Слово о щедром мастере


Все дальше и дальше отступают в дымку времени годы молодости. Вот еще листок календаря, перевернутый моей неуклюжей рукой. Двадцать второе июня... Но перед ним за полтора месяца стоит девятое мая — славная дата всех фронтовиков. В этот день по негласному уговору мои друзья прикрепляют на себя все регалии. Никто не кичится друг перед другом. Орден Красного Знамени соседствует с орденом Славы, орден Отечественной войны встает рядом с медалью «За отвагу». Бывший комполка, забыв чины и звания, целуется со своим бывшим сержантом, медсестра легендарного сорок первого года запросто разговаривает с генералом нашего мирного шестидесятого года. Что объединяет их за праздничным столом Победы? Неужели только чины и ордена? Да нет! Они равны друг с другом в знаках отличия — от солдата до маршала. Возраст? И это не имеет значения, если в наше время шаг засчитывался за километр, а минута — за месяц. Любовь к родине? Да, это самое главное! Какие, казалось бы, привычные слова... Но не слова, а их суть стала основой жизни всех этих людей.

Поредел круг моих товарищей. Вот и за этим столом — праздничным столом Победы — пустуют стулья. На гладко расстеленной скатерти нетронутыми стоят стаканы вина, непочатый искрится графин с коньяком, припасенный ради дорогого случая. Николай Майоров, Павел Коган, Всеволод Багрицкий, Михаил Молочко, Николай Отрада, Георгий Суворов, Арон Копштейн, Георгий Стружко. В снегах Суоми, в Мясном бору, у Нарвской переправы, на взгорье под Новороссийском, в Брянских лесах сложили они свои последние песни, перед тем как сложить головы. Сложили они свои последние песни о самом своем дорогом и заветном, а сложили они свои головы за самое свое дорогое и заветное — имя ему Родина.

Но и среди тех, кто пережил войну, кого миновали вражеские пули, многих мы недосчитываемся. Нету за праздничным столом Семена Гудзенко, Михаила Спирова, Владимира Замятина, Анатолия Чивилихина. А все они были честными солдатами и не менее честными поэтами. Не хочется говорить сейчас о разности дарования и жизненных судеб. Не разность, а общность — вот главное.

И уж совсем рядом со мной стоит нетронутой наполненная чарка. Сейчас придет ее черноусый хозяин, поглядит на друзей прищуренными карими глазами и с умной усмешкой скажет... но неосторожный толчок — и опрокинулась чарка и расплылось красное пятно на белой скатерти. Алексей Недогонов!.. Как дико и нелепо оборвалась его жизнь! Так и не увидел он своей первой книги, которую встретило народное признание. С версткой в кармане пиджака возвращался он домой из издательства, когда случай толкнул его под колеса трамвая. А всего лишь через две недели после того, как проводили поэта в невозвратный путь, портрет его замелькал на миллионах газетных страниц — Государственной премией первой степени была отмечена его поэма.

С тех пор прошло много лет. Мой товарищ был старше меня на шесть лет, сейчас я оказываюсь старше его на сколько-то годов. Из двадцативосьмилетнего стал я сорокалетним, пятидесятилетним, а ему всегда будет тридцать четыре года. Грустная арифметика жизни и смерти...

Чем дальше, тем ценнее становятся для меня, да и не только для меня, воспоминания о моем товарище, рассказы о тех чертах его жизни и творчества, которые в свое время были неизвестны мне и были узнаны и подмечены другими. Немало статей в наших журналах и газетах было написано о нем, каждая из них дополняла другую, открывая все новые страницы его бурной биографии, останавливая внимание читателей на новых сторонах его поэзии, на которые до того не обращали должного внимания. Но долго не появлялось такого произведения, которое бы обобщило все нам сейчас известное о жизни и стихах Недогонова. Я намеренно выбрал неопределенное слово «произведение», потому что, как представлялось мне, здесь должны были быть слиты воедино литературный анализ стихов с лирическими воспоминаниями, биографический очерк с очерком творчества. Короче говоря, очень недоставало литературного портрета А. Недогонова. Но вот уже стоит у меня на полке книга Виктора Тельпугова, посвященная нашему общему другу. Виктора Тельпугова связывала с Алексеем Недогоновым многолетняя дружба, восходившая еще к предвоенным годам совместной учебы в Литинституте. Наверно — нет, не наверно, а наверняка — именно это дало возможность автору книги с такой глубиной и с такой любовью рассказывать о жизненном пути поэта, о его творчестве.

