И девушка наша в походной шинели...


Однажды я встретился со старой знакомой. Нас когда-то свели, а потом разъединили фронтовые дороги. Разговор долго не клеился. Тогда женщина внимательно поглядела на меня и сказала: «Я пью за те печальные времена, когда мы были так счастливы». Пронзительная грусть этих слов вызвала к жизни милые тени, и давнее счастье не чинясь присело за наш стол.

Сходное ощущение возникло у меня, когда я стал читать книгу Юлии Друниной «Тревога», в которой собраны ее лучшие стихи. Двадцать лет — нет, не только работы, но жизни в Поэзии — запечатлела эта чудесная книга. Первые ее страницы — это скупая исповедь щедрого сердца девочки-подростка, которая прямо со школьной парты «шагнула в сырой блиндаж».


Худенькой нескладной недотрогой

Я пришла в окопные края.

И была застенчивой и строгой

Полковая молодость моя.


Кто не помнит строк светловской «Каховки»? Как мы пели эту песню в далеком сорок первом! «И девушка наша в походной шинели горящей Каховкой идет...» Слова эти воскрешали образы первых комсомольцев, но мы их адресовали самим себе. Ведь снова горела Каховка, снова свистели пули и ровно строчил пулемет, и снова нам «сквозь дым улыбались ее голубые глаза». Такой девушкой была семнадцатилетняя Юля Друнина. Но, в отличие от той светловской, о которой говорит песня, она сама сложила свою собственную — о себе, о подругах, о поколении.

Девушки военных лет... Связистки, разведчицы, медицинские сестры — как много они сделали для нас и как скудно мы их отблагодарили! Многие были обязаны им жизнью. Но скольким они спасли души? Этот подвиг не отмечался ни орденами, ни медалями, ни приказами по части. А ведь даже не примером — просто присутствием своим они будили «чувства добрые», которые могли утратиться в те злые времена. «За этот участок обороны я спокоен, — говорил мне комиссар, — здесь санинструктором девушка, она посильнее политбеседы действует на бойцов».

И впрямь, трусы становились храбрецами, а храбрецы — героями на глазах у бесстрашных девчонок, чье осуждение было нестерпимо, а одобрение необходимо. Каждый из нас, в зависимости от возраста, видел в той Ане, Вале или Гале, с которой он делился последним сухарем и вместе шел на пули, не только верного и смелого товарища, но и вставшую с ним рядом из далекого далека невесту, жену, дочку. А при невесте стыдно струсить, при дочке нельзя опускаться, от жены не скроешь правду... И девушки, чувствуя, чем они становятся для бойцов, старались не исказить создаваемый образ. Целомудренная строгость фронтовых стихов Юлии Друниной точно передает духовный облик «светлокосого солдата» Отечественной войны, прямой преемницы песенной девушки Светлова.

А как трудно приходилось этим золотым девчонкам! Ведь дело не только в том, что они видели то, чего лучше бы никогда не видеть девичьим глазам:


Я только раз видала рукопашный.

Раз — наяву. И тысячу — во сне.

Кто говорит, что на войне не страшно,

Тот ничего не знает о войне.


Дело и в том, что в свои семнадцать лет им хотелось хоть краем полудетской ладошки прикоснуться к тому неиспытанному счастью, которое взрослые называют любовью. И вот прорывается:


За траншеей — вечер деревенский,

Звезды и ракеты над рекой...

Я грущу сегодня очень женской,

Очень несолдатскою тоской.


И если приходило тогда первое чувство, каким коротким и тревожным счастьем оно оборачивалось... И все же было счастьем. Об этих минутах, которые приходилось «делить на двоих», со светлой печалью пишет Друнина.

