Беда прокатилась стороной, Вовка не «вломил» своих палачей, не «продал» оперативнику. Но радостней от этого не становилось…
Камера жила тихой, по-болотному вязкой жизнью и дышала едким, как газ, воздухом. Ей не хотелось дышать. Котенок остыл, он даже перестал рассуждать о преступном мире, почувствовав, наверное, что Романа перестали интересовать эти рассуждения. Они не отвернулись друг от друга, но точно испугались, что могут со всего маху сойтись лбами. Надо было немного остыть.
С утра Зюзик плевался, демонстрируя это «верблюжье» искусство. Он облюбовал дверь и сначала постреливал в нее сквозь зубы, потом «метал» с губы, затем, округлив губы, трубил от самого окна, стараясь попасть в «десятку», и попадал, как ни странно. Вскоре он стал харкать, как могут харкать только в пятнадцать-шестнадцать лет подростки, не один месяц «отторчавшие» в камере: Зюзик тяжело откалывал с прокуренных легких накипь и, собрав ее во рту, плевал. На дверь прилипала такая гарь, что казалось, ее соскребли с пароходных или печных труб.
— Хватит, Зюзик! — крикнул Котенок. — Обтрухал всю дверь. Без того нет мочи сидеть в этом страхилатории. Возьми тряпку и вытри дверь хаты…
Зюзик выполнил приказание.
С утра к нему привязывался Котенок. Безделье допекло, Котенок искал жертву, но — Зюзик ловко срывался с любого подкола, как с крючка. Хитрый был, битый.
Однако Роман чувствовал, сколько злости скопилось в Котенке. Камера душила, «чайковского» не слали, потому Котенок болел… и мог сорваться по любому поводу.
Роману было легче: он продолжал «кропать» тетради новыми стихами. Писал стихи и как бы разряжал свою душу, не позволял скопиться в ней «черной» энергии.
Солнце пробивалось в камеру сквозь жалюзи. Гроз еще не было. Но дышалось неистовей и судорожней с каждым днем: кровь-то улавливала, какая пора стоит на дворе!.. Тоска обжигала больней.
— Сегодня с решки снял пушинку, — проговорил Роман. — Думал, снег идет… Нет, голуби оставили, — вздохнул он. — Вроде зима только что прошла, а тоскую по ней. Снежинки видятся, такие пушистенькие, и все — в пропорции. Не снежинка будто, а ювелирное изделие, руками она сработана… Мне бы так не сделать.
— Сейчас бы в бега ломануться, — подал голос Зюзик. — Я вот все думаю: при царе, как пишут в книгах, одни побеги были. Посадят человека на пятой странице романа, а на восьмой — он, читаешь, деру дал. Здорово! Что же это за тюрьмы были при царе, если из них многие убегали? Ну, например, из наших же не убежишь…
— Не о том, Зюзик, думаешь. — Роман оглядел с ног до головы ярого «бегунка». — Ты, наверное, забыл, что люди тогда и в казематах Петропавловки сидели, заживо гнили… Живыми оттуда не выходили. А теперь-то! Вон поймай мышку да играй с ней…
— Все равно тоска, — вздохнул Котенок. — Жить хочу, дышать… Аж тело отекло!
— Ты прав, — отозвался Роман. — У меня тоже полнейший застой — и тела, и духа…
— Духа! — хмыкнул Котенок. — Дух — это пыль… Здесь похуже: я отлежал бока, руки, а бедные мои ножки — хоть отрубай. Не веришь?
Роман промолчал. Тогда Котенок, раскурив папиросу, задрал штанину и ткнул горящей папиросой прямо в ногу… Затрещали волосы, даже папироска, пшикнув в лопнувшей коже, погасла, но Котенок сидел и смотрел на Романа спокойными глазами.
— Видишь, боли нет, — простонал от злости он. — А без боли хана!
— Что же, совсем не больно? — подскочил на койке Роман. Он и спросил-то шепотом, как с перепугу.
— Да, совсем, — ответил Котенок. — Ощущение такое… Не только духа, но и крови, кажется, нет во мне. А тело, оно вроде как ржавеет, окисляется, зудит… Меня даже тошнит. Кажется, не выдержу — и перегрызу себе вену! Брр! — Он мотнул головой.