Только человек, сам вступавший в жизнь в начале кипучих 30-х годов, мог живо восстановить в своей памяти и передать читателям ощущение того времени. «Это были нелегкие, достойные вечной славы годы первой пятилетки... — пишет Тельпугов. — «Социализм уже не мечта!», «Социализм побеждает!» — такими заголовками запестрели страницы газет...» В рядах безусых энтузиастов в конце 20-х — начале 30-х годов находим мы и будущего автора «Флага над сельсоветом». Но это, как говорится, лишь преамбула разговора. И она неизбежно повисает в воздухе, если не подкрепляется твердыми и ясными доказательствами, не только в ее подтверждение, но и в развитие. «Рабочие одного из московских заводов, с которыми в те годы трудился Недогонов, рассказывают, что он приходил по утрам бледный, изможденный, но всегда с новыми стихами, с острой шуткой и все на заводе ждали его появления. «Наш поэт», — говорили о нем парни в замасленных комбинезонах. «Наш поэт», — писала о нем стенгазета. И это было так. Все в нем подкупало и располагало к себе простого рабочего человека — и его умение держать тяжелый слесарный молоток, и его манера разговаривать, и его колючие, как донецкие угольки, глаза, и его стихи — молодые и чистые, как родник».

Это хорошо сказано. Воочию видишь безусого энтузиаста первой пятилетки, замечательного поэта, который бессонной ночью обгрызенным карандашом писал на обрывках свои юношеские стихи, а бессонным днем орудовал прочным и более привычным молотком. Поэзия первой пятилетки — как прозаична, сурова и вместе с тем прекрасна ты была!

Я не прошел школы молотка и зубила, дальний север одарил меня в те годы ижевской одностволкой, собачьей упряжкой и медвежьей охотой. На первый взгляд, куда романтичней была моя колымская юность; в своей яркой праздничности неосознанного риска, она, казалось бы, куда была интересней, чем юность шахтерского паренька, в пятнадцать лет принесшего из шахты вместе с выброшенным на-гора антрацитом свою первую получку. Отдал он ее матери потому, что после смерти отца он стал добытчиком не только для шахты, но и для семьи. И кем только не был за десять лет после этого дня. Нет, юность моего друга была романтичнее моей. Работал он и плотником, и крепильщиком, ремонтником и врубмашинистом, монтером и слесарем. В дополнение и продолжение рассказа Тельпугова я вспоминаю, что однажды, когда Алеша Недогонов минут пять наблюдал за моими попытками вбить маленький гвоздик в расщелину двух бетонных балок для укрепления вешалки в квартире моей матери, досадливо усмехнулся и сказал: «Да этот гвоздишко и часа не продержится. Он же вывалится из стены от одной только робости перед нашими одеждами (кстати говоря, наши одежды в то время далеко отставали от наших надежд). Дай-ка вот этот, подлиннее». И одним ударом тяжелого молотка, почти не глядя, вогнал по самую шейку трехдюймовый гвоздь, прибив к стене на долгие годы злосчастную вешалку. «Видимо,— подумал я,— тридцатый год сейчас помог сорок шестому». Деталь, казалось бы, незначительная, но она характеризует облик бывшего «слесаря и монтера». В хорошие ширококостные рабочие руки попало слово, и поэт пригвоздил его одним ударом к долговечной стене памяти. Не слишком ли я сближаю две разные биографические линии? Нет! Нить — туго натянутая нить, как бы туго она ни была натянута, — никогда не прервется. Ни в моей памяти, ни в памяти друзей. Сближение биографий не зависело ни от меня, ни от моего товарища. Мы сближались, чтобы расходиться, расходились, чтобы сближаться! Разумеется, не споры — их не было никогда, — а лишь суровые и беспощадные ветры бурь и непогод разносили нас в разные концы своей страны и своих биографий. Возвращаясь к началу, скажу, что вступление в жизнь «шахтера и слесаря» было значительнее одновременного вступления в жизнь «каюра и медвежатника». Правда, Недогонов держался другого мнения. «Тебе-то повезло, а вот мне повезет ли?» Он говорил, конечно, о том, что ему его молодость давалась гораздо труднее, чем мне. Гордясь смелыми днями своей юности, я, когда вспоминаю Недогонова, думаю, что первая лопата антрацита, которую он выбросил на-гора, перевесила на весах биографий первую звериную шкуру.

