15

Об угрозе выселения Дорогомилова из квартиры мальчики узнали от Алёши. Кроме того что Алёша пережил сражение Арсения Романовича с Зубинским, он слышал очень важный разговор отца с матерью. Дело касалось тайны, которую Арсений Романович доверил Алешиному отцу, и в разговоре об этой тайне отец назвал имя какого-то Рагозина. За Рагозиным кто-то гнался, и Арсений Романович его спрятал. Теперь Рагозин мог бы защитить Арсения Романовича от Зубинского, но Арсений Романович не хочет даже слышать о Рагозине, и тут скрыта загадочная сердцевина тайны.

Павлик Парабукин наказал Алёше крепче держать язык за зубами, а сам принялся действовать. Он выспросил у своего отца – кто такой Рагозин. День спустя он сообщил Вите, что это – самый главный комиссар.

– Как бы не так, – возразил Витя, – самый главный! Есть главнее его.

– Главнее его нет, – сказал Павлик, – потому что у него все деньги, какие только есть. Он все может сделать, что захочет.

– Нет, не все, потому что есть военный комиссар, который сильнее всех, потому что он должен воевать.

– Умник какой! Так тебе ружья задарма и дадут? А деньги у кого?

Они поспорили, но потом сошлись на общем плане похода к Рагозину, чтобы искать защиту Арсению Романовичу. Павлик решил, что найти Рагозина можно, очевидно, в банке, – где же ему ещё обретаться, если не там, куда складывают деньги.

Он привёл Витю на Театральную площадь. Парадная сторона её была занята зданиями коммерческих банков. Фасады потускнели – заботы давно были направлены на вещи более насущные, чем блеск цветных изразцов или полировка дверей на подъездах.

После Октябрьской революции банки были национализированы государством. Национализация происходила