ПИСЬМО IV

К нему же

Последнее письмо мое окончил я некоторыми замечаниями насчет конституционистов или либералов, которые по разным причинам противились мерам Людовика XVIII, не имея, впрочем, никакого намерения способствовать видам Бонапарта. Их, вероятно, поддерживала партия недовольных явным присоединением армии к генералу, под предводительством которого она столько раз побеждала. Никто не умел так искусно снискивать и сохранять приверженность войска, как Бонапарт; осторожный и строгий в словах, суровый и неприступный в обхождении с другими подданными, он всегда готов был играть роль доброго товарища с солдатами, выслушивать их жалобы, исправлять проступки и даже принимать советы. Такая доступность ограничивалась чиновниками низших классов; с маршалами и генералами он был столь же горд и скрытен, как и с другими подданными. Таким образом, стараясь привязать армию к самому себе, он не возвышал ни одного любимца из опасения лишиться ее преданности. К сим причинам личной привязанности солдат, столь глубоко укорененной и искусно поддерживаемой, должно присоединить их уверенность в его воинских талантах, обнаружившихся с таким блеском и соединивших на обширном поприще побед его могущество со славой французского оружия. Беспрерывному ряду блистательных успехов они могли бы противоположить бедствия войны испанской, злополучную ретираду из Москвы, поражение при Лейпциге и другие последовавшие за тем несчастья; но, как французы и как солдаты, они мало расположены были к тому, чтобы остановить взор свой на сих тенях, помрачавших картину; к тому же национальная гордость их всегда находила причины к оправданию всех неудач. В Испании не сам Бонапарт предводительствовал войском, в России самые стихии сражались с ним; при Лейпциге он был покинут саксонцами; во Франции же изменил ему герцог Рагузский. Большая часть тех солдат, которые в 1814и 1815 годах составляли ряды французской армии, находилась в плену в продолжение последних кампаний Бонапарта; почему они знали его не иначе, как победителя при Маренго, Ульме, Аустерлице, Йене, Фридланде и Ваграме. Ты, я думаю, не забыл, с каким восхищением пленные французы на ставке в **** говорили о воинской славе императора и признавались, что руки их могут служить Бурбонам, но сердца преданы Бонапарту. Даже радость их при возвращении в отечество отравлялась той мыслью, что сим они одолжены были низвержению императора.

Вспомни, что они изъявляли сии чувствования в то время, когда опасно было их обнаруживать; это ясно показывает весь восторг, каким они были исполнены во время вторичного своего присоединения к армии, воодушевленной таким же энтузиазмом.

Очевидная цель политики Бурбонов состояла в том, чтобы искоренить в сердце солдат, если возможно, сии опасные чувствования и поселить в них привязанность к царствующему дому; армия была предметом всех их попечений; солдат старались ласкать и поощрять как можно более; но все ласки и похвалы они принимали так точно, как свирепая собака, ворча, принимает хлеб из рук нового хозяина. Напрасно напоминали о прежнем почтении к Генриху IV людям, которые, хотя и слышали о добродетелях сего монарха, но не менее знали, что его воинские деяния были столь малы в сравнении с подвигами Бонапарта, сколь нравственные качества превышали характер корсиканца.

Недуги почтенного старца не позволяли ему везде лично присутствовать, но наблюдение за ходом дел государственных чрез то нимало не ослабевало. При всем том солдаты и чернь парижская не умели оценить мирных качеств его и с сожалением воспоминали пылкую деятельность Бонапарта. В самом деле, деятельность экс-императора заслуживает удивления. Почти в одно время занимался он различными предметами: то галопировал пред войсками, то осматривал публичные работы; иногда видели его прогуливающимся в коляске; спустя несколько минут – рассматривающего в Лувре образцовые произведения художников. Для народа столь деятельного и тщеславного, как французы, сия везде-бытность заменяла все добродетели.

Слабое здоровье короля, препятствовавшее ему лично управлять армией, лишало его многих выгод. Ней, который, вероятно, искренно предан был своему государю до тех пор, пока не оставил его, хотел, чтобы он показался верхом в то время, когда французские полки проходили Париж. Но в оправдание короля ничего нельзя сказать трогательнее собственных слов его, начертанных в Манифесте: «Удрученный летами и двадцатипятилетними бедствиями, я не скажу вам подобно моему деду: соберитесь вокруг белых перьев моей каски; но я первый готов на все опасности, в которых не могу предводить вами».

При таких обстоятельствах все старания Бурбонов преклонить на свою сторону армию, чрез помещение в нее начальников, истинно преданных королю, не только остались без успеха, но и произвели всеобщее неудовольствие: некоторых из сих начальников не приняли корпуса, в кои они были отправлены; другие, хотя и заняли места, им назначенные, но не приобрели влияния, приличного своему сану, а иные, испытав явное негодование подчиненных им войск, принуждены были удалиться.

Но еще была другая важнейшая причина всеобщего негодования, хотя, по-видимому, она относилась более к армии. Французы, ревностнейшие из всех европейских народов к воинской славе, срывавшие столь долгое время пальмы побед, которые были единственным предметом их желаний, видели себя теперь лишенными первенства на поприще военном.

Воинская слава, столь дорого им стоившая, быстрое приращение государства и внезапный упадок – все это было уже для них предметом не восторга, а самых горестных воспоминаний. В Англии думали, что неисчислимые потери, понесенные Францией для утверждения своего могущества и поддержания воинской славы, охладили в ней жар к приобретению оной; но чувство скорби, потрясавшее французов при каждой новой конскрипции, уступило место тщеславию, возбужденному блеском первых побед. Несметные пожертвования и источники пролитой крови в глазах их ничего не значили в сравнении со славой Франции.

