О Суходолове и тамбовской крестьянке Авдотье Сидоровне

Эта маленькая сморщенная старушка сидела у стены вокзала и так равнодушно смотрела на спешащих куда-то людей, словно ей самой уже некуда было торопиться.

Два или три раза мимо нее прошел Суходолов, а когда обратил внимание, что на старушку падают редкие, мокрые снежинки, ему до боли в сердце захотелось сказать ей какое-нибудь обычное, ласковое слово.

Но от хороших слов он уже давно отвык. А может быть и погода мешала. Может быть этот сырой и пронзительный ветер выдувал теплые мысли, уносил их прочь и где-то кидал в осеннюю грязь.

Неуютность была кругом!

В такую пору слякоти, подумалось Суходолову, хорошо бы умереть, чтобы избавиться от тоски, от чьего-то шлепанья по снежному месиву и от озноба где-то около скучно бьющегося сердца.

Он опять взглянул на старушку, и ему стало страшно от догадки, что и она, моргая слезящимися глазами, тоже думает о смерти.

Час тому назад один поезд ушел к востоку. Только что отправился другой к западу. А старушка всё сидит, даже не сделав движения, чтоб стряхнуть с себя снег.

— Ты куда, бабка, едешь? Вон уже было два поезда, а ты, смотрю, всё сидишь и сидишь? Вроде бы чего-то ждешь.

— Мне, сынок, ехать некуда, — ответила она спокойно.

— Так-таки некуда. И сама не знаю, чего жду.

— Как так не знаешь?! — удивился Суходолов. — Откуда ты?

— Оттуда, — шевельнув пальцами, сказала старушка. — Сверху. Кулачка я. Освобожденная. Таких как я, калек, с местов поселения отправляют. Кого куда. Одного туда, другого сюда, а меня, значит, к родным местам. Да только зачем — не знаю. Всё равно — не доеду.

— Так откуда ж ты, бабка? Из лагеря?

— Лагерь — это дело давнее. После лагеря было поселение. Из поселения, слышишь, и списали меня. Литеру дали, то есть билет казенный, и бумажку. Документ на волю. Это после стольких-то годов… вышла, говорят, милость такая, амнистия называется, ленинская.

— Какая ленинская? Ленин вон уже когда помер.

— Всяк человек к смерти приписан, — согласилась старушка. — Это верно. Да только амнистия. Так бабы на поселении толкуют. Может обманывают меня, старую, не знаю. Да ты чего стоишь? Присядь, что ли?

Суходолов опустился на корточки и, прислонившись к стене, спросил:

— А зовут тебя как?

— Авдотьей, — ответила старушка и немножко помолчав, добавила: — Авдотьей Сидоровной.

— Горя вы большого, Авдотья Сидоровна, нагляделись.

— Как тебе сказать? Счастье — оно неприметное. А горе? Горе сам знаешь, всяк и враз видит. Вот, слушай, была у нас на поселке одна бабка. Тоже наша, тамбовская, так она..

— А ты тамбовская? — с захолонувшим сердцем спросил Суходолов.

— А то как же! Может слышал: Сампур? Богатым селом жили.

— Слышал про Сампур, — неуверенно подтвердил Суходолов. — Слышал.

— А может и ты из тех краев?

Суходолову хотелось всё рассказать о себе, вплоть до того, как ушел он от отца после окончательного с ним разговора. Но не рассказал, а спросил:

— Ну и что же там, на поселении, говорила та тамбовская бабка?

— Да вот про горе свое. Она, слышишь, мельникова дочка, и парень к ней сватался. Да в те поры там Антоновщина гуляла. Против товарищей. А парень ее подался к красным. Батьку ж ее, мельника, на расстрел потянули, а она, дочка, кинулась оборонять отца. А в нее охальник и грохнул из пистолета.

— Авдотья Сидоровна! — схватив старушкину руку, крикнул Суходолов. — Бабку ту как звали? Говори!

— Бабку звали, прямо тебе скажу, красивым именем. Ксюшей звали! А жила она у нас на поселении калечкой, потому после прострела левая ее ручка не работала. А еще потом — Ксюшу перевели куда-то в другое место… туда, которые помоложе, тех туда подальше отсылали.

