«Только чуточку прищурь глаза...»

«Куба, о.Пинос, Четверг.

13.VI.74 г.


На берегу Карибского моря, «флибустьерского, дальнего, синего...». В холле небольшого отеля, построенного еще американцами при Батисте, целую стену занимает грубоватая мазня, изображающая высадку на берегу острова пиратского экипажа во главе с одноногим Сильвером. Конечно, это позднейшая привязка истории к литературе. У Стивенсона ищут сокровища Флинта. Они, по легендам, погребены на одном из подобных островов. Пинос, судя по материалам местного музея, был одним из центров пиратских операций. Отсюда стрела, соединяющая стивенсоновский роман именно с этим островом. Впрочем, на эту роль претендуют и другие места, например о. Кокос в Тихом океане. Но это уже большая натяжка. В стивенсоновские времена Панамский канал еще не существовал, а путешествие вокруг мыса Горн никак не отражено в романе. А о. Пинос впрямь подходит для развертывания действий его героев. И не только романа, а и павла-коганской «Бригантины»:


Только чуточку прищурь глаза...


А море действительно синее, пальмы в уровень балкона топорщат свои веера, мерно шумит кондиционер в номере. Вчера по пути сюда заехали в кокосовую рощу. Старик сторож своим мачете срезал верхушки орехов, и я впервые пил кокосовый сок. Это прелесть что такое! Перед тем мой товарищ по поездке, азербайджанский поэт Фикрет Годжа, продемонстрировал изрядную ловкость, взобравшись на пальму и сорвав с нее полдюжины орехов. Один из них сейчас передо мной на столе.

Потом пиво, вкусное и холодное, и концерт небольшого джаза перед заезжими путешественниками в пустынной таверне на берегу черного пляжа. Песок — черный, и в этом тоже есть нечто небывалое».

Это — одна из сотой части кубинских наблюдений, несколько абзацев из записной книжки. Куба остается в памяти страной революционного энтузиазма, победоносного терпения, пламенного коммунизма. Романтика, а ею проникнут каждый шаг молодого государства, окрашена там в алые тона. Но при чем же здесь одноногий Сильвер, встающий дорожным знаком на всех перекрестках Пиноса? Почему музей в Новой Хирене заполнен репродукциями флибустьерских кораблей? Это просто память о далеком отрочестве острова. Отрочестве цветном и буйном, жестоком и кровавом. Такая же память, как каменные бастионы испанской крепости в Гаване. Кто из них был хуже — колонизаторы или флибустьеры? Одни других стоили.

Но это — если к делу подходить всерьез. А так — разве лишь твердолобых пуристов возмутят страницы Марка Твена, где Том Сойер именует себя «Непобедимым мстителем испанских морей», а Джо Гарпер «Джеком Кровавой Рукой». Смех и грех, но томсойеровщина живет до седых волос чуть ли не в каждом взрослом мужчине. Популярность приключенческого жанра одно из постоянных тому свидетельств. Любительниц такого жанра среди женщин вы встретите очень редко.

«Бригантина» Павла Когана с неожиданной силой распустила свои паруса в конце 50-х годов над нашими градами и весями. Появились клубы, кафе, ансамбли под ее девизом. Апогей ее известности — середина 60-х. Повторяет знакомый мотив зубной врач над моим раскрытым ртом. В Феодосии репродуктор на площади азартно напоминает: «Надоело говорить и спорить». На лесовозе, когда мы идем из Усть-Камчатска на Командоры, судовое радио продолжает: «И любить усталые глаза». Бог знает что!..

Помнится, мы, сверстники и товарищи Павла, были несколько озадачены таким внезапным успехом давней песенки. После своего рождения она едва вышла за пределы дружеского кружка: ни МИФЛИ, ни Литинститут — вузы, где учился Павел, — не сделали ее своим гимном. Не стала она ни застольной, ни прощальной на Стромынке и Усачевке — в студенческих общежитиях той поры. А тут — откуда что взялось...

Замечу, что поздний успех «Бригантины» оказался синхронным позднему успеху творчества Александра Грина. Здесь, конечно, легко нащупать соединительные звенья. И опять-таки показательно, что «Алые паруса» и «Бегущая по волнам» были обязательной страницей в романтических святцах предвоенной молодежи, но страницей прочитанной и перевернутой. У «Бригантины» была примерно такая же участь, только в еще более сжатом кругу. Но время — ох это время! — взяло вдруг и открыло перевернутые страницы и прочитало полузабытые слова молодыми, свежими голосами.

