28

Тихон должен был заехать за ней на рынок. Она сбегала на работу, сделала там все дела и вернулась в центр. Жарко было, душно. Поневоле пришлось толкаться возле автоматов с газированной водой. Выпила стакан, другой…

В ларьках распаковывали картонные коробки с рыбными пирожками, и вроде бы есть хотелось, но она все-таки отказала себе. «И так толстая, хоть на диету садись». Тихон часто поддевал ее по этому поводу: «Вот потеряешь страховую сумму, — говорил он, лукаво прищурившись, — и тебя отвезут куда следует, тогда и похудеешь сразу. Там, во сырой камере, веками испытанная диета». Шибздик, недомерок, а кусать любил всегда. Нынче чего-то притих… Скажешь: «Устала я, Тихон, ноги не несут…» — а он уж, бывало, с ухмылочкой желчной: «Конечно… Кто с этим спорит! С камвольно-суконного вернулась, отработала там две смены кряду». Не поймет, стервец, что и с сумкой набегаешься в поисках страхователей — жизнь не мила, глаза ни на что бы не смотрели, а тут еще надо корову подоить…

Нечаянно совсем наткнувшись в мыслях на корову, Клава чуть не разрыдалась. Но стыд, охвативший ее, как бы загнал внутрь эти слезы.

Больше всего было стыдно капитана Ожегова, соседей. Хвалилась перед участковым: что нам стоит дом построить!.. Мы все сможем, и врастем в эту землю, как колоды под гулкими наковальнями… Не вросли, не получилось… Обидней, что убегать приходится по-воровски: молчком, с оглядкой да на цыпочках, будто сзади в любой момент могли окликнуть их, скрутить и призвать к ответу. В чем грешны-то? Ни в чем вроде не грешны. Тогда почему бежите от людей? Разве не в этом домике справляли новоселье? В этом, в этом, и капитан Ожегов может подтвердить, что в этом…

Самое время переброситься на участкового и обвинить его во всех земных и небесных грехах. Так она и поступила. Сразу же припомнила, как Ожегов пришел к ним в тот день и отказался не только от застолья, но даже от стопки, которую был обязан осушить до дна. Побрезговал, значит… Он побрезговал, а у них с Тихоном все рухнуло. Стойки, тощие, как рыбацкие тычки, выдержали и несут на себе крышу, а вот они, Клава с Тихоном, подогнулись и идут в полунаклон, как тени: ноги — колесом, лицом — к земле, и страшно поднять глаза. Не украли ничего, никого не осрамили, а стыд не отпускает.

Она обвиняла участкового в своей неудавшейся жизни на новом месте, как будто он ей поставил подножку и она, наткнувшись на эту подножку, упала вниз лицом.

Ничуть не меньше было ей стыдно соседей. Ратовала за крепкую жизнь, глотку рвала, доказывая соседям, что они размахнутся со временем и здесь, на болотной жиже, заживут по-человечески, только не ленись. Крику было много, возни тоже, и к этому крику привыкли, почитай, в околотке — и вдруг наступит идеальная тишина, точно и звуки-то все выйдут, как выходят к весне корма для скота. Как же, мол, так, Клава? Обман?.. Соседи бросятся за ней, и на вокзал они придут, побегут за поездом, размахивая на ходу: «Эй, как же так? Ты куда, прорабша? Кто ж теперь жизнь-то новую поднимать будет на болотной жиже? А?!»

На рынке по-прежнему толпились люди. В последнее время они перестали посещать кинотеатры города и магазины: рейды нарядов милиции, очищающих днем и кинотеатры, и магазины, заставили народ насторожиться. При виде милицейских машин люди невольно поджимались и шныряли в подворотни. На рынке же их не трогали.


Тихон появился неожиданно. Потный и всклоченный, он стоял вблизи ворот и, вытягивая шею, пытался заглянуть через толпу… Клава первой заметила его и обрадовалась.