Вот сколько размышлений вызвали самые первые страницы небольшой книги. Я уже не в силах оценить полностью четкую последовательность автора, вникнуть в скрупулезный и умный анализ творчества нашего товарища. Сейчас одно владеет мной: как дальше сомкнет наши биографии автор книги? «Поздней осенью 1939 года студент Недогонов одним из первых ушел на фронт, добровольцем». Об этом периоде жизни поэта в его биографии сказаны две скупые фразы: «В финскую служил рядовым бойцом. В дни штурма Выборга был тяжело ранен».


Черною зловещей тишиною,

Линией незримого огня,

Проволокой, пулей разрывною

Ты, Суоми, встретила меня.


Копштейн, Молочко, Отрада, Стружко и те, которых я поименно назвал за несуществующим праздничным столом, подписались бы под этими строками. Подписались бы под ними и Михаил Луконин, и Иван Бауков, и Иван Куприянов, и Виктор Панков, и еще с полдюжины людей, последних ветеранов добровольческих батальонов войны с белофинами.

Алексей Недогонов воевал со своим батальоном на много сот километров южнее, чем наш 34-й легколыжный батальон. Общая судьба вела нас тогда. Михаил Луконин писал по свежим следам кровоточащее стихотворение о Николае Отраде. Я, потеряв счет своим лучшим друзьям и глядя на свои черные с «отливом в синь» гангренозные ноги, выговаривал свои первые настоящие строки:


И о нас зачинались сказанья и были,

Хоть висла в землянках смердящая вонь,

Пока с санитарами песни мы выли

И водкой глушили антонов огонь.


Все это было примерно однозначно. Но первым из всех нас возвел тогда частное до общего Алексей Недогонов. И спасибо Виктору Тельпугову, что он напомнил всем нам полузабытые строки:


Сколько передумано

И с болью

Сколько перечувствовано раз —

Сколько пало нас под Сердоболью,

На Карельском сколько пало нас.


Сказав о живописности стихов Недогонова, о его необыкновенно остром зрении художника, В. Тельпугов говорит об умении поэта всякий раз так «поворачивать стих, что он становится произведением на самую важную тему». В доказательство он приводит великолепные стихи А. Недогонова о воробье. Здесь нет описки. Именно «комок живого тельца» крохотной пичужки, замерзавшей на холоде и отогретой в руках солдата, вдохновил поэта на создание этого маленького шедевра. Поэзия — это человечность. Если бы я никогда не знал Алексея Недогонова как поэта, по одним только этим стихам я бы влюбился в него как в человека. И правильно говорит Тельпугов: «Это целая повесть, со страниц которой встает все то, что называется коротким словом «Война»:


В моих руках барахтался комок

Живого тельца,

Он продрог, промок, —

Его всю ночь морозом донимало.

Он вырваться пытался, но не мог,

Хотел ударить клювом —

Силы мало.