— Брось ты, Котяра, дурить, — попытался его утешить Роман. — Скоро вывезут на Панин бугор… Меня тоже тошнит… — признался вдруг он.
И опять навалилась тишина. Только мухи, кружа по камере, сверлили воздух… Надо было спешно зацепиться за какую-нибудь мыслишку, она спасет.
«Что же я, такой здоровый да ладный, не жил на свободе? — подумал Роман. — Ну, Котенок — урод, ему там трудно было… А мне-то чего не хватало?» На эти вопросы он натыкался после каждого разговора с Котенком. И память перебирала, перебирала…
Они косяком ходили по «общаге», стреляли мелочовку. Один из них сворачивал кулек, как продавец, и шел впереди, выговаривая пацанве: «А ну, урки, сыпь! Че, пятака даже нет?» И «урки», чтобы не связываться с пьяными, сыпали, кто сколько мог. За два часа они могли собрать полный кулечек и отправлялись в пивнуху. Там иногда приходилось «каруселить». Они выбирали «застолье» помноголюдней и вызывали разгоряченных пивком и не в меру обидчивых на «пару ласковых». Конечно, рисковали, но хмель не знал страха… Во дворе им приходилось сбиваться в «колесо», чтобы спина к спине — так они успешно отбивались от наседающих со всех сторон фрайеров…
Не об этом было противно вспоминать, о другом. После драк возле пивнушки, после «охоты» на подвыпивших мужиков, он возвращался в «общагу» и начинал колесить по комнатам девушек. Хотелось «догнаться». Приходил к одним и с кем-нибудь в паре клянчил огуречный лосьон. Девчушки отдавали. Ох, как они его смаковали! Пили из пробочки, пили «по пять грамм», пили, не признавая закуски… Теперь он не мог понять, как эта гадость лезла в глотку.
«Общага» избаловала его. В драках он почти всегда выходил победителем… Но с нежностью вспоминал только о покосе, на котором пришлось потрудиться после того как сдал документы в училище.
В конце июля пэтэушников отправили за реку, сказали — сено грести, дня на два… Тогда они быстренько перезнакомились, спали в одной палатке с девчатами… Девчата уже были — оторви да выбрось, зато парни — огородная зелень. Но Роман выглядел взрослее всех, потому на его долю выпали отчаянные девчухи, от которых отбиться было непросто. Ему понравилась одна северянка — тихая такая, с молящими глазами. Из жалости, что ли, но он выбрал ее и спал с нею рядом в палатке, даже не подумав ни разу о близости. Ее трясло, она морщилась, как от боли, прижималась к нему изо всех сил, но он, остолоп деревенский, даже подумать не мог о… бабе. После восьмого-то класса в селе не всякая девчонка решалась на поцелуй, а на другое… Потому и парни, которым не давали повода, были спокойны… Гуляли по лугам, целовались. Хорошо было на душе без пивных, без «общаги» с этим проклятым огуречником. Он не обижал ее, а она по-прежнему смотрела на него молящими, как у собаки, глазами. «Может, сирота?» — вздыхал он. Но хорошо было на душе.
Сгребли сено, метать никто не умел, потому через два дня все вернулись в училище. А через неделю ее вырвали из постели какого-то «химика»… Ни боли, ни чувства досады не испытал Роман — просто в толк не мог взять: девахе пятнадцать лет, а она живет с мужиком. Нет, такого он не мог понять.
Но все равно он с нежностью вспоминал эту северянку и помнил как пахло сено, на котором они спали. Теперь бы в палатку, к костру, к гомону тех девчонок, которым вскоре придется обшивать страну, штукатурить стены новых зданий — словом, жить по-взрослому, на свою зарплату…
В прогулочном дворике, куда их вывели перед обедом, было еще жарче и душней, чем в камере. В камере хоть от стен веяло сыростью, а здесь воздух так прокалился, что дышать нечем было. За шлакобетонной стенкой переговаривались хриплыми голосами мужики. Их все забавляло в этой жизни, как будто они радовались тому, что их посадили.