— Окружай их, тискай их, дави, дави, пьяниц! — по-детски ликуя, прорывалась она к мужу. — Не выпускай их из кольца! Тесни к забору, пьянчуг таких!..

Тихон едва отбился от нее.

— Присядем где-нибудь, — сказал он. — Ноги не держат.

Они отошли в сторонку и присели на пустые ящики. Под ногами шипела стружка. Клава сосредоточенно стала пересчитывать деньги, а Тихон, насупившись вдруг, вздохнул:

— Не такой уж я пьяница… Просто собираю все неприятности в кучу и смываю их водкой. Потом опять хорошо живу, без мук.

Она его не слушала.

— Это у меня как запой, — продолжал он. — А запой приходится на время болезни душевной… Не как, допустим, ревматизм, хотя тоже мучаюсь, а другое совсем… Да нет, не другое, — оспорил он самого себя. — Так и есть — ревматизм! Заболит — вот я и лечусь. А ты думаешь, что мне выпить охота, как жрать? Мол, пришел час обеда — и подавай обед? Выпью — и боль проходит, — вырывалось из сухого горла. — А там остается занять свою душу чем-нибудь… Такой человек, если ему удастся занять чем-нибудь свою душу, как ребенок, спокоен. Даже счастлив! Он не будет уже кричать…

— Ты о чем это? — спросила Клава. Она пересчитала деньги, и по всему было видно, что осталась довольна. — Про что ты тут «тихо сам с собою», а?

— Я говорю, что занятый делом человек ни пить, ни кричать не будет, — повторил Тихон.

— Правильно, — согласилась с ним Клава. — Не надо кричать… Ну, выпил, допустим, а кричать-то зачем? Зачем оскорблять всех и обливать грязью?

— Да я тебе не про то!..

— А я — про то, — светилась она. — Ты даже признаться не хочешь, не желаешь согласиться со мной, что болен, и болен серьезно. Тяга к выпивке — это же болезнь! Чего ее стыдиться? Ее лечить надо, с ней надо бороться сообща…

Да, она действительно не слушала его, когда считала деньги. Но и он не стал повторно пересказывать свой монолог.

— Впору хоть купаться, — заметил он. — Дурацкая эта жара… К вечеру бы баньку истопить, попариться… Одежда к телу прилипла.

Клава развернула ящик, присела покруче, подобрав ноги под себя, чтоб не завалиться на спину. Жара ее допекла. Но люди продолжали шнырять туда-сюда и все тащили, тащили перегруженные всякой всячиной сетки и сумки, как бы говоря друг другу: если зиму пережили, то с весной-то уж как-нибудь поладим. Она, весна, да к тому же такая ранняя, всегда сговорчива и хлебосольна: вывернула погреба, распахнула картофельные ямы — не желаешь южных плодов, так бери местные соленья и варенья, картошку и морковь, грибки сушеные… Клава всегда поражалась терпению людскому: сами не едят, всю зиму на суповых пакетах сидят, но весной выкатят и вскроют бочки, чтобы содержимое их тут же распродать чужим людям. Она так бы не могла, она не понимала: как это — работать, сжигать себя, а на питании экономить?

Тихон расстегнул на груди рубашку.

— Пропаду… Пить хочу, но боюсь: выпей стакан, а там не остановишься, — проговорил он. — Рубаху хоть выжимай… Прилипла к спине, как пластырь.

— То-то! А я забыла тебя обрадовать! — спохватилась Клава и склонилась над сумкой. — Рубаху тебе купила… самую модную — в полоску… В палатке-то из-за них давились.

— Но ты, конечно, растолкала всех…

— Что же я, своему касатику да не куплю! — улыбнулась Клава. — Бог, думаю, с ним, отдам семнадцать рублей, так он у меня будет ходить по моде… Как путный. Смотри! Красивая какая… А?