Я в домик внес его и положил

На стол. И твердо счел его спасенным.

Из пехотинцев каждый дорожил

Его дыханьем, крошечным и учащенным.


Они, под крылья ватки подложив,

Заботливо платочком накрывали,

И вслух решили:

— Выживет едва ли... —

Но воробей настойчив был:

— Жив, жив...

Придет стрелок с разведки —

Мы навстречу

С вопросами:

— Ну, как (и в шутку), жив? —

А воробей опережает:

— Жив... —

Он понимает шутку человечью.


Так время шло.

Покой сердца знобил.

— Пожалуй, этак зиму прозимуем...—

Но днем пришел приказ.

Он краток был:

«Сегодня ночью высоту штурмуем».

Закат сквозь окна

Красный свет сочил,

А он,

Довольный новою судьбою,

О грань штыка

Спокойно клюв точил,

Как будто приготавливался к бою.


Процитировав и разобрав эти строки, Виктор Тельпугов показывает, как развивается и утверждается гуманный талант поэта. Подчеркиваю слово «гуманный», ибо человечность непременное и определяющее условие в формировании художника. Ведь «гений и злодейство — две вещи несовместные», — говорит в великом простодушии пушкинский Моцарт своему отравителю. Всыпая в бокал «гуляке праздному» смертельный яд, Сальери — тоже незаурядный композитор, который «алгеброй гармонию поверил», — подписывает тем самым смертный приговор своему творчеству. И, как умный человек, он сам это чувствует. Пушкин вкладывает ему в уста мучительное раздумье, последнюю попытку самооправдания — «А Бонаротти? или это сказка тупой, бессмысленной толпы — и не был убийцею создатель Ватикана?» Нет! Не мог быть убийцей Микеланджело, само имя которого свидетельствует об ангельской чистоте его души, — утверждает своим великим философским произведением наш национальный и интернациональный поэт. Нет! Не может истинный талант быть античеловечным, это всегда граничит с духовным самоубийством.

Не ломлюсь ли я в открытые двери? Не сказано ли до меня все это более сильно и весомо? Не слишком ли высоки примеры и сравнения? Разумеется, никто — в том числе Тельпугов и я, да и сам Недогонов не решились бы даже мысленно сравнивать автора «Флага над сельсоветом» с автором «Моцарта и Сальери». Разумеется, сильнее и весомее моих слов и слов Тельпугова звучали мудрые слова наших великих критиков о правде и человечности. Разумеется! Но, повторяю, большая заслуга критика и неоценимая его услуга читателю в том, что он привел нас к этим открытым дверям, ввел нас в них, показал, как устроен обширный и щедрый дом человечества и человечности, в котором, к сожалению, временным гостем и, к счастью, постоянным хозяином был, а затем стал Алексей Недогонов.

Да, мало ты погостил на великом пиру жизни, мой товарищ! Но хозяйствует он за этим столом долго-долго после своего ухода. А хозяин он добрый и радушный, но и требовательный и суровый, когда это понадобится.

Истинная гуманность отнюдь не исключает, а — более того — предполагает непримиримость ко всему тому, что мешает человеку стать человеком. Этот высший ленинский принцип настойчиво проводится в жизнь нашим Советским государством. И не случайно на двух центральных площадях Москвы высятся памятники Дзержинскому и Горькому, — эти рыцари революции, следуя за Ильичем, умели ценить добро в людях и одновременно оберегать его от зла.

Доброта нашего советского социалистического общества — не пассивная, но активная доброта. В этом наше неоспоримое превосходство перед миром капиталистического засилья. И мы это не только знаем и ощущаем, но и должны говорить об этом во всеуслышание. Алексей Недогонов посвятил этому одно из лучших своих стихотворений, которое так и называется: «Превосходство». Вот отрывок из него:


Мы книги читали о счастье —

они их сжигали в огне;

мы ставили звезды на елке —

они — на еврейской спине.