— Говори: куда Ксюшу перевезли?

— А ты чего тревожишься? Тебе что, может Ксюша сродственница какая или с одной деревни?

— Я… я, Авдотья Сидоровна, я тот самый парень, что сватался к Ксюше, к мельниковой дочке… и который перекинулся к красным. А еще потом до меня слух дошел, что Ксюшу пристрелили. Я тому не хотел верить. Я искал Ксюшу по всей Тамбовщине. А потом отец мой, с чужих слов, рассказал, как прикончил ее… ну… мой соратник… такой был: Семыхин. А потом… потом, Авдотья Сидоровна, мой отец меня проклял. Тому уже много лет прошло. Отца уже нет. А Ксюша, Ксюша, вы говорите, где-то в дальних поселениях живет? Калечкой? Найду я ее, Авдотья Сидоровна, найду, и повинюсь перед ней.

— И повинись, — радостно сказала старушка. — Потому виниться будешь не перед ней, а и перед собой, перед своей совестью.

Уже совсем в темноте усадил Суходолов старушку в поезд, идущий к западу.

— Так что, прощайте, Авдотья Сидоровна, — говорил Суходолов. — Езжайте.

— До чего ж ты добрый человек, — шептала она. — Прямо сердечный ты человек. Ищи, сынок, Ксюшу, и от меня ей до земли поклонись, да не забудь оповестить, что это я тебе путь к ней наметила.

— Всё скажу, — сказал Суходолов, и совсем неожиданно для самого себя, склонился над старушкой и поцеловал изрезанный глубокими морщинами лоб. — Мне бы только, Авдотья Сидоровна, Ксюшу найти. Я бы для нее другим человеком стал.

Он хотел еще что-то добавить, но поезд трогался и Суходолову пришлось на ходу выскакивать из вагона, уже в самом конце перрона.

Когда в темноте растаял красный свет фонаря на последнем вагоне убегающего поезда, Суходолов по слякоти вернулся к станционному зданию.

Подойдя к тому месту, где так еще совсем недавно сидела Авдотья Сидоровна, Суходолов остановился и в задумчивости опустил голову.

Тут Автор берет на себя смелость утверждать, что Суходолов прежде всего подумал о неуютной осени, которую вряд ли переживет Авдотья Сидоровна.

И еще Автор почти с уверенностью заявляет, что Суходолов представил себе какую-то следующую и тоже очень скверную осень, когда у него, у Суходолова, будет свой собственный угол с обыкновенной печкой, дающей совсем обыкновенное тепло.

Исковерканный, ожесточенный Суходолов не осмелился мечтать, что к этому теплу приблизится ласковая и тоже обыкновенная женщина с тихим, грудным голосом, какой был у Ксюши. Да и есть ли такие, как Ксюша? Он не знал таких, хотя иногда, как бы в некотором отдалении, сквозь шорох чужих слов или подслушанных фраз, догадывался об их существовании.

Но всё это было давно. Тогда, когда он никаким словам не верил. А вот теперь… Да, только теперь он осознал окончательность утраты своего собственного, лично ему принадлежавшего бывшего. Оно исчезло, это свое бывшее, бесследно растаяло, как тот вон красный фонарь последнего вагона поезда, увезшего Авдотью Сидоровну к ее последним дням.

Суходолов был далек от философских рассуждений, и потому горькую мысль, что вернуть себя в свое бывшее нельзя — воспринял просто и совершенно трезво. А что под этим «нельзя» скрывается уже нечто таинственное, он не подумал. Не только сейчас, но и потом, позже — никогда он не пробовал представить себе, что всё, случившееся после встречи со старушкой Авдотьей Сидоровной, произошло по велению не совсем понятного ему нравственного закона.

Это он сам, Суходолов, теперь с документами на имя Семена Семеновича Уходолова кинулся искать Ксюшу. И не для того, чтобы вернуть себя в свое бывшее. Это невозможно. Но желание заглянуть в какой-то уголок своего бывшего бросало его из стороны в сторону.