Читая ее стихи, я с досадливой усмешкой думал о той мотыльковой любви, которая одно время безмятежно порхала в стихах наших молодых поэтов. Иногда под это порханье даже пытались подводить базу. Один критик в разговоре со мной сказал: «Знаете, в наш атомный век ощущение неуверенности в прочности земного существования неизбежно порождает подобные настроения». Странное суждение! Не говоря уже о том, что война отнюдь не представляется нам неизбежностью, надо сказать о моральной стороне этого дела. На фронте возможность погибнуть через день, через час и даже через минуту была ощутимой реальностью. Но разве кто-нибудь распоясывался в эти считанные мгновения? Наоборот, хотелось прожить их так, чтобы тебя не поминали лихом. Не зря старые солдаты надевали чистые рубахи перед боем.

Фронтовая любовь в стихах Друниной — это одновременно и сигнальная ракета, и колеблющийся огонек в землянке. Как ракета, она вспыхивает, выхватывая на мгновение из темноты неповторимо главное в эту минуту. Видишь зубчатые верхушки черного леса на горизонте, комья мерзлой земли на бруствере, кожух станкового пулемета и совсем рядом с собой странно незнакомое в мертвенном ракетном блеске, бесконечно дорогое лицо. Погасла ракета, тьма сгустилась еще сильнее, но никогда уже до конца жизни ты не забудешь того, что увидел в эти долгие секунды. Как колеблющийся огонь в снарядной гильзе, она освещает короткие строки письма, что пишется урывками во время ночного дежурства под громкий храп товарищей и приглушенные бревенчатым накатом разрывы. И строки этих писем превращаются в стихи:


Не знаю, где я нежности училась, —

Об этом не расспрашивай меня.

Растут в степи солдатские могилы,

Идет в шинели молодость моя.


Итак, те печальные времена, когда мы были так счастливы. Что же сталось после с этими «светлокосыми солдатами»? Казалось, им сторицей должны были воздать за все, что они сделали, отдав свою единственную молодость сперва поражениям, а потом трудно доставшимся победам. Впрочем, если брать в широком плане, они свое получили сполна — ордена и песни. Если же несколько сузить этот план, до размеров личной судьбы каждой из них, — а ведь это-то куда как важно! — картина получится не особенно радужной:


Возвратившись с фронта в сорок пятом,

Я стеснялась стоптанных сапог

И своей шинели перемятой,

Пропыленной пылью всех дорог.


Какие правдивые и горькие строки! Казалось бы, гордиться надо было девушкам своей боевой биографией, а они смущенно прячут от чужих взглядов «пороховые пятна» на обветренных руках... Помню, сразу после войны я встретил свою фронтовую знакомую. Она шла вместе с молодым человеком явно тылового обличия. «Томка!» — радостно вскрикнул я. Поздоровавшись, она оттянула меня в сторону и торопливо зашептала: «Только не говори, что я была медсестрой. Знаешь, это сейчас не котируется...» Бедная Томка! Значит, и на нее брызнуло сплетней с обывательской сковородки. Не обжегшись, такого не скажешь. Но и этот гусь недорого стоит — я про ее спутника, — раз от него надо скрывать лебединую песню своей молодости. Посмотрел бы я на него рядом с Томкой на минном поле!

Но эта растерянность, к чести всех Томок нашей молодости, быстро проходила и сменялась спокойной уверенностью в жизненной своей правоте. Фронтовая юность оставила им непреходящие ценности, которые нельзя было разменять на медь мещанства и обывательщины. Даже если бы они хотели, у них плохо это получилось бы:


Только разве это в нашей власти?

Разве ты не понимаешь сам,

Как непрочно комнатное счастье,

Наглухо закрытое ветрам?