Она вытащила из пакета рубашку и развернула. Перед Тихоном лежала безрукавка — серая, в крупную зеленую полоску. Безрукавка была распашной.

— А че! Тебе хоть посвободней в ней будет, — уверяла Клава, разглаживая на коленях дорогую покупку. — Три кармана… есть куда папиросы класть, спички. Нравится?

— Нравится, — недовольно отозвался он. — Изношу до осени. Погода бы только стояла добрая… В полоску-то даже приглядней: не скроюсь с глаз, не убегу…

— Да беги, мне что… — отвернулась она. — Тебе все не нравится. Что бы ни купила, все не так. Ядовитый ты человек…

Она собрала по старым складочкам безрукавку и сунула ее в пакет.

— Ты не сердись. Я просто вспомнил сразу… Как в кино этих показывают — военнопленных, — утешал он жену. — Они там в таких же примерно курточках, только с рукавами… полосатики. Кепочку бы еще такую же… в полоску.

— Смешно дураку, что рот на боку. Смейся…

Она заметно огорчилась, и Тихону стало жалко ее. Он протянул к ней руки…

— Убери, убери… Знаешь, я не люблю этого, — отстранилась она. — Смешно тебе, дурачку…

— Конечно, дурачку! — согласился он. — Кто бы спорил! Другой бы кинулся доказывать обратное, божился бы, клялся, что он умный, а я — нет! Сказала, что дурачок, — значит и вправду дурачок. Не сердись. У нас еще столько дел впереди!

— Какие дела-то? — фыркнула она. — О продаже я все объявления уже расклеила. Сейчас домой поеду…

— А я?

— Как хочешь… И хватит тебе дурачиться-то, — не смирялась Клава.

— Обидчивая слишком… Шуток не принимаешь, — притих Тихон. Петушился тут, подпрыгивал на ящике и разом сник.

— Трудный ты человек, Тихон, — проговорила Клава. — Желчи в тебе много. Так много, что и мне перепадает… такая горечь.

— Хватит тебе!.. Что ты, как… — подпрыгнул Тихон на ящике. — Да изношу я твою рубаху, изношу! Не такие носил… Поехали: мне баню топить надо.

Он встал и отряхнул брюки. Стружка налетела даже за отворот рубашки — он отдирал ее, как репей. На остановку отправились через рынок, открытый, как толкучка: ни одного навеса, чтоб спрятаться от солнечных лучей, палящих беспощадно.

Тихон приотстал от жены и подошел к грузину, высвобождающему из фольги настоящие яблоки. Крупные, в хорошем цвету, они появлялись на прилавке, и торговец брал их осторожно, как елочные шары, чтобы насухо протереть. Яблоки, оказывается, были чем-то смазаны на зиму, а потом уж их, очевидно, заворачивали в фольгу.

— Так только хранатца, — пояснил мужчина, похожий на кавказца.

— У меня рубль, — замялся Тихон. — Хватит на одно?

Тот выбрал самое маленькое, но красное-красное, и, улыбнувшись, взвесил для порядка.

— Хватыт, — ответил он. — Забырай…

Тихон протянул ему рубль и взял с весовой чашки яблочко. Он догонял Клаву и одновременно, на бегу, вытирал носовым платком яблочко. Смазка прикипела к шкурке. Тогда стал Тихон поплевывать на него и изо всех сил натирать платком упругую кожицу — и она заскрипела в его руках, как снежок.

Он наконец догнал жену и, ничего не говоря, протянул ей руку.

— Ну, Тихон… Напугал меня! — смутилась она. — Думаю, кто это там набегает, как самосвал.

— Торговался долго… Несговорчивый, черт, попался, — как бы оправдывался Тихон, следя за женой.

Та зажала яблочко в руке и шла, гордо неся свою голову.

На остановке она вдруг спросила:

— За сколь сговорился-то?

— Рубль отдал.

— До-о-рого, — протянула она. — Сказать-то ему не мог, что дорого?