При своем появлении «Бригантина» была типичной песней студенческого «капустника». Поднимали ее над ним, очевидно, талантливые слова Павла Когана и, очевидно, талантливая музыка Жоры Лепского. И что-то еще неуловимое, давшее ей право на второе рождение. Под это «что-то» подставляются прежде всего поэзия и романтика.

Вот это «что-то» и заставило меня вспомнить в другом полушарии на берегу тропического острова «Бригантину», а вместе с ней — ее автора. Есть отголосок высшей справедливости в этом быстролетном факте. Самому Павлу нужно было бы побывать на коммунистической Кубе и пить кокосовый сок на «острове сокровищ» — потому и отголосок, а не сама справедливость. Но тогда бы, наверно, я лежал где-нибудь под Брянском или Пулковом, а Павел вспоминал обо мне на Пиносе. Жесткий процент смертных потерь переместился бы с одного на другого. Могло бы статься, что остались живы и Майоров, и Суворов, и Коган, и я, но это уже маловероятно. Просто невероятно. Война-то какая была!

Павел Коган оставил прочный след в биографии поколения. Он был старше нас на год-полтора, а в ранней молодости даже такая возрастная разница играет свою роль. Первокурсник и десятиклассник говорят на разных языках. Но Павла выделяла среди товарищей в первую очередь сложившаяся поэтическая биография. Мы ее только нащупывали, а он уже шел по неторной дороге. Неторной? Нет, поначалу он часто попадал в следы, оставленные другими поэтами, но чем дальше, тем тверже ощущал свою собственную тропу. Мы еще были неумелышами, а у него за плечами погрохатывала «Гроза» — программное стихотворение, давшее много лет спустя заглавие его первому посмертному сборнику. Я напомню его читателю:


ГРОЗА

Косым,

стремительным углом

И ветром, режущим глаза,

Переломившейся ветлой

на землю падала гроза.

И, громом возвестив весну,

Она звенела по траве,

С размаху вышибая дверь

В стремительность и крутизну.

И вниз.

К обрыву.

Под уклон.

К воде.

К беседке из надежд,

Где столько вымокло одежд,

Надежд и песен утекло.

Далеко,

может быть, в края,

Где девушка живет моя.

Но, сосен мирные ряды

Высокой силой раскачав,

Вдруг задохнулась

и в кусты

Упала выводком галчат.

И люди вышли из квартир,

Устало высохла трава.

И снова тишь,

и снова мир,

Как равнодушье, как овал.

Я с детства не любил овал,

Я с детства угол рисовал!


Сам он рассказывал о возникновении этого стихотворения так: однажды в дружеской компании каждый должен был графически изобразить свой жизненный путь. Кто нарисовал круг, кто овал, кто волнистую или зигзагообразную линию. Павел двумя чертами — острый угол.

Остроугольность действительно была в характере Павла. Непримиримость к чужим недостаткам, черная и белая краска без промежуточных тонов, одержимость в поэзии и жизни. Натура-то, в общем, тяжелая, но привлекавшая к себе какой-то суховатой страстностью. Будь ребята с ним чуть послабее, он бы сразу занял среди них атаманское положение. Но тут собрались уж настолько резкие индивидуальности, что после коротких или долгих стычек устанавливалось равновесие, где никто никому не давал наступать на ногу. И все равно ухо приходилось держать востро: совет мог неудержимо перерасти в диктат. Надо сказать, Павел знал свойства своего характера и сам старался окорачивать себя, друзей ему терять не хотелось.

Сошлюсь на запомнившийся пример. После полутора лет знакомства мне надоело слышать поучения — и я резко отдалился от Павла. К тому времени я уже сам начал писать стихи, с которыми не стыдно было показаться на глаза кому угодно. Павел забеспокоился: «Почему не заходишь?» — «Да все времени нет». Так продолжалось месяца три. И вот однажды вечером, когда я сидел у своей подруги, звонок. Входит Павел с женой (он женился раньше всех нас). После коротких минут с павла-коганской категоричностью объявляется цель встречи: «Условимся, что мы пишем на равных, и начнем все от новой черты». Надо было знать гордыню Павла, чтобы оценить сделанный им шаг! Равным себе он считал тогда разве Пастернака и Сельвинского («они, конечно, больше сделали», — сказал он мне однажды), но «для милого дружка сережка из ушка». Благоприятное условие было, естественно, принято мной, и бутылка вина скрепила новый договор.