Не буду говорить о само собой разумеющемся, о чем-то вроде того, что женщины-фронтовички активно включились в трудовую жизнь мирного времени. Конечно, «включились», да еще как включились! Война не любила белоручек, и наши девушки были мастерицами на все руки — все это потом пригодилось. Но главное, я считаю, не в этом. Главное — в той душевной чистоте и духовной закалке, которые приобретались с глазу на глаз со смертью. В сердце у каждой — иногда тише, порой громче — звенит та верная струна, по которой настраиваются все остальные. Бывает, конечно, что глохнет эта струна, а то и вовсе рвется, но это уже трагедия, и последнее ее действие горько досматривать. В те годы выработался твердый нравственный критерий, и безнаказанно переступать его нельзя — обожжет стыдом, и долго потом будешь мучиться, сравнивая себя теперешнего с тем, прошлым и лучшим.


Если ж я солгу тебе по-женски,

Грубо и беспомощно солгу,

Лишь напомни зарево Смоленска,

Лишь напомни ночи на снегу.


Так пишет о себе Друнина. Но у каждого есть свое «зарево Смоленска», и строки эти становятся общими для всех нас в своей нравственной значимости. А разумею я не только фронтовиков.

Это верная струна, зазвучавшая в военные годы, определила мотив всего творчества Друниной. Удивительная чистота тона и выверенность каждой ноты далеко не полностью объясняют притягательность этого мотива. Талантливая уверенность почерка бросилась мне в глаза в первых же ее стихах. Твердо, без оговорок, желая донести до слушателя лишь самое главное и говоря лишь о самом наболевшем, — так может писать лишь поэт, знающий цену и себе, и своему читателю.


Мы любовь свою схоронили,

Крест поставили на могиле.

— Слава богу! — сказали оба.

Только встала любовь из гроба,

Укоризненно нам кивая:

— Что ж вы сделали?

Я — живая!


Это сильные строки. И они действуют безотказно. Сила их, как и всего творчества Друниной, в том, что вы почти физически чувствуете боль человека, произносящего эти слова. Вы, наконец, видите этого человека, и вы ему верите безусловно. Вот что, пожалуй, и сообщает притягательность лирике Друниной — ее абсолютная человеческая достоверность. Причем достоверность значительного, а не пустячного. Иные поэты под предлогом «самовыражения» говорили нам все, что бог на душу положил. Но бог, как оказалось, положил им не так-то много. Выражаемое было либо мелким, либо никчемным. Так на кой черт нам сдалось их самовыражение? И раздосадованный читатель стал понемногу от них отворачиваться. Со стихами Друниной такого не произойдет.

Ее последние стихи всегда хочется считать предпоследними. Сказано главное, но сейчас пойдет еще главнее. Где только не побывала за эти годы бывшая фронтовичка! И всю Россию объездила, и чуть ли не во всех республиках Союза побывала, и заграницу увидела. И отовсюду стих о виденном и передуманном. Читаешь их с напряженным вниманием.


Да, сердце часто ошибалось,

Но все ж не поселилась в нем

Та осторожность, та усталость,

Что равнодушьем мы зовем.


Все хочет знать, все хочет видеть,

Все остается молодым.

И я на сердце не в обиде,

Хоть нету мне покоя с ним.


Перелистываешь одну за другой страницы ее книги и на каждой находишь что-то новое для себя. Новое и вместе с тем родственное по общности восприятия и совпадению жизненных оценок.


По улице Горького — что за походка! —

Девчонка плывет, как под парусом лодка,

Девчонка рожденья военного года.

Рабочая косточка,

Дочка завода.

Прическа — что надо!

И свитер — что надо!

С «крамольным» оттенком губная помада!

Со смены идет (не судите по виду) —

Ее никому не дадим мы в обиду!

Мы сами пижонками слыли когда-то,

А время пришло — уходили в солдаты!


Так фронтовое поколение подает руку теперешнему «младому, незнакомому». Такое ли оно «незнакомое»? Та же неуемная тревога в крови у этих девчонок и мальчишек, та же святая тревога, которая звала нас — всюду и везде — на передний край событий. И нынешние девчонки, «рабочие косточки», — прямые преемницы девушек «Каховки» Светлова и «светлокосых солдат» Юлии Друниной.


Загрузка...