— Не могу я… Думал, что сам поймет… — смутился Тихон. — Чего говорить! Он же не навязывался… Сам.

— Робкий ты, слабый, — вздохнула Клава.

А самой приятно было. Она чувствовала, как такие же бабешки косились: вот, мол, мужик-то у нее какой внимательный! — и с грустью отводила глаза. А яблочко посверкивало в ее руке, радовалось. А когда Клава поднесла его ко рту да надкусила…

— Ниче, как свежее… — похвалила она. — Только вот, как у коровы нашей сосцы, припахивает вазелином. Где вывалял-то?

Тихон не мог с ней больше не только разговаривать, но и рядом находиться, в двух шагах. Он сверкнул глазами и перешел на другую сторону пятачка. Здесь он достал папиросы и закурил, нервно поглядывая туда, откуда должен был появиться автобус.


Воробьишку он накрыл в предбаннике. Тот пролез сюда довольно-таки свободно: почва играла, потому и дверь перекосило, выперло из коробки — в образовавшуюся щель можно было руку просунуть. Маленький воришка возился в тазу, где прежде размачивали сухари для пойла, собирал крохи. Тихон набросил на таз свой пиджак и, присев, выбрал из него, как из невода, бедную пичужку. Он держал ее в ладони и чувствовал, каким бойким, горячим было ее пушистенькое тельце.

— Ну, как же так, брат? — улыбнулся Тихон, дыша на пичужку. — Стыдно — попал за сухарь!..

Он вышел из предбанника, но воробьишку не выпускал.

— Чего ты там? — спросила Клава. Она стояла возле крыльца и ладила пойло теленку. Когда вышел Тихон, разговаривая с кем-то, разогнулась над ведром. — С кем говоришь-то?

— Воришку поймал в тазу, — позабыв обиду, улыбался тот. — Попался, можно сказать, за крошку. Я говорю: уж стащил бы у мамы Клавы мешок комбикорма, не обидно бы было пропадать.

— Куда ты его… кошке?

— Нет. Отпущу… — И разжал ладонь.

— Ты дров-то не жалей — топи березовыми, — посоветовала Клава. — Теперь чего их жалеть.

Он гремел колодезной цепью, поправляя кольцо на дужке ведра. Клава подошла к нему поближе и тронула за рукав.

— Бычка-то вправду погонишь? — почти шепотом спросила она.

— А че шептать… Погоню! — опускал он в колодец ведро. — Дня за два, если не перекуривать в каждой деревне, доберусь.

Пусто было в хлеву. Прежние запахи почти выветрились. Теленок стоял в углу и спокойно жевал сено. А когда вошла хозяйка, выдернул из кормушки голову и смело шагнул к ведру.

— Не торопись… Пей, — погладила она его, потрепала за ухом.

Теленок присосался. Хозяйка стояла над ним и с грустью смотрела, как он пьет.

— По матери-то не тоскуешь? — спросила она. — Плохо, знать, тебе… Сердце-то все равно болит. Ты без матери, а я без сына…

Всхлипнула, но не заплакала. После встречи с Куликом уверенность в скором свидании с сыном не покидала ее. Она даже переросла в спокойствие, эта уверенность, и Клава крепко спала ночью. Дня через два-три она придет на Панин бугор — и ей приведут ее теленка-молчуна. Что принести в передаче, она уже знала, сотню раз мысленно перебрала сетку, взвесила каждый сверточек с едой, схитрила: не пять килограммов принесет, а хотя бы пять с половиной. Земляк же, не откажет…


Баня топилась, и, точно на дымок, повалили соседи. Тихон, здороваясь с ними, кивал на окна: мол, проходите — Клава дома… И те проходили — тихие и задумчивые, как будто шли одалживать до получки и не знали, с чего начать этот унизительный для себя разговор.

Над хлевом скрипели работяжки-скворцы, не оставляя своего скворечника без присмотра ни на минуту.