— И вот он пишет старикам, — рассказывал кто-то затертую до дыр байку. — Дорогие мама и папа! Сижу я теперь в камере, народ вокруг бойкий и коварный, говорят на непонятном языке… Обешали мне выколоть шнифт, пока правый… Как выколют этот самый шнифт, так я вам сразу же напишу — что это такое.
Во дворике расхохотались. Даже хохот и тот почему-то был отвратителен. Хотелось крикнуть: «Взрослые люди, а чем занимаетесь?»
— Сало! Сосало! — сплюнул Котенок. Он подошел к стене, задрал голову и пропел петухом: — Кукареку-у! Эй, вы слышите меня?
В оглохшем дворике продолжали хохотать.
— Эй, не слышите, волки?.. Так я вам бросаю в рожи, — кричал Котенок, — я вам бросаю, что вы петухи!
Мужики притихли. Кто-то удивился:
— Что за борзота?
— Это я, конечно, Котяра! — кричал Котенок. — И говорю вам: вы мразь старая! Таких я не уважаю!
— Ах ты!.. — поднялись мужики. — Ты что, заборзел в корягу?! Ух, соплегон!..
— Петрович, Петрович! — прокричал надзиратель сверху. Он ходил по специальному трапику, но снизу казалось — по торцу стенки. — Петрович, выводи из пятого и шестого.
— А что так быстро? — удивился Петрович.
— Они нагулялись… В камеру просятся. Прямо спасу нет.
— Врет он, шакал! — завопили мужики. — Это малолетки просятся! А не мы, слышишь, старшой?!
Но надзиратель наклонился над ними и будто сплюнул на металлическую сетку:
— Они сопляки… А ты, чего с ними связался? Вот теперь шагай в камеру, парь там вшей.
Котенок, когда услышал, как загремели запоры в шестом дворике и потащили из него мужиков, даже подпрыгнул от радости:
— Так их, старшинка! Гони их в камеру, гони!..
— Это же он подстроил, — упирались мужики. Но Петрович только бормотал:
— Ничего не знаю, ничего не знаю… С поста сообщили, с поста…
— Так их, Петрович! — орал Котенок. — А то пригрелись тут, жрут казенный хлеб да еще на прогулку просятся. Гони их в камеру! Ха-ха-ха!..
Вернулся Петрович, открыл дверь во дворик и спокойно проговорил:
— Прошу, ребятки. Хватит балдеть…
Они лежали на койках, прикрыв глаза. Соседи переговаривались между собой, будто боялись, что могут разучиться разговаривать громко, как в шумной толчее.
Надзиратели потерялись в коридорах. Ни один не подойдет к двери, чтобы ударить по ней ключами… Тогда бы вздрогнули, закопошились в камере, хоть как-то разряжаясь.
Память часто пропадала…
В соседней камере запели, но так тоскливо, будто нашли где-то жестяной рупор и, направив его из окна во двор, выли. От этого становилось еще тошней.
— Кто же так поет! — очнулся Котенок. — А-а! — прохрипел он в гневе и, точно сорвавшись сверху, пролетел по воздуху метра три… Наткнувшись на стол, он оглянулся, увидел костыли и, прыгнув к койке, схватил один. Потом, дико взревев, размахнулся и изо всей силы ударил костылем о стену. Костыль рассыпался: на пол полетели вставки и болтики. Котенку как будто того и надо было… Он поостыл и, взглянув на раздробленную деревяшку, прохрипел:
— Будем учиться ходить на одном… — И тут же расхохотался на всю камеру.
Перепуганный Зюзик глупо улыбался, поглядывая то на Котенка, то на Романа. Роман по-прежнему лежал на спине и спокойно смотрел на Котенка, будто гадал: а дальше что?
На самом же деле ему было не до Котенка. Он в полусне зацепился за покосившийся сруб колодца. Отчим ломиком пытался выправить «халтуру», но мать пресекла эту попытку. «Лишь бы с рук сбыть, — проворчала она. — Кто так работает? Это же себе на вред!» — «Себе я не желаю зла, — отозвался отчим. — Поправлю и как у добрых людей…» — «Людей, — ворчала мать. — Теперь люди-то длинны, как сосны». — «Почему?» — «Потому, что каждый хочет в солнце выкупаться, — ответила мать. — Вот и идут в рост, а не в корень».