И он нашел ее. Ксюшу. Он уже два раза украдкой наблюдал за нею. Она была так я же, как и прежде, с круглыми и ласковыми глазами, теперь, правда, в лучиках тонких морщин. Заметил он, что левую свою руку она несла прижатой к боку.

Это была Ксюша. Его Ксюша.

Подойти к ней Уходолов поостерегся.

«Испугается она меня, — подумал он. — Не поверит. Тогда — конец».

Потом он узнал, где живет Ксюша, разведал, что помещается она в одной комнате с другой «поселенкой», уже совсем седой женщиной, видать из «бывших».

Как-то в воскресенье он подошел к бараку. На завалинке сидела Ксюша с «бывшей», грелась на солнышке и слушала, что говорит «бывшая».

Уходолов завернул за угол барака и остановился. Вынув кисет из кармана, он принялся вертеть цигарку. Папиросная бумага была плохая, лопнула. Уходолов бросил эту цигарку и начал вертеть вторую. И вот тут до него донесся голос Ксюши.

— Разве ж можно делить на сознательных и отсталых, — говорила она, отвечая, видимо, на слова «бывшей», — на преданных и врагов? Так нельзя. Это они нарочно. Это они для того, чтобы не видеть людей, чтоб не признать, что у каждого своя душа и своя собственная жизнь. Свои у каждого горести и свои печали.

У Ксюши — ласковый грудной голос.

«Об этом я, кажется, говорил той маленькой, сморщенной старушке, — подумал Уходолов, — которая прошлой осенью сидела у стены вокзала и не обращала внимания на сырой, пронзительный ветер и мокрый снег, падавший на ее покрытый грязью ватник».

Хотя нет, не так, поправил он себя, это я подсел к старушке, и она призналась, что ей некуда ехать, и что она не знает, зачем ее освободили из лагеря. А потом она рассказала о тамбовской мельниковой дочке с красивым именем Ксюша, оставшейся там, на поселении, со своею простреленной ручкой.

Уходолов обо всем этом вспомнил именно в это воскресенье, когда он через столько лет опять услышал голос своей Ксюши.

Ему захотелось кинуться туда, к завалинке, объявиться, что вот он здесь, и что путь сюда ему указала та старушка.

Но так он не сделал. Слегка пошатываясь, он зашагал прочь, к своему общежитию. Таким, сегодняшним, к Ксюше подходить нельзя. Почему? Просто нельзя. Ну, хотя бы потому, что он болен своею неправильной жизнью. А как излечиться? Совсем легко он подумал, что излечиться можно лишь справедливой смертью.

С такими новыми для себя мыслями он вернулся в общежитие. И уже здесь додумал всё до конца. Смерть — она обыкновенная. Смерть — когда человек лежит без дыхания — дело обычное. Но она придет потом. После встречи с Ксюшей. Она, Ксюша, всё решит. В ее руках — как и чему быть. А к тому, что будет, надо приготовиться, как к смерти.

Уходолов закрыл глаза. Перед закрытыми глазами вроде бы появился его отец и стал что-то шептать. Прислушиваясь к шёпоту, Уходолов припомнил свое детство и рассказ отца о том, как надо встречать смерть.

«Ага», — вздохнул Уходолов, открыл глаза и стал торопливо перебирать свои вещи. Совсем не думая о смерти, он всё привел в порядок, потом надел чистую рубаху, как царский солдат перед завтрашней атакой, вышел в коридор я сполоснул глаза водой.

Чувствуя себя подготовленным к тому, что должно случиться, он вышел из барака и направился в конец поселка.

Издали увидев, что Ксюша всё еще сидит на завалинке с «поселенкой», Уходолов притаился среди сосен. Сюда и чуть слышно долетал теплый голос Ксюши.

«Смотри такое, — думал Уходолов, — сколько лет прошло! Сколько ей довелось перестрадать, а голос… да это же голос моей Ксюши».

И ему в самом деле казалось, что Ксюша — это его Ксюша, и что над ними тамбовское небо, и где-то тут, совсем рядом, дом, из которого только что вышла Ксюша, встретила свою соседку и о чем-то таком хорошем и спокойном спрашивает. Может быть даже о том, а не видела ли соседка Сеню, то есть Семена Семеновича?