Тамара была, как всегда, крикливой и непоседливой.

— Расщедрись, — прижимала она Харитоновну. — Вытащи из подпола чего-нибудь. Клюкнем помаленьку.

Харитоновна, будто смутившись, отводила глаза.

— Жмешься, старая! — кричала Тамара, растопырив свои длинные пальцы. — Если бы я пробилася в артистки, вы бы у меня пили лучшие вина. Я добрая, щедрая… Приходите ко мне — увидите.

— Не кричи ты, Томка, — поморщилась хозяйка. — Глухих нету.

— Да вы придите ко мне, посмотрите, как я живу, — чуть ли не обиделась Тамара. — Не богато, но на стол выставлю все, что имею, до последней крохи… Харитоша, неси настойку! Не принесешь — пойду в милицию и заявлю на тебя как на самогонщицу. Поняла? Не поняла, значит. Так… — Тамара прищурилась, скрипнула на табурете и махнула рукой: — Черт с тобой, скупердяйка! Айда ко мне… Если рыжий не выпил, то там осталось грамм пятьсот. Пошли!

Она уже поднялась и направилась к двери, когда Клава, схватив ее за руку, отказалась:

— Нельзя пока… Баню топим. А с хмельной головой кто на полок лазит! Ты че это, Христос с тобой.

— Угостить хотела… Брезгуете?

— Перестань… Не транжирь денежки: дочери старшей на приданое копи, — усадили ее на табурет. — Восьмой ведь заканчивает, невеста почти…

— Скоро приедет, — смирилась Тамара. — В интернате у них хорошо-о…

— Порядок там, конечно… — вздохнула Клава. Может, и ей вспомнился тот интернат, куда она давным-давно отвозила на рыбных подводах дочку. Ослепла на миг, но забыться ей не дали… Тамара понесла.

— Вы можете меня презирать, что я дочку отдала в интернат, — проговорила она. — Но там ей лучше, дочке… Для меня интернат не тюрьма какая-то, а — учеба, труд: они ведь там вечерами в больнице подрабатывают. Понимаете: дочурка моя уже зарабатывает себе на хлеб! Копейки ведь с меня не возьмет, когда уезжает с каникул… И я горжусь этим! Другая бы тянула, наплевав на братьев и сестер, а дочка не возьмет сроду… Наоборот: «Мамка, я гостинцы ребятишкам привезла!» — вот как. А я и не стыжусь, что она у меня в интернате! — волновалась Тамара. — Да такая жизнь в тыщу раз лучше и богаче, чем сидеть на узлах в тереме, сидеть с полным ртом картошки… Лучше впроголодь, но знать себе цену. А то кругом одни господа… Живут, как в капиталистических странах — замашки крутые, запросы — с девятиэтажный дом, но где, где, сволочи, живут и кого сосут? Наша-то система — не капитализм: она не обороняется от наглецов, так устроена — на доверии, а они, сволочи, рвут, растаскивают все… У нас какой-нибудь склад обчистить — это как котенка раздавить, никто за него не постоит, а там, у капиталистов, руки-то тебе сразу обломят но локти. Стыдно, девки, ох как стыдно жить рядом с такими наглыми людьми. Будто и не в России живешь… Покарай меня бог…

— Пойду я, — сказала Харитоновна, приподымаясь с табурета.

— Давно бы! А то сидишь, жмешься… Я ведь за что тебя люблю, Харитоновна, — потянулась к старухе Тамара, — за то, что ты наш советский человек, я тебя люблю.


Пар был резкий и прозрачный; внутри его, как в морозном воздухе, посверкивали какие-то искорки, лопались пузырьки. Тихон мелко-мелко дышал, как будто боялся обжечь нутро. Тело, обожженное веником, вспыхнуло, и он запрокинулся на полок, задирая кверху красные ноги. Ему было хорошо, он пел, купая себя в первом жару, в первом, но и, к сожалению, последнем.