Когда народ, воодушевленный такими чувствами, видит в недрах своей столицы войска, которые он столько раз побеждал, – первое усилие его стремится к тому, чтобы свергнуть с себя иго тягостного уничижения. Благосклонное же обхождение победителей возбуждает в нем чувствование прежнего своего достоинства. «Знайте, что мы не побеждены еще; восстановление короля есть не что иное, как добровольный акт; всеобщая радость наша доказывает, что это только торжество мира по окончании войны, а не торжество Европы над Францией». Вот пластырь, которым французы старались закрыть глубокую рану свою. Сии простительные припадки тщеславия продолжались до тех пор, пока французы не забыли критического положения, в котором находилось их отечество; но по удалении союзных войск ничто не могло удержать порывов их негодования. Тысячи враждебных признаков, которые, будучи рассматриваемы отдельно, ничего не значили, в совокупности ясно показывали союзникам перемену, произошедшую в общем расположении умов.

Уважение, в границах которого удерживало французов присутствие победителей, вскоре ослабело; вид всякого иностранца напоминал им лишь собственное уничижение; карикатуры, фарсы и сатирические куплеты обнаруживали во всей силе раздраженное самолюбие великого народа. Равнодушие, с которым англичане позволили французам забавляться на счет победителей столько, сколько можно было позволить побежденным, не только не уменьшило их мстительности, но еще более раздражило оную.

Самые миролюбивые иностранцы подвергались наглому оскорблению черни посреди улиц парижских, где недавно одно имя их было правом на уважение. Все сие обнаруживало дух, живо чувствовавший собственное уничижение и старавшийся возвратить себе прежнее почтение местью своим победителям. Французский народ в это время подобен был несчастному игроку, который, проигрываясь, ропщет на судьбу и забывает, что собственная его глупость есть главная причина неудачи.

Влияние вышеприведенных мной причин было столь сильно, что восторг, с которым народ принял предложение заговорщиков, превзошел их ожидание и обнаружился прежде назначенного времени. Усердие их простерлось до того, что даже не соответствовало осторожным планам Наполеона, который долго не соглашался на предложение оставить остров Эльба. Содействие Мюрата было весьма важно; вступлением в Северную Италию он обеспечил положение Бонапарта, который мог быть разбит в Южной Франции при самом начале своей экспедиции. Тогда начались тайные сношения между главными заговорщиками и королем Иоахимом, окончившиеся непосредственным его участием в успехе сего опасного предприятия. В Северной Италии находилось еще большое число солдат и офицеров, служивших прежде под начальством Евгения Богарне. Слабость немецких войск заставляла надеяться, что армия Мюрата, сделав быстрый марш, успеет присоединить к себе всех старых воинов.

Внутри Франции заговор производился с удивительной скрытностью. Свидания главных заговорщиков происходили в доме г-жи Марет, герцогини Бассанской; подчиненные же агенты рассеяны были повсюду, особенно в кофейнях и публичных домах Пале-Рояля – средоточии всего, что только есть в Париже распутного. Бонапарт, сказал мне третьего дня один роялист, для узнавания общественного расположения часто употреблял средства самые низкие, даже публичных женщин. Одно из мест ночных свиданий, известное под названием кофейни Монтасьер, более всех отличалось необыкновенной смелостью своих посетителей, кои отважно рассуждали о делах политических и жарко защищали низверженного императора. Равнодушие, с каким полиция, славившаяся при Бонапарте чрезвычайной бдительностью, смотрела на столь явные признаки измены, доказывает неисправность главных ее начальников и неверность их агентов.

Изображение фиалки, которое приверженцы Бонапарта носили на себе более двух месяцев в знак возвращения его в начале весны, не привлекло внимания полиции.

При такой деятельности с одной стороны и нерадении с другой, – не говорю уже об общем расположении, столько благоприятствовавшем заговору, – успехи Бонапарта не произвели почти никакого удивления. Вся армия шла пред ним как будто один человек, высшие же начальники, не имевшие достаточного влияния для пресечения успехов его, после нескольких неудачных покушений решились следовать быстрому течению потока, которого они не могли остановить.

Но сколь велико было недоверие к правлению Бурбонов, это видно из испуга среднего класса, который сим несчастным происшествием поражен был как громовым ударом. Он увидел себя снова вовлеченным в войну со всей Европой; он слышал уже торжественный звук прусских труб, раздающийся перед вратами французской столицы.

Чтобы рассеять сии беспокойства, Наполеон старался дать своим намерениям такой вид, который бы мог всех удовольствовать. В прокламации, изданной им в Лионе для армии, он говорил о войне, о завоеваниях и восстановлении воинской славы французов; но по прибытии в Париж переменил сию прокламацию и напомнил о Парижском договоре, объявляя всенародно, что он соглашается на требования союзников касательно прав и пределов Франции.

Он даже утверждал, что предприятие его одобрено ими и что Англия непосредственно способствовала его намерениям: «Иначе, – говорил он, – я не мог бы возвратиться с острова Эльба». Он прибавил, что восстановление его было подтверждено Австрией, которая не замедлит доказать сие, отправив во Францию Марию-Луизу и сына его. Наконец бесстыдство его простерлось до того, что он стал делать приготовления для встречи драгоценных залогов тестевой дружбы. Посредством такого низкого коварства хотел он воспользоваться легковерием изумленного народа, хотя был твердо уверен в непродолжительности своего обмана.

Объявление могущественных союзников уничтожило все надежды на мир. Чрезвычайные приготовления показывали французам, что война неизбежна и близка.

Прощай, любезный друг; продолжение сего рассказа ты найдешь в письме моем к Майору: описание военных происшествий неоспоримо принадлежит ему. Остаюсь и проч.

Загрузка...