«Это меня спрашивает», — подумал Уходолов и задрожал от радости, готовый броситься к завалинке и крикнуть: «Я здесь, Ксюша! Я давно здесь».

Он сделал два-три шага, но остановился, вспомнив, что тут не тамбовское небо, что тут север, Сибирь, тайга, что тут барачная деревня для «поселенцев».

Он опять прижался к сосне.

— Так что я, Ксюша, — сказала старуха, — в три часа пойду стирать бельишко, а ты прибери в нашей закуте и к вечеру приготовь ужин. А потом я лягу спать пораньше. Утром мне чуть свет подниматься.

— Ладно, бабушка, — ответила Ксюша. — Уберу, кой-что поштопаю.

Они еще потолковали о своих домашних делах, затем поднялись с завалинки и вошли в барак.

«Бабка уйдет часа через два», — подумал Уходолов, возвращаясь в посёлок. А чтоб эти два часа стали короче, он, войдя в свою комнату, бросился на койку и закрыл глаза. Но лежать было неудобно. Что-то мешало. Он поправил подушку, и вдруг поймал себя на мысли, что всё это время как будто репетирует то, что должно случиться сегодня, скоро, часа через два или три.

«А может быть и раньше», — подумал он, уже сидя на койке и вынимая часы.

Часы были золотые. Он привык к ним, они стали его обычной вещью, примелькавшейся и знакомой. Но теперь они напомнили ему о Семыхине, о той давней истории, начавшейся на Трухановом острове и закончившейся в Киеве, на Подоле.

Не понимая, почему именно эта история воскресла перед ним, Уходолов всё же восстановил ее во всех деталях. Он подсчитал те годы, которые прошли с тех пор, когда Семыхин валялся на полу и уткнувшись лицом в шапку-кубанку каялся. Семыхина нет. Остались только вот эти его золотые часы да еще маленькая заметка из киевской газеты, сообщившая о том, что 24 августа 1922 года, ночью, в районе Еврейского базара был обнаружен убитый бандитами гражданин Семыхин. Потом Уходолов вспомнил своего отца, тамбовского мужика, говорившего, что не судьба ведет человека по времени, а время жандармом тянет человека к его судьбе.

Уходолов встал с койки и вышел на улицу.

Кто-то пытался пригласить его выпить стопку спирта. — «Нет», — ответил Уходолов. В другом месте его остановил напарник драгер.

— Заходи, Семен, в очко сыграем!

И здесь ответив «нет!», Уходолов двигался дальше и, наконец, опять оказался среди сосен.

В половине четвертого из барака вышла старушка поселенка с большим узлом белья.

Суходолов, уже сделавший несколько шагов, остановился. Совсем так недавно прорепетировавший всё, что должно произойти, он почувствовал себя ни к чему не подготовленным. Единственное, с чем он может приблизиться к Ксюше — это со своей открытой душой, очень простой и теперь уже освобожденной от грязи.

Но как это объяснить? А может быть и слов не нужно? Может, надо только сказать, что от всего прежнего он отвернулся, а чтоб это было навсегда — пусть Ксюша простит его грехи и грехи других, и простив — поддержит его, пойдет с ним рядышком, вспомнив, как об этом они говорили давно, тогда, когда она была дочкой мельника на Тамбовщине, а он — молодым, веселым сыном крестьянина с той же Тамбовщины.

Он стоял в растерянности, вдруг поняв, что для такого рассказа нужно много хороших, прямо святых слов. Их у него не было. А может просто начать с того, как он думал о ней, как искал, как добирался сюда… а когда нашел, ни чего другого не осталось у него, как спросить: «Что же делать?»

Автор отвергает возможное предположение, что такой вопрос — своеобразный литературный прием. И вот почему: Автор знает, чем закончились терзания Уходолова и как он объяснялся с Ксюшей. Автору довелось обо всем этом говорить с самим Семеном Семеновичем Суходоловым, ставшим Уходоловым, говорить долго и мучительно откровенно. Автор даже осмеливается сказать: сила Уходолова, его мужественное стремление к самоочищению не оставляет места для прищуренно-критического взгляда.