Клава взяла ковш. Кирпичи, облитые кипятком, зашипели, и баню окутал бело-молочный клуб пара. Жару больше не было… Из-за печки они разругались: Тихон умудрился ее так сложить, что даже кирпичи, находящиеся под огнем, не прокалялись — после четвертого ковша они чадили, как притушенные костры, дышать было нечем.

— Че, истратил, на себя жар-то, — проговорила Клава, разводя в тазу кипяток. — Только о себе думаешь.

— Иди сюда, родная, иди, — фыркал он с полка. — У меня всегда найдется для тебя место в душе.

— Нужна мне твоя душа… Хоть на полке-то место дай! — Она поставила таз и взобралась на высокий, как тумба, полок. На этом полке, чтобы сидеть, надо было согнуться в три погибели. «Кругом одни неудобства. Сколько материалу зря перевел».

Тихон объяснялся с нею уже много раз, признавал свои ошибки: не плотник же, мол, конечно, допустил просчеты, но и эти просчеты удивительны по своему исполнению — все гладко, все ровно, как отшлифованное. Старательным он был мужиком, если уж брался за что-то — делал на совесть. Поэтому негде было споткнуться, тем более занозить палец. Насчет удобств — это уж просчеты в замерах, неточно подогнал, не рассчитал, отсюда — там высоко, здесь низко, и с печью так же: кирпичи остывают быстро… Если бы заново строиться, тогда бы он не допустил ни одной ошибочки. Любой опыт приходит с годами, и не только — необходим беспрерывный трудовой процесс по специальности. «Не в плотники же мне идти! — оправдывался он. — Но если скажешь, то пойду… Лоб расшибу, а сделаю, как ты повелишь».

Неудачная баня. Но Клава мылась в ней всегда с большим удовольствием. При тихом, молочном паре, когда он прикипает к отпотевшему оконцу, как иней, хорошо тут плескаться. Люди по-разному смотрят на баню. Слабые не терпят ее, сильные любят и стараются приохотить к ней отпрысков своих. Тихон как раз был из породы сильных, любящих жаркую баньку. Потому он всегда приходил первым и «воровал» первый жар. Клава понимала его и кричать не кричала, если запаздывала минут на десять: пусть бесится, шибздик, выбивает дурь из себя.

На дворе смеркалось. Лампочка, светившая над окном, качалась в тумане, как поплавок на волне.

— Ноги в тазик ставь, — смягчилась Клава. — Вон он, на лавке.

— Ради тебя я не только в тазик — в Туру брошусь, — продолжал дурачиться Тихон. Видимо, крепко влетел в настроение. — Ты только не толкай меня… Я сам.

— Без костей язык-от… Че тебе, молоти, — успокоилась она. — Сроду не устанешь.

Тихо было, спокойно. Только вода плескалась да во дворе, шарахаясь к воротам, урчали собачушки.

Тихон сидел на краешке полка. Теперь он никуда не спешил. Вода в бачке была.

Он потер Клаве спину, окатил водой, а потом вдруг спросил:

— А собак-то куда?

— Никуда. С собой повезу. Посажу их в коробку — и в вагон, — ответила она, и голос у нее был серьезным. — В космос такие же летали, а мои — чем хуже? Доедем как-нибудь.

— Доедете, — согласился Тихон. — А я уж как-нибудь дойду. Может, верхом на нем поеду. На теленке-то.

Замолчали. Каждый понимал, что не так-то просто переехать на новое место: не новое место пугало, а вещи, весь этот домашний скарб, но кроме всего еще и скотину надо было перевозить. Зачем? А бог знает. Если бы только тряпки-деревяшки переезжали да люди, накопившие их, отправлялись вслед за ними, а то ведь и души едут, не желая терять того, к чему так привыкли. Из головы можно все выбросить, а душа — нет, она так просто не отдаст ничего, и с ней не поспоришь. Она может толкнуть тебя, разумного человека, на самый дурацкий поступок, и ты, обузданный ею, пойдешь, еще как пойдешь. И Тихон прекрасно понимал, на какую глупость он идет, но когда представил себе Клаву: вот она вошла в вагон, отыскала свое место, села, а на коленях — картонная коробка, из которой торчат глупые мордашки Динки и Крошки, — представил себе — и расхохотался.