Кстати, о вине. Предвосхищая наши теперешние нормативы, Павел терпеть не мог водку и очень не жаловал пьяных. Вино у него несло скорее романтическую службу: «На прощанье поднимай бокалы». Ну, а опять-таки Хайям и Саади, Верлен и Блок. Несмотря на крупинку иронической соли, говорю это в похвалу. Пьянели мы тогда от стихов и любви, от романтики и героики.

Возвращаюсь к «Грозе». Это стихи молодого мастера. И Н. Н. Асеев не случайно обратил на них свое доброе и требовательное внимание. С Павлом он говорил о них так, как будто тот был его сверстником. В стихах, конечно, уже взрослый почерк. Среди романтических манифестов, провозглашавшихся поэзией, «Гроза» один из наиболее определительных. Стих мускулистый, напряженный, резкий. Павел читал «Грозу» с напором, нагнетанием, рубя слова. И стихи запоминались, с первого-второго чтения, наизусть.

Познакомились мы с Павлом на поэтических смотринах, которые устраивались в ИФЛИ в начале сентября каждого года. Первокурсники читали стихи под оценивающими взглядами старших на собрании литкружка. Им руководил Ойзерман, ныне член-корреспондент АН СССР. Тогда, помнится, он был аспирантом филфака. Из полутораста с лишним ребят, только что перешагнувших порог вуза, сочиняло стихи не меньше сотни человек. Но смелости выйти читать их хватало у немногих. Костя Лащенко, Леша Кондратович и я оказались фаворитами прослушивания. Пожалуй, самым примечательным был Костя. Я о нем подробнее сказал в очерке, посвященном встрече с Асеевым. Леша — прехорошенький мальчик — прочел милые стихи, назывались они «Соловей». Провинциальная целомудренность первого чувства, дышавшая в них, растрогала искушенных старшекурсников. Я читал, выражаясь студенческим жаргоном тех лет, откровенную муру. Читал я ее, однако, с невероятной самоуверенностью, акцентируя немногие выигрышные строки. Все же их набралось, наверное, достаточное число, чтобы состоялось первое знакомство с Павлом. В перерыве ко мне подошел невысокий парень с индейскими, как мне показалось, чертами лица, протянул руку и отрекомендовался: «Павел Коган». А потом с обезоруживающей откровенностью сказал: «Стихи пока что из рук вон, но поэт из тебя получится». Я, помнится, огрызнулся, но впервые заподозрил, что не все ладно в моем королевстве датском. Финал этого периода состоялся спустя месяца полтора у Асеева.

В очерке о Кульчицком я уже говорил, что помимо учебы у старших поэтов мы все время учились друг у друга. На первых порах неоценимая роль принадлежала здесь Павлу. Прежде всего он намного лучше нас знал поэзию. Каждый месяц расширялся круг поэтов, читаемых и комментируемых от корки до корки в его кругу. «Один сезон наш бог — Ван Гог, другой сезон — Сезанн». Затем Павлу была в высшей степени свойственна черта поэтического подвижничества. Биографии поэтов разбирались всегда именно под этим углом. Пафос бессребреничества одинаково владел нами, но у Павла он приобретал почти фанатический характер. К печатанию своих стихов мы долгое время относились пренебрежительно. Предполагалось, что наша поэзия рано или поздно явится пенорожденной Афродитой в совершенстве законченных форм. А до тех пор писать для себя, для друзей, для немногих слушателей, закладывать фундамент будущего здания. «Святые дураки!» — скажут в наш адрес ушлые ребята, штурмующие редакции чуть не с пеленок. Но, пожалуй, именно эти качества придали такую безоглядную искренность предвоенным стихам нашего поколения. Слова «Родина», «Советская власть», «Коммунизм» для нас не были просто словами, мы вливали в них клятвенное содержание, и поэтому с такой силой они прозвучали в стихах Майорова и Кульчицкого, Суворова и Когана.

Подвижничество предполагает цель, во имя которой оно совершается. Эта цель виделась в создании Большой Поэзии поколения, которому предстоит вынести на плечах тяжелейшую войну с фашизмом. Война мыслилась как нечто наперед заданное, неизбежное, непременное. Сначала интуитивно, а потом сознательно определились основы, опираясь на которые встанет поколение для решающей схватки. Патриотизм, интернационализм, партийность стали существом поэзии поколения, они и были искомыми и найденными ее основами.