— Я, конечно, осволочел, — говорил Уходолов. — Оскотинился. Зверем обернулся. А внутри у меня такое, понимаешь, непонятное. Разное! Ну, вот, думаю о своем отце, и о том, никому не нужном профессоре, старике Воскресенском. Так это же мои мысли просто зацепка, чтоб ухватившись за нее еще немножко подышать. А не будь зацепки — сыграл бы свою последнюю игру, а что не вышел бы из нее живым — так мне наплевать! Но сыграть не мог: заставил жить этот дотлевающий остаток былого, всем чужой профессор богословия. Думал: вот похороню его, а потом… Старик, понимаешь, живет. Пусть живет! А тут у меня, кроме старика, теперь уже окончательная зацепка: моя Ксюша…

Какими путями-дорогами двигался к своей Ксюше Уходолов — Автор знает точно, в подробностях.

Вплоть до того, как вошел Уходолов в барачную комнатушку. В комнатушке, склонившись над рваным ватником, Ксюша работала иглой и не заметила, что в дверях стоит кто-то чужой.

— Ксюша, — прошептал Уходолов. — Вот и я здесь.

Она в испуге вскочила. Ватник упал к ее ногам.

— Ты? — спросила она в ужасе.

— Я, Ксюша.

— Зачем?

— Не надо, Ксюша. Чего говорить? Прими меня.

— Это после всего прежнего? Как ты мог забыть об этом прежнем, подлая твоя душа? — задрожала Ксюша, и Уходолову показалось, что ее бедная, мертвая левая ручка чуть-чуть шевельнулась, словно и она хотела оттолкнуть его. Но не поднялась эта, когда-то простреленная, теперь безжизненная и потому страшная рука.

— Я всё помню, Ксюша. Только я уже отодвинулся от того, и потому пришел к тебе. Прими меня, Ксюша…

Ему хотелось говорить еще и еще, говорить о том, как он ее любит. Но рассказать об этом, о своем чувстве он не смог. Были обыкновенные слова о том, что он ее жалеет, слова о том, что жить без нее, без своей Ксюши, ему уже не стоит.

Он подошел к ней и попросил:

— Ксюша, будем вместе. Я тебя жалею, пожалей и ты меня.

Она, задохнувшись, скользнула по нему быстрым взглядом и так пренебрежительно, как будто видела перед собой что-то неопрятное и дурно пахнущее. Но перед ней стоял почти что прежний Семен. Нет, это не был Сеня. Другой, более сильный, с суровым лицом, с двумя резкими морщинами у губ — он показался ей и нужным и родным. Но было еще что-то, стоявшее между нею и ним. Словно торопясь разнести эту преграду, покончить с чем-то, теперь лишним, Ксюша, не понимая, что делает, вдруг выкинула свою правую, здоровую руку и маленьким кулачком ударила Уходолова где-то около уха. Она хотела ударить еще раз, но вместо этого прижала руку к своим заплывшим слезами глазам.

Уходолов стоял и смотрел и впервые в жизни испытал удивительно спокойную чистоту и в себе и на себе. Радуясь этому, он тихо прошептал «Ксюша», и уже знал, что никуда он не пойдет, навсегда останется с нею и освободится от нужды жить в темноте, пусть и солнечного дня.

— Сеня, — сказала она, — я тебя тоже жалею.

— Жалеешь? — повторил он и засмеялся больным смехом.

Глядя на его странно дергающиеся губы, Ксюша подумала, что сейчас он упадет и начнет биться в припадке.

— Сеня! — вскрикнула она, бросившись к Уходолову с протянутой рукой.

Слабая рука Ксюши — Автор в этом убежден! — подняла бы Уходолова из пропасти и, в конце концов, сотворила бы великое чудо обновления человека.

Сказав «сотворила бы», Автор с горечью признает, что чудо не было завершено. И не по вине Ксюши…

Тут Автор ставит многоточие. Это необходимо, чтоб напомнить о неосуществившейся мечте Решкова опереться на руку Ирины и при помощи Ирины подняться над самим собой.

Мечта Решкова рухнула. Как он воспринял это — дают понять —

Загрузка...