Высокая, в мужских броднях и куцей ветровке, Тамара, отчаянно боролась с бездорожьем — срываясь в глубокие колеи, заполненные водой и навозной жижей, она все-таки пробивалась к своей халупе, отстроенной за Клавиным домом-теремком. Огромный пестрый узел не мог свалить могучую женщину, и она терпеливо волокла его на себе. Крепкой, сильной была. Из подмышки, вытягивая плешивую шею, вырывался перепуганный гусенок. Он шипел Тамаре в щеку, точно хотелось ему ущипнуть ее, но Тамара была не из пугливых. Она дерзко одергивала наглеца:
— Ти-ха! После выскажешься, черт плешивый!
Тамара походила на беженку, удирающую из-под бомбежки. Только над ней не самолеты кружили, а обыкновенные скворцы.
С прошлой осени Тамару «понужали изверги». По крайней мере ни с того ни с сего она бы сроду не решилась строиться в одиночку на окраине Нахаловки.
— Моча тебе в башку-то ударила, — проворчал Аркадий, ее мужик, когда узнал, что она облюбовала уже пригодный для постройки участок. Тогда он поверить не мог: живут в хорошем доме, от чего же добра-то искать?
— Хочу детям построить что-то навроде микропионерлагеря, — отвечала она. — На свежем воздухе они вырастут, как дикие утки — без подкормки даже, без затрат.
— Куда ты, дуреха? — пытался образумить ее Аркадий.
— Пинать верблюда, — складная на язык, отмахивалась Тамара, — пока лежит, а то убежит.
— Оштрафуют ведь. Не гоношись, мошенница.
— Не оштрафуют. Я многодетная, и мужик у меня увалень: настрогал полдюжины и не печется, не телится. Но я одна подниму дачу! — клялась Тамара, посматривая искоса на своих детей.
Всю зиму она трубила. В отличие от соседей, которые тоже трубили без продыху, она не стеснялась брать строительный материал с объекта, где копошились неторопливые солдатики. Она брала и таскала на своем горбу, как верблюдица, даже березовые плахи. Здоровая была баба. Солдатики ей не мешали, и она навьючивалась так, что вены на ногах вздувались и шевелились под кожей, как жирные дождевые черви.
— Теперь не сталинские времена, чтоб человека хватать за работой. Хорошее не беру — гниль да скол. Все равно в костре спалите, солдатики-гореваны. А ну не крутись! — покрикивала она на мерзлую доску, что так и выскальзывала из рук.
Она неспроста начала строиться зимой. По снегу легче было переправлять на конец Нахаловки тяжелые поддоны из-под кирпича. Так она и слепила халупу, обнесла ее неровным заборчиком, над которым вскоре повисла едкая струйка дорогого для сердца дыма.
Не без помех она строилась. Вначале участковый Ожегов попытался остановить, как он выразился, этот грабеж средь бела дня, но быстро отстал от многодетной матери — видно, из-за ребятишек, коим негде было подчас приткнуться. И вспомнилось ему, с каким трудом он выколотил этому семейству благоустроенную квартиру в новом микрорайоне, а потом оказалось — зря: взвыли соседи, пришлось «дикарям» съезжать. «Господа какие! — орала Тамара, перегружая барахло в мусоровозку. — Живите тут одни!» Причин для такого спешного выселения было много, даже больше, чем детей. Ну, что ты с ней, полоумой, поделаешь?
Клава, узнав об этом, была просто поражена. Ведь она-то, когда были маленькими ее ребятишки, с бою брала свою квартиру в райцентре. Ничто не могло остановить молодую мать, а тут — не укладывается в голове.
…Весной потревожили трухлявый улей — выселили всех жильцов из старого дома и раскатали бывший райком, где много лет кряду гнездилось двенадцать семей. А когда собрали новую двухэтажку, то оказалось, что в ней не хватает двух квартир: было двенадцать, а стало десять. Зима обещала быть морозной, и люди поневоле трезвели, думая о ней. Старая семенная станция, в которой пока проживали семьи-аварийщики, промерзала насквозь, страшно было оставаться на зиму в такой развалюхе. Предчувствуя неладное, Клава решила без ордера въехать в еще недостроенный дом. Ордеров даже не обещали, темнили чего-то местные власти. Тогда она перевезла свои пожитки на санках и заперлась в новой квартире. Печи были, а недоделки не пугали работящую Клаву.