Есть в наших днях такая точность,

Что мальчики иных веков,

Наверно, будут плакать ночью

О времени большевиков.

И будут жаловаться милым,

Что не родились в те года,

И пусть я покажусь им узким

И их всесветность оскорблю,

Я — патриот. Я воздух русский,

Я землю русскую люблю,

Я верю, что нигде на свете

Второй такой не отыскать,

Чтоб так пахнуло на рассвете,

Чтоб дымный ветер на песках...

И где еще найдешь такие

Березы, как в моем краю!

Я б сдох, как пес, от ностальгии

В любом кокосовом раю.

Но мы еще дойдем до Ганга,

Но мы еще умрем в боях,

Чтоб от Японии до Англии

Сияла Родина моя.


Юношеский максимализм «лирического отступления» отталкивается от трех опорных точек: «время большевиков» — партийность, «земля русская» — патриотизм, заключительные слова — интернационализм. Было бы глубоко неверным искать в словах о Ганге, Японии и Англии какой-либо завоевательный смысл. Это не что иное, как перешедшая по близкому наследству мечта 20-х годов о всесветном коммунизме. В нас все время бродила коминтерновская закваска, о которой тоже сказал Павел:


Нет, мы языков не учили,

Зато известны были нам

От Индонезии до Чили

Вождей Компартий имена.


И будущая война представлялась войной за коммунизм против фашизма.

Всем нам было свойственно стремление — «брать быка за рога» — к большим, первозначным, генеральным темам. И Павел чаще других брал в руки камертон, определявший верную или ложную ноту, взятую при поисках главного мотива. Споры в поэтическом кругу были жестокими. Если порой чрезмерно завышались положительные оценки, то в отрицательных уж вовсе не знали меры. «Ты сходишь на нет. Мельчишь. Пошлишь. Мещанствуешь»,— это еще из сдержанного словаря, употреблявшегося нами. Споры приносили очевидную пользу.

Повторяю, что Павел был человеком с поэтической биографией, сложившейся очень рано, еще до знакомства с нами. Лирико-романтические стихи, в том числе «Бригантина», были им сложены на пороге быстро наступавшей зрелости. Зрелость требовала стихов, осмыслявших время, и Павел о головой ушел в них, перешагнув свое двадцатилетие. Сердце тоже участвовало в головной работе, и ритм стихов повторял его удары.

Многие стихи Павла Когана удивляют своей прозорливостью. Не так давно у меня на квартире зазвенел телефон. Беру трубку.

— В каком году погиб Павел Коган?

— В 1942 году.

— А как же у него в стихах сказано: «Я пью за войну 45-го года»?

— Так вот и сказано, — отвечаю.

— А это не позднейшая вставка?

Я положил трубку.

Действительно, теперь это кажется невероятным так же, как и «речка Шпрее», промелькнувшая в его стихах:


Когда-нибудь в шестидесятых

Художники от мук сопреют,

Пока они изобразят их,

Погибших возле речки Шпрее.


Задолго до начала Космической эры была написана им «Ракета». В те дни она казалась нам зарифмованной страницей научно-фантастической повести.

Основным своим поэтическим делом Павел считал роман в стихах «Владимир Рогов». В сравнении с предполагаемым объемом он успел написать не так уж много, но и это немногое было интересным. Роман носил автобиографические черты, и первые его главы были посвящены «поискам истины» молодым интеллигентом 30-х годов. Истина виделась в полном слиянии с народом, в решительном приятии всех его духовных интересов. Отдельные постулаты романа оказались не так аксиоматичны, как казались тогда Павлу, да и всем нам. Время выдвинуло другие мерки. Но основная тенденция неоконченного труда остается верной до сих пор.

Тенденция опиралась на самосознание поколения, к которому принадлежал Павел. Мир в то время бурлил, клокотал, взрывался вокруг нас. Испания, Халхин-Гол, Мюнхен — это еще накануне второй мировой. Все это передумывалось, перечувствовалось, переживалось нами. Причем, должен сказать, трагичнее и сильней, чем об этом сообщали газеты и радио.