Возненавидев камерную духоту, он все чаще и чаще возвращался памятью в недостроенный родительский домик. Каким уютным и крепким он виделся ему во сне! Прежде даже не заметил — работал вслепую, потому что надо помочь родителям. А домик продолжал сниться, и Роману было приятно видеть отчима, неторопливого в работе, и вечно ворчащую мать. Ни во что он теперь не верил, никому бы не дозволил коснуться своих мыслей, а вот увидятся мать с отчимом — хоть плачь! И тянуло к ним, и крепла вера в них. Без этой веры он давно бы «скорешился» с Зюзиком, стал бы «ботать…» Фу, как это противно — ломать свой язык!
Он прикрыл глаза…
Мать поила корову, а отчим стоял у колодца и курил, раздувая ноздри.
«Хорошие, добрые мои!» — повторял Роман, оторвавшись наконец-то от невыносимой духоты.
Прошла ночь…
В двенадцатом часу, едва пропикало «обедешное» радио, многопудовая дверь распахнулась, качнув решетку. Будто между решеткой и дверью образовалась плотная толща: потянули дверь — дрогнула решетка. На пороге стоял надзиратель с «разделочной» доской в руках.
— Выходи, орда! — бодро выкрикнул он, обнажив на миг белые десны. — На зону пойдете… Ну, шевелись.
В полутемном коридоре уже толпились подростки, прижимая к груди тощие авоськи. Всех охватило волнение, глупые и растерянные улыбки не сходили с лиц. Среди этапников было много северян, сузивших и без того узкие глаза.
— Чего, хохлы, прищурились? — вывалился из камеры Котенок, опираясь на единственный костыль. — Ничего, держись меня!
Подростки переминались с ноги на ногу, точно «пробовали» свои отвыкшие от ходьбы ноги: понесут ли?
Писка находился среди этапников. Он визжал, хлопая Котенка по плечу:
— Прощай, тюряга!
Котенок тоже ликовал.
Их провели по коридору и вытолкнули во двор. Четыре двух-трехэтажных корпуса образовали небольшую площадку. В просветах, между корпусами, светились, как плафоны, сторожевые вышки под стеклянными колпаками.
Их посадили в «воронок», в темноту, в духоту… Больше они ничего не смогли рассмотреть.
Ехали без тряски. Сквозь металлические стенки «воронка» все-таки просачивалась городская жизнь: гудели автомобили, слышен был человеческий говор, даже смех. Город жил своей беспокойной жизнью, отдыхать ему было некогда.
Этапников конвоировали молоденькие солдатики с погонами «ВВ»: они сидели за решетчатой дверкой, подле окна, молчали, зажав между коленями автоматы. Свет, падающий сбоку, превратил их в бледно-горящие свечки, только языки погон были алыми.
Котенок задирался.
— Ну что, краснспогонник, — обратился он к солдатику, почти ровеснику. — Побегу — стрелять будешь? А?
— Буду, — безразлично отозвался тот. — Давно уж не стрелял, так и поджидаю случая.
— Смотри, что ботает! Как ботает, пес! — оглянулся Котенок, будто решил обратиться к товарищам за поддержкой. — Да сосешь ты лапу, пес вонючий!
Котенку очень хотелось «разогнать» дурь.
Роман поинтересовался:
— Не на дальняк?
— Нет. На Панин бугор, — ответил солдатик, не обидевшись на них из-за дурости Котенка. Как будто он понимал, насколько их потрепала тюрьма.
— Значит, на свою зону.
И радостно сделалось всем, что на свою…
«Воронок» выкатил на неровную дорогу, закачался из стороны в сторону, точно балансировал на бревне. Но никто не сплюнул, не выругался, потому что, пробуксовывая, колеса рвали цепями родную землю — Панин бугор обдирали, а не какой-нибудь северный волок. На чужбине сидеть никому не хотелось.
Слышно было, как шумели березы, изредка царапая металлическую крышу «воронка», в котором притихли этапники. А пацаны думали об одном: как же их встретят на зоне? Родина родиной, но зона… Не к маме родной везут.