Мы ландыши рвали руками —

они их срезали ножом;

стрижей мы ловили силками —

они их сбивали ружьем.


Мы землю водой орошали —

они ее брали в штыки;

мы бронзой дворцы украшали —

они из нее воскрешали

для страшных орудий замки.


Но в праведный час испытаний

мы встали с оружием в строй;

мы девушку Зою назвали

своею народной сестрой.


Мы клятвою благословили

Матросова в правом бою,

мы дали Олегу упорство

и сильную дружбу свою.


И как бы нам ни было туго,

мы верили в дружбы накал:

никто из друзей в эти годы

ни пулей, ни сердцем не лгал.


Мы силу сломили такую,

что вправе гордиться собой:

и юностью нашей железной,

и нашей бессмертной судьбой.

И тем, что девятого мая

в Шенбрунне — в четыре руки —

баварец с лицом пивовара

надраивал нам башмаки.


Когда я читаю последние строки, я невольно вспоминаю мясистую рожу Олленхауэра — недавно разоблаченного гитлеровского преступника, министра боннского правительства. Эту мясистую рожу убийцы я встретил впервые на страницах газет и на экране телевизора, но сколько я насмотрелся на них в годы Отечественной войны! Я сам был в составе оккупационных войск «на земле поверженных» и видел, как эти маленькие и большие олленхауэры, не поднимая голов, «драили нам башмаки». Сейчас они снова поднимают головы. Неужели они забыли свои сапожнические щетки пятнадцатилетней давности? Как сильно и заново звучат — гремяще и саркастически — эти строки Недогонова в наши дни.

Сила критического дарования В. Тельпугова не в блестящих отрывочных заключениях о природе таланта поэта, но в мягкой и твердой последовательности разбора его творчества, его эволюции. Он внимательно идет шаг за шагом, стих за стихом большого поэта, радуется его жизненным и поэтическим удачам, огорчается его промахами. Но во всех случаях критик не остается сторонним наблюдателем, который либо аплодирует чужим успехам, либо хохочет над чужими неудачами, либо, подняв воротник, равнодушно проходит мимо неинтересного ему — плохого или хорошего человека. К сожалению, такие жизненные не «точки», а «кочки» зрения, — как выражался А. М. Горький, — еще бытуют в нашей писательской среде. Виктор Тельпугов прям и откровенен как коммунист. Только человек, близко знавший Недогонова и безгранично любивший его, мог так верно и умно сказать о начальных стихах молодого поэта, о его юношеской учебе у классиков нашей литературы. Послушайте, как умело ведет нить своего рассказа автор: «Алексей Недогонов часто говорил, что он видит поэзию даже во сне — то в образе девушки, у которой многие просят руки, но не получают в ответ и небрежного взгляда; то в виде птицы, у которой каждое перо может стать крылом». Какое хорошее высказывание и как оно хорошо замечено критиком! Алексей Недогонов был влюблен в стихи своих старших и младших собратьев по перу. Вот что я сам вспоминаю: «От Гомера до Данте, от Петрарки до Державина, от... (он улыбнулся) — ты ведь любишь ленинградцев — от Дудина до Хаустова...— Помолчал. — На Пушкине и Лермонтове мы тоже, кажется, сойдемся?» До сих пор вспоминаю его милую и добрую усмешку во время этого пятиминутного разговора, который вызвали в моей памяти строки Виктора Тельпугова. «Известно... когда его вдохновляли стихи других поэтов, но, отправляясь в плавание от «чужого» поэтического берега, ему всегда удавалось вести корабль по своему курсу». Так брал на время молодой мичман поэзии, учась вождению кораблей, прихотливое колесо мореходства у опытных капитанов — Тихонова, Багрицкого, Светлова, Твардовского. Полученное от них возвратил с благодарностью читателям, по достоинству оценившим и вклад учителя, и труд ученика. А вскоре он сам стал за штурвал поэзии ее опытным рулевым.


Загрузка...