Листались месяцы, а затем годы. После финской войны я перешел в Литинститут, а в ИФЛИ оставался на экстернате. Не помню, до меня или после перевелся в Литинститут Коган. За это время мы стремительно повзрослели. Некоторые из нас уже получили боевое крещение, другие и без него окрестились событиями и размышлениями. У Павла родилась дочка, жил он трудно, подрабатывал уроками в школе, преподавая, кажется, историю. Ходил он тогда в шинели, невесть откуда взявшейся у него, выглядел озабоченным не только поэтическими, но житейскими делами.

Мы начали выступать перед более широкой аудиторией. Запомнился вечер трех поколений в Юридическом институте. Он состоялся еще до финской войны, осенью 1939 года. Председательствовал на нем Михаил Молочко, четко сформулировавший взгляд на своих сверстников: это те, кто будет делать поэзию 40-х годов. Вечер не ограничился чтением стихов, с ходу началась полемика, принявшая острые формы. Не скажу, чтобы она носила парламентарный характер. Павел сцепился с Ароном Копштейном, выступавшим от «второго поколения». Он упорно именовал его «Бакштейном», бесцеремонно намекая на круглый сыр, с которым, на его взгляд, был сходен толстяк Копштейн. Нападали и огрызались мы весьма решительно, но и нам спуску не давали. «Надо вас свести с Сельвинским, — грозил Миша Матусовский, — он вас потопчет, как слон тростинки». Я не очень вежливо прошелся по адресу Маргариты Алигер, и, кажется, она долго не могла мне этого забыть. Аудитория была на стороне языкастых дебютантов, равных ей по возрасту, и в конце вечера мы торжествовали победу. Лучше всех из нас выступили Майоров, Луконин, Кульчицкий и Коган, но и остальные не могли пожаловаться на прием. С Сельвинским мы вскоре встретились, но мрачное предвещание Матусовского не подтвердилось. Илья Львович принял нас с распростертыми объятиями. Он тогда вел литкружок при Гослитиздате и руководил кафедрой поэзии в Литинституте. Мы сделались завсегдатаями кружка, а потом — Павел, Слуцкий и я — литинститутцами. Сельвинский очень многое дал нам, с ним всегда пребудет наша благодарная память.

Да, в установке основных величин предвоенной поэзии поколения Павел Коган сыграл серьезную роль. Он раньше других определил направление поисков по первостепенным линиям творчества. Как уже говорилось, партийность, патриотизм, интернационализм заговорили у него языком стиха, и мы, каждый идя своим путем, всегда помнили, что главную тему поколения составляли именно эти понятия.

Размах событий был огромен, и пуще всего мы боялись мельчить поэзию, чтобы она не выглядела их дробным отражением. «Мой стих не зеркало, а телескоп», — писал Кульчицкий, а Павел утверждал это каждым новым стихом. В этом не было гигантомании, такую позицию диктовало время. Ориентировка на большие темы, на большую поэзию, на героику времени оправдала себя. Об этом говорят лучшие стихи погибших на фронтах Великой Отечественной войны, об этом говорят лучшие стихи их товарищей, оставшихся в живых.

Но кроме всего этого, говоря о Павле Когане, нельзя забывать о юношеской романтике, овевавшей серьезные понятия, взятые нами на вооружение. Выступая от имени «лобастых мальчиков невиданной революции», Павел Коган поместил за собой рядом с буденновскими клинками мачты стивенсоновско-гриновской бригантины. Причудливо колыхаясь и странно дополняя друг друга, они образовали неповторимый фон, на котором четко рисовались суровые и твердые стихи, написанные в предгрозье о будущей грозе. Открещиваясь от романтики в последние годы своей недолгой жизни, Павел Коган остался романтиком до конца.

Начав с «Бригантины», я опять вспомню одну щемящую ее строку: «Только чуточку прищурь глаза» — и снова встает Ленинградское шоссе предвоенных лет, комната пенальных размеров, наполненная табачным чадом и молодыми голосами, и сухощавый юноша с лицом индейского типа, рубящий отрывистые стихи.

Все ближе надвигалась война. Но в июне сорок первого ее никто не ожидал. Павел уехал на Кавказ и потом с трудом добрался оттуда до Москвы. Я встретил его по приезде, он был возбужден, решителен и неожиданно весел. «Предгрозье кончилось, — сказал он мне, — началась гроза. Выдержим? — И, не дав ответить, закончил утвердительным повторением: — Выдержим!»

Молния поразила его в разгаре грозы.


Загрузка...