— Не упади с полка… Смеху-то сколько… — с удивлением взглянула она на мужа. — Совсем уж одурел. Садись ближе, хоть спину-то тебе шоркну…

Она повернула его боком, оглядела с прищуром, как будто собиралась стричь, и сказав: «Наклони голову-то!» — навалилась с мочалкой. Высокая пена, хлюпая и взбиваясь, легко затягивала пропаренное тело мужика, и он не сопротивлялся тому, что его мыли.

— Сиди! Я с тебя всю грязь смою, — говорила Клава. — Все притоны, все запои, все скандалы сдеру, как коросты… Ты у меня чистеньким будешь… В Обольске грязнули не нужны: там уважают трезвый и работящий народ. Вот так тебе, гаврику… Не крути башкой-то, не крути…

Пар потихоньку высквозило. И только от лампочки падала молочная полоса, широкая, как полотенце. Клава, крупная, мясистая баба, натирала мужа мочалкой, и тот торчал из пены — недовольный, с по-детски капризным лицом.

— Я тебя доведу до блеска… Все грехи смою, — напирала она. — Я тебя отшоркаю и отскребу, как законченную сковородку…

Тихон, крепко прижатый к полку, не вырывался.

— Терпи, дружок. Шкуру с тебя никто не сдирает — грязь сдираю, — разошлась она. — Вся тут ласка моя, вся любовь… Вся тут правда моя и обида! Не крутись, а то ошпарю кипятком.

Березовым веником пропиталась баня. Березою пахло так же густо и плотно, как пахнет от поваленной сосны — хвоей, смолой… На этот запах не натыкались, как вначале, — его вдыхали вместе с паром, обмякшим вдруг.

А после бани пили чай. Вдвоем Клава не очень-то любила баловаться чайком, но свежего молока на столе больше не было.


— Если придут покупатели, — наказывала Клава, — ты уж, Харитоновна, дай мне телеграмму.

— Дам, дам… Не переживай даже, — обещала старуха. — А вещи-то как повезете?

— Контейнер железнодорожный заказали, — ответила хозяйка. — Нагрузим его, загрузим здесь, а там распакуем. Удобно так…

День был тихий и теплый. С утра заходил Юрий Иванович, попрощался на всякий случай.

— Ну уж… если что не так, — помялся он, — то не серчайте. Пойду на работу.

— Давай, писклявый мужичок, топай, — улыбнулась Клава, подавая ему руку.

— Тихона-то не грызи, — уходил Юрий Иванович. — Че он тебе, калач, что ли. Бывайте…

И, важный, с расправленной грудью, побрел к тракту.

Томились в ожидании контейнера. А когда тот пришел, начали таскать на себе весь домашний скарб — туда, к дороге. Хлюпая по болотине, проклинали топкую окраину, не просохшую даже в такую жаркую пору.

Тихон проводил жену на вокзал. Он не стал дожидаться поезда на Обольск, всучил ей коробку с собаками и, не приласкав никак, вышел из зала ожидания.

Дома он соберет рюкзак с провизией, с вечера побреется и ляжет спать, чтобы подняться на заре и выйти с теленком за черту города. С вечера же он мысленно изучит и проверит свой маршрут и останется доволен: за час с небольшим выберусь… Ночью его разбудит кошка. Он откроет глаза и почувствует, как она дышит вблизи его лица — теплая и спокойная. Он погладит ее и пообещает: «Харитоновна тебя возьмет к себе… Спи, и ничего не бойся».

Больше он не уснет.

Загрузка...