Уходя на работу, она строго-настрого наказывала детям, чтобы те никому не открывали дверей. Словом, как в известной сказке про козлятушек-ребятушек. И Серый волк вскоре пришел, постучал… Клава была дома. Представитель власти, барабаня в двери, нервничал:
— Ты вне закона! Ну кто тебе разрешил вселиться без спросу?
— Дети разрешили и холод, — ответила женщина. — Они, дети, мои начальники. Больше я никому не подчиняюсь.
— Мы взломаем дверь и выбросим вас к чертовой матери! Ты слышишь меня? — кричал представитель власти. — Открой по-доброму.
— «Взломаем», — передразнила Клава. — Только суньтесь — башку отсеку. Три ночи топор точила.
Серый волк промолчал. Но осада длилась около недели. Всю неделю Клава не ходила на работу, дети сидели рядом. Кончились дрова, хлеб, все эти дни она с детьми «ходила» на ведерко, но не открыла никому. Тогда и был принесен ордер: его просунули в замочную скважину, чтоб она могла убедиться — ее не обманывают, и открыла двери.
— Перепугались! — злорадствовала Клава. — Каратели толстобрюхие. Нет, вам не пройдет этот номер.
— Фу! Здесь же дышать нечем, — столпились в дверях «ордероносцы». — Как в толчке.
— Да, мы валили прямо в ведерко, — продолжала хозяйка. — Честно говоря, и валить-то не с чего было: хлеб кончился. А вы ничего, лоснитесь. Породистая скотинка.
Квартиру оставили за ней. Летом она согласилась самостоятельно провести доделку, за что ей была гарантирована оплата. Но Тамара-то, Тамара отказалась от таких неимоверных по нынешним меркам благ, отказалась по доброй воле!.. Подвел ее, знать, этот всесильный «козырь в башке». Вот теперь и кукует, придурошная баба.
Капитан Ожегов сплюнул да и укатил в другой конец Нахаловки. Но на дымок пожаловали строители. Взревел бульдозер, намереваясь снести Тамарину халупу. Другая бы, конечно, растерялась и, отступая, позволила бы порушить свое рукотворное детище, но только не Тамара. Тамара не была «другой», потому и атаковала первой наглых не в меру строителей.
Враги сожгли родную хату,
сгубили всю его семью, —
ревела она, приближаясь к пузатенькому прорабу. Едва не разгорелась настоящая битва за крохотный пятачок земли, что должен был исчезнуть под территорией гаража.
— Автобусов много, — кричала Тамара, — а я одна.
Прораб, не выдержав натиска, отступил со своим карательным отрядом к Велижанскому тракту, к металлическому забору, опоясавшему автобусный парк. Они умело прикрывали свой отход раскаленным бульдозером.
От ворот автобусного парка пытался докинуть, как камень, свою тяжелую фразу пузатенький прораб:
— Дура! Здесь все завалят песком! Неужели ты не видишь, как работают самосвалы?
— Я тебе завалю! — огрызалась Тамара. — Шарик, Шарик, возьми его, усь! — подталкивала она ногой косматую собачушку-дворнягу. — Не сечешь, косматая? Надо лаять на беспорядки, лаять!
Но собака ни черта не соображала — она была из тех, зажравшихся на свалке. Тамара наплевала ей в «бессовестные шары».
Вскоре на дачу пожаловал Тамарин мужик. С весной Арканя, как всем показалось, стал еще рыжее и шире в плечах. Всю зиму он трескал сало и копил силу для летних перевозок. Однако все знали — кто он и что он такое, этот Арканя. За пять лет работы на мусоровозке он навозил в центр Нахаловки столько всякого добра, что хватило построить в сезон крепкий пятистенок, поднять хлев, баню и дровяник из отличного горбыля, вывезенного на свалку, очевидно, по ошибке. Арканя зажил сытно, по-хохляцки, и семья, прикипев к нему, не знала горя. Но Тамара, беспокойная душа, никак не могла уняться, все ее «тянуло на подвиги». Прочистив с утра мусоропроводы, она возвращалась к своему дачному комплексу и рьяно бралась за работу. Воспитанная в детском доме, она не умела гореть вполнакала — уж пластать так пластать.
Еще она играла на гармошке, которую таскала всегда с собой, если была под мухой или просто в хорошем настроении, и заявляла всюду как бы под аккомпанемент «хромки», что если бы не выпоротки, то она играла бы сейчас в каком-нибудь ансамбле песни и пляски.
Арканя долго осматривал дачу. Он почесал своей косматой рукой за правым ухом, за левым же прихлопнул, как комара, нудное сомнение — похвалить ли? — и наконец решил: — «Сюда буду свозить весь хлам со свалки. Пущай сортируют».
Тамара продвигалась вперед, отчаянная и неудержимая. Сзади, метров за тридцать, показалась ее горластая орава. Вечно сопливая, в одежонке с чужого плеча, орава свистела и рикошетила, как бойкая картечь. По всему было видно, что в их пятистенке разгулялся рыжий папаша — задали деру. Они теперь ему не простят до самой пенсии контрреволюционного разгула.
Тамара прошла мимо Клавиного дома, свернула в свою калитку, на которую без слез нельзя было взглянуть. В ограде задымила железка, ржавая труба едва процеживала дымок. Загремели котлы, ложки-поварешки, зашипела на плите вода. В последний раз заявил о себе гусенок с плешивой шеей: он закричал, хлопая крыльями, точно хотел взлететь, но Тамара тут же подступила с ножом к горлу.
Непросто ей было прокормить такую ораву, причем в полевых условиях. Но она выкручивалась.
Тихон, завидя бегущих ребятишек, сразу же понял: Арканя опять задал стране угля. Ко всему привычные, они не выдержали отцовского буйства и поспешили перебраться с зимней квартиры на летнюю. Лучше в полевых условиях развиваться, чем дрожать под столом или кроватью, пережидая, когда папаша кончит выступать. А здесь, на отшибе, такая волюшка!..
— Тюу! Му! — приветствовал Тихона самый маленький из детей, Илюшка, свисая с Оксанкиных рук.
— Дорогой мой! — улыбнулся Тихон. — Ну, здравствуй, здравствуй!
— Хлен молдастый! — по-отцовски срифмовал картавенький Илюшка. — Здлавствуй!
— Дети мои! Ау! — кричала Тамара, чувствуя, что дети где-то рядом, но позадержались. — Не выкупайте Илюшку в луже. Ох, придурки, ох, придурки! Да чтоб вам, большеухие… — Она заметно распалялась, входила в раж и кричала наугад, не глядя в сторону детей, которые опять погрязли в колее. — Не искупайте, говорю, а то я вас прихлопну тазиком.
— Не искупаем, мам, — отзывалась старшая девочка. — Что мы, придурки, что ли.
— Смотрите у меня… Жираф большой, ему видней. Ут-ро туманное, ут-ро седо-е…
Тамара, может быть, и не кричала вовсе — она так разговаривала, тише не могла и не хотела. Да и покричать, поговорить было ей с кем: шестеро гавриков, один к одному, как огурчики, не считая, конечно же, умерших.
— Соли опять нету, — возмущалась Тамара. — Прямо под самый копчик подгрызают… Ну, не загонят ли опять в психичку?
Дети все не шли и не шли. Застряли полоротые вблизи собственных «ворот» и ни гугу.
Вокруг Тамары крутились разномастные собачушки и кошки с обмороженными ушами: уши у них свисали, как опустошенные гороховые стручки. Почернели даже. Не отходя от котла, хозяйка направо и налево швыряла кости, привезенные мужем со свалки, гнилую рыбу, фарш, ловко вывернутый из целлофана. В пище она не отказывала никому.
— Ешьте! — ворчала она. — Обыватели позаботились о том, чтобы вы не пропали с голоду. Фу-ты, едва палец не откусил… Ты, Шарик, волк, а не собака.
Тамара выполнила план, доведенный до нее жэковским начальником, — остальные «пищевые отходы» — собакам и кошкам, пускай жрут.
— Зажрался народ, — укоряет кого-то Тамара. — Спятил от сытости. Все вываливают на свалку. Ну, господа!..
Сейчас она должна произнести патетический монолог и голос ее зазвучит на самой высокой ноте, набирая все большую и большую мощь. Она вытаращит глаза на зрителя… Вот уж этот зритель заполняет зал — ребятишки вползли в ограду — сопит перед сценой, жалкий и убогий, а на сцене — она, Тамара, в черном до самых пят платье, сейчас она начнет… Этот монолог по плечу только ей, заслуженной артистке, а не рыжему охламону Аркане.
— О, какою высокою стала в нашу бытность культура барского жратия и пития! — звучит Тамарин голос. — Никто уж не выбросит на свалку курицу, прежде не завернув ее в целлофан, никто не выбросит буханки хлеба… Слышите, как пахнет горящий хлебец? На свалке!.. За этот хлеб горел когда-то Петруша, наш великий земляк, — чуете? О, великое сверххлебье! — стонет актриса. — О, потерявшие всякий стыд люди! Я вас презираю и не хочу больше выступать перед вами со столь высокой сцены…
Ребятня с криком бросилась к огромной луже, которая со всех сторон омывала дачный участок.
— Эскадра! Вперед! — командовал старший из парней, сталкивая на воду плотик. — Илюха, куда ты, щенок? Круг ему бросьте, круг! — Плот накренился, зачерпнув болотной жижи, но капитан был решительным: — Навались, орда! Раааз! Мамка, не свороти мачту! Уволю по статье!..
Разгоряченная Тамара, видя, как тонет ее меньшой сынишка, навалилась с берега и вмиг подмяла под себя всю эскадру. Треснул по швам парус, собранный из брезента, переломилась мачта. Тамара, как багром, выхватила тонущего Илюшку, прижала его к мощной груди. Илюха надрывался, как простуженный боцман:
— А-а!
— Боже мой, — стонала Тамара, не выказывая особых мук, — и этот, с двумя зубиками во рту, норовит вцепиться в самую глотку. И тебе, мокрозадый, не жалко матери? А?
Илюшка захлебывался слезами. Тамара на ходу пыталась всунуть ему в рот озябший до синевы сосок.
— Дочка! Ты что, оглохла? В горле уже мозоль, — кричала Тамара девочке, внешне похожей на нее. — Соли нету. Почему не купили?
— Да я, мам, завтра куплю, — оправдывалась девчушка. — Сегодня мы проели все деньги. Завтра не забуду.
— Как — завтра? — не отступала мать. — Жрать-то сегодня надо, так? Ты что, ты думаешь, что отец твой заперся в дому на сутки? Хренушки. Он не усидит в своей крепости и через час выступит, каратель, а мы еще не ели… А?
Тамара говорила вполне серьезно, чем приводила в недоумение редких прохожих. При слове «каратель» те замедляли шаг, вернее, сбивались с шага-скачка. «Ну что? — ехидничала Тамара. — Застолбило вас, что ли?»
— Смотри хоть тогда за детьми, — утихомирилась Тамара. — Пойду к соседу за солью.
Она рысью подлетела к Клавиным воротам, на бегу бинтуя голову платком, чтобы спрятать свежий синяк под глазом — Арканя слегка прошелся по ее лицу.
— Ох, детки! — проговорила Тамара. — Живу и думаю: где бы еще парочку таких заказать?
Тамара стеснялась молчаливого соседа. В воротах она наклонила голову и, не взглянув на него, спросила:
— Клава дома?
— Сидят с Харитоновной, — ответил тот, — лясы точат. Тебя поджидают.
— Соли спрошу…
Она подошла к крыльцу, притопнула одной-другой ножищей. Даже грязь отстала от подошв, расплылась на чистых, крашеных ступеньках.
Соли нету, — сообщила она женщинам, что сидели за столом в кухне. — Мой придурок пьет. Хоть мочой его, карателя, пои. И вправду: в бутылку — и опохмелю.
— Ерунда. Если б это средство действовало на пьянчуг, то я бы давно своему касатику, — начала, улыбаясь, хозяйка, — выставила целую бадью — до ободков. Сказала бы: гуляй, касатик, веселись и ни о чем не тужи. Для пущей важности еще бы сама отпила. Боже мой, чего бы, кажется, не сделала для того, чтоб бросил человек пьянку! А ты присаживайся к столу, пока мы добрые.
Тамаре подставили табуретку.
— Ты все, девка, в бегах да в бегах. И синяк, вижу, свежий, — заговорила Харитоновна и вдруг вспылила: — Он ее колотит, а она помалкивает. Добрая бы бабенка давным-давно взяла кочергу да по мысалу ему, черту рыжему, по мысалу!
— И ведь чего ревнует-то и буянит после? — рассмеялась Тамара. — Да говорит, что последний выродок, дескать, не от меня, и баста, а если от меня, то почему не рыжий и почему такой тихий-претихий, как дебил? А какой он тихий? Из яслей вытолкали в шею только за глотку его луженую. Гремел, говорят, как дизель. Да черт с ними, с яслями, — махнула она рукой. — Там все равно не воспитывают, такту нету. Прибегаю однажды, вся радостная, и кричу с порога: «Валя, Валя, у меня Илюшка выучился считать до десяти! Понимаешь, Валечка?» А она, Валечка-воспитка, подходит ко мне и равнодушно так заявляет: «Вы лучше б задницу его вытирать научили, а то прямо с горшка бежит к столу: вытрите мне попку…» — захлебывалась Тамара. — Нет, не надо мне никаких яслей, сама присмотрю за потомством.
— А из благоустроенной-то квартиры чего съехала? — спросили Тамару. — Дочери бы оставила, коли самой не пожилось.
— Не пожилось, соседи попали хреновые, — ответила Тамара. — Видите ли, потревожили их покой господский, шумим, дескать. А дети, они и должны шуметь. Я оскорбилась и говорю: орда, собирайсь! Нам с ними не по пути — они в коммунизм плывут. Не нравлюсь? Тогда прощайте. Квартиру же дарю государству.
— А с Арканей как будешь мириться?
— Никак. Вот когда-нибудь хлопну ломиком по башке — сразу признает и Илюшку, и родную власть, и меня. Запросит родить двойню… — И Тамара свела весь разговор к замысловатой формулировке: — Жизнь бывает разной, — заявила она, — жидкой и газообразной. Разве не так?
Но Тамаре не ответили. Сидели молча.
Хозяйке с некоторых пор стали нравиться все, даже Галя с Алексеем, что жили через проулок в добротном особняке, крытом железом. Она, видно, забыла, как они рубили свой особняк: всех привечали, даже бичей, ловко используя даровую силушку. На них работал весь отшиб… Но едва поставили ворота, как Галя прокричала: «Не хрен делать здесь этим пьянчугам!» И ворота захлопнулись наглухо, и хозяева особняка стали жить по принципу: никого — в дом, но все в ограду. Алексей работал в НИИ слесарем, чинил начальству «Жигули» и пользовался на работе заслуженным авторитетом… Каждый день носил он на коромысле отходы из институтской столовки, откармливал на продажу скотину. Никто не знал, зачем ему нужны были большие деньги. Машину он имел, хотя выехать на ней из ограды мог только зимой, по твердой, так сказать, почве, мотолодку — тоже… Может, просто с голодухи хотелось людям пожить на славу, потому они и имели все, как бы на всякий случай. «Живут, живут, как на зоне, — кричала подвыпившая Алка. — Забор-то какой, заборище! Гли, гли — даже колючка есть!» Но крепких хозяев не интересовало мнение какой-то пьянчужки.
В будни их никто не встречал на улице, но и праздники они отмечали дома, накрепко закрыв ворота. Но если человек живет обстоятельно, с любовью к хозяйству и никому не делает зла, как считала Клава, то он — чего тут гадать? — хороший человек! Лентяй не построит такой домище, лопнет от зависти, а не построит… Здесь душа работала.
И Юрка-слесарь построил себе особнячок — из-под ручки поглядеть! В таком мужике червяк не заведется…
А Томка допила настойку, поставила стаканчик на край стола и перевела дыхание, точно целый ковш выдула.
— Закусывай, — посоветовали ей.
— Милые, да что в рот полезет, если орда сидит голодная? — закричала Тамара. И сразу же, без всякой паузы, перекинулась на другое: — Да и зачем бабе закусывать? Это мужику… Выпил, поел мяса, запил квасом — и нету спасу. А нам, девкам, чего? Поел хлеба с луком — да и в руку… Что такое выпила — опять не разберу, — поморщилась она. — Но спасибо этому дому, пойду к родному. Где моя соль? Все, ухожу. Бегу-у…
Харитоновна смахнула слезинку со щеки.
— Вспомнилось, — пролепетала она. — Соль вспомнилась. Отец еще был живой. Сварим, бывало, картошку, а посолить нечем. Русские же люди, без соли не могли ее лупить, хоть пропадай. Тогда он, батюшка, пошел в амбар и выкатил во двор бочку, в которой завсегда солили капусту, — рассказывала Харитоновна. — Выкатил да и разгрохотал ее топором, прямо на мелконькие кусочки… Зачем? — никто не поймет. Вечером только, когда варили супец, сообразили. Отец подошел к чугунку и бросил туда щепочку от старой бочки: «Вот и присолим, девки».
Хозяйке хотелось пожалеть старуху, она потянулась к ней, чтобы обнять, но старуха отстранилась.
— Хоть бы Томка не вернулась, — с опаской произнесла она, зная, на что способна талантливая, по-детдомовски нахрапистая артистка. Пришла бы — и песен не перепеть до самого утра. Она бы все кричала: «Подпевайте, развалюхи! А то переглушу, как налимов…» И до утра бы ее не выкурили из дома.
— Завтра помирятся, — произнесла Клава, лишь бы не молчать. — Опять будут ходить в обнимку.
— Своя ноша… Лешак их возьми.
Вернулась с пастбища скотина. Тихон покрикивал на свиней, отгоняя их от теленка.
Харитоновна совсем захмелела, языком не провернет. Все оглядывается и грозит кому-то скрюченным пальчиком.
Попрощались они за воротами — обнялись и расцеловались напоследок, как будто Харитоновна куда-то уезжала.
Она топала через проулок, беспомощно балансируя руками, как на бревне.
Тихон сидел на крылечке: он давно уже управился и прибрался во дворе. Соблазн его поборол — банка была опустошена, и Тихон теперь парил в облаках, и крепко любил жизнь, даже этот вот навоз был ему по сердцу.
Смеркалось.
Они молчком поужинали, молчком встали из-за стола, точно боялись взглянуть в глаза друг другу. Из окна было видно, как по ту сторону огорода, за невысокой изгородью, резвился Тамарин выводок. Насытившаяся семейка прыгала вокруг стола, точно хоровод водила.
— Резвится, кобылица! — покачала головой Клава. Но Тихон не осудил Тамару.
Не зажигая света, они молчком стали укладываться в маленькой комнатке, где всегда казалось уютнее и теплей, потому и спалось слаще.
За день воздух прогрелся, и они зарывались в ночь, как в душный стожок.
Тихо, едва касаясь пола, по комнате прошла кошка и, запрыгнув на подоконник, притихла.
Клаве не спалось. Она считала деньги, которые бы мог иметь на книжке ее суженый до их недавней встречи. Дурак дураком: деньги умел зарабатывать, а получать— нет, не давались в руки.
Сколько раз Тихон уходил шабашничать в деревню. Обычно какой-нибудь кацо соберет бригаду плотников на вокзале, где безработных и ленивых — тьма, и айда, погнали на «паре гнедых» в отстающий колхозик. Бригада приступает к работе, поднимает коровник или элеватор, получает на жизнь небольшие авансы — основную сумму не трогают. Общий котел позволяет экономить, и слава богу.
— Тысяч по пять заколотим к концу сезона, — обещает работягам хитроватый кацо. — Только не ленитесь, други, работайте, как скажу.
И други пашут от зари до зари, питаются кое-как, спят в каком-нибудь сарае, чтобы не платить лишних денег за жилье. Терпят, со всем мирятся, глотку понапрасну не дерут. Но кацо вдруг исчезает, заполучив всю сумму по договору.
Не ожидали други такого: коровник-то еще не достроен. На каком основании произведена выплата? Бегут к председателю колхоза, тот только плечами пожимает:
— А я что, бригадир?
В отчаянье шабашники доделывают коровник, чтобы получить деньги хотя бы за эту мелочовку и пропить до последней копейки.
— Не были богатыми, — успокаивают себя, — не хрен начинать. Давай, други, попируем напоследок.
И никто из них не знает, как будет жить дальше, на какие средства. Опускается в пьянке человек, а пьяному не страшна никакая житуха. И благо, если тебя заберут в спецприемник: там разберутся, пристроят в какую-нибудь организацию — трудись, зарабатывай на прокорм и одежду. А если не заберут?
Много потерял таким образом Тихон. Пытались как-то вместе подсчитать его потерянные доходы за последние пять лет.
— Тысяч пятьдесят! — удивлялась Клава. — Господи, деньжищи-то какие, Тихон…
— Стоп, Антроп! — не соглашался с женой работяга. — Это — мелочовка. Больше должно быть, но ты, как всякая безграмотная бабенка, просчиталась. Тысяч сорок не додала. Обижаешь мужика, обижаешь.
Чтобы не спорить впустую, она ему додавала эти сорок тысяч, и он, успокоившись, уходил на улицу.
Но Тихон — пьянчуга. Зато она — трезвенница, однако денег недобрала за свою жизнь не меньше его. Не умеет копить, не держатся они у нее — хоть убей.
Клаве не спалось.