— В холоде, — подтвердил старик. — Это очень тяжело.
Суходолов вздрогнул. От испуга или удивления, он и сам не знал, и стараясь преодолеть дрожь, пробовал разобраться, почему старик говорит о «холоде», а не о «голоде». И вдруг пришла мысль, что холод страшнее голода. И не тот холод нетопленной комнаты, а другой какой-то, особенный холод, злой холод, жестокий и черствый холод.
Суходолов посмотрел на старика, осторожно пережевывающего маленькие кусочки колбасы и хлеба. Заметив, что стакан уже пуст, Суходолов наполнил его чаем и сказал:
— Пейте! Пейте, профессор.
— Что? Такого слова я уже давно не слышал. Профессор. Даже странно, — зашептал старик и отломил кусочек хлеба.
— Почему? — Суходолов сделал попытку говорить весело. — Да это же совсем просто. Мы, ведь, с вами, вроде бы где-то и когда-то познакомились.
Старик перестал жевать, и, словно извиняясь за чужую ошибку, начал оправдываться:
— Нет, тут какое-то недоразумение. Я вас совершенно не знаю. Вы, полагаю, принимаете меня за кого-то другого, обманувшись сходством, какими-то внешними признаками. Нет! — воскликнул Воскресенский, отодвинув от себя чай и положив на тарелку кусок хлеба. — Нет! Вы ошиблись. Понимаете: знакомых у меня уже давно нет. И я вам скажу правду: меня хотели казнить… ну, как они говорят: расстрелять! Но раздумали, в концентрационный лагерь отослали. И опять, должно быть, раздумали. Вот и всё. Так что я лучше уйду. Извините.
Старик еще дальше отодвинул от себя тарелку с хлебом, и Суходолову стало ясно, что этот, случайно встреченный им, бывший профессор действительно его не узнает.
— Пейте чай. Я это по-честному. Безо всякого..
— Спасибо, — уже натянув на голову солдатскую папаху, сказал старик. — Спасибо. Я пойду…
«Да куда вы пойдете!» — хотелось крикнуть Суходолову. Но он сдержался, и после тяжелого раздумья, произнес:
— Что ж. Идите. Может быть даже лучше, что не признали вы меня знакомым и не вспомнили, где мы познакомились. Только… хотелось бы мне что-то такое… вы, вот, сами говорили, что в холоде живете, так мне бы и хотелось сказать что-то теплое, человечье. Да только слов подходящих у меня нет. Не имеется у меня таких слов. И всё. Жалость к вам есть. Настоящая жалость, ну, как к отцу, что ли… Отец у меня тоже старик… А я сам… ждет меня конец бешеной собаки. К бешеному концу дело у меня идет, — говорил Суходолов и казалось ему, что слова падают, как свинец. — Так что всё правильно. Правильно и то, что не знаком я вам, потому что я дерьмо и падаль..
Старик слушал, и в то же самое время копошился пальцами под подбородком, пытаясь застегнуть рваное пальто на единственную верхнюю пуговицу.
Потому ли, что с пуговицей удалось справиться, или потому, что Суходолов замолчал, старик строго сказал:
— Так не бывает. В каждом и обязательно есть что-то человеческое.
По шевелящимся губам Суходолова можно было догадаться, что он повторяет стариковские слова. Слова были немудрящие, но Суходолову почудилось, что после них в нем самом вздрогнул остаток этого самого человеческого. «Человеческое», надо думать, и заставило Суходолова посмотреть в глаза старика и напомнить:
— О человеке в человеке вы говорите потому… потому самому, что вы — профессор богословия.
— Вы даже это знаете? — без удивления спросил Воскресенский и протянул руку. — Прощайте.
Суходолов, пожимая стариковскую руку, представил себе те далекие дни. «Это я, Суходолов, сохранил его для жизни», — мелькнула радостная мысль. Радость не исчезла и после того, как он подумал, что, конечно, старик липший на этой земле и доживает свои последние дни… «До чего было бы хорошо, — сам себе сказал Суходолов, — если б его можно было похоронить в правильной могиле, в могиле и под крестом»… «А почему бы так и не похоронить, — это тоже сам себе сказал Суходолов, и добавил: — Похороню»..
Когда старика уже не было в пивной, к столику Суходолова подсел Ступица. Как будто прицеливаясь, он разглядывал задумавшегося Суходолова, и когда тот опустил голову на грудь, спросил:
— Ты, товарищ Суходолов, даже не примечаешь, что я возле тебя кручусь уже с полчаса?
Суходолов скосил глаза и далеко не вдруг сообразил, что рваный пиджак и рыжеватые космы на голове подсевшего — это камуфляж, маскировка, под которой прячется второсортный агент Ступица, работающий «втемную» не по особо важным, но весьма нужным для чека заданиям.
Еще раз окинув Ступицу взглядом, Суходолов презрительно бросил:
— Чего тебя примечать! Вот тут только что был человек. Ушел. Мне хотелось с ним посидеть. Не для разговору, а так, понимаешь, как… с человеком. А человек — ушел.
— А я — не человек, что ли? — обиделся Ступица.
— Ты? — Суходолов внимательно и словно бы впервые рассмотрев Ступицу, равнодушно сказал: — Ты? Падаль.
Ступица хотел было всё это повернуть в шутку, но заметив, как наливается кровью лицо Суходолова, пересел за другой столик.
Подробно изложенный эпизод со встречей Суходолова с Воскресенским, потом — с пролетаркой Мешковой и второстепенным агентом Ступицей Автору кажется не случайным, наоборот — имеющим большое значение для развития дальнейших событий. Хотя бы потому, например, что в те самые дни, когда Суходолов наткнулся на профессора Воскресенского, Решков был приглашен на обед к Председателю. За обедом, и, в особенности, после обеда, в кабинете, толковали о разных делах и весьма откровенно.
— Знаете, — в конце концов сказал Решков, — верить даже самым преданным нельзя, а народу…
— Что народу! — дернул бородкой Председатель. — Народом надо управлять! Ведь вы же сами, Леонид Николаевич, как-то приводили мудрые слова одного из французских королей: «Пусть ненавидят, но боятся». Главное — чтоб боялись. К чему-чему, а к страху мы этот самый «народ-богоносец» приучили!
Решков не стал спорить. К тому же он сам — и с давних пор — чувствовал себя как бы приросшим к Председателю.
— Мы, — шутя признался Решков, — вроде сиамских близнецов.
На это признание Председатель ответил дружеским похлопыванием по плечу.
«Сиамские близнецы» жили, на удивление, по-разному. Это «по-разному» и заставило Решкова не сказать Председателю, что один из вернейших и преданнейших, то есть Суходолов, потерян для Октября. Промолчал Решков и о том, что это он довел Суходолова до мысли оглянуться на свое прошлое, поковыряться в своей душе и как бы под увеличительным стеклом совести посмотреть на себя, на своего отца, на мельникову дочку Ксюшу, и сказать:
— Спасибо, Леонид Николаевич. Правильно и верно вы рассуждаете. Нельзя жить без оглядки. Так что я поеду к отцу.
— Надолго? — спросил Решков, хотя был убежден, что поездка эта — для Суходолова — уже навсегда.
Об этом тоже не говорил Решков, хотя и вспомнил свою квартиру, свой письменный стол, на котором лежал календарь. Календарь показывал 22 января 1922 года… 22 января 1922 года Решков перечеркнул красным карандашом.
Это несколько нервное перечеркивание календарного листка позволяет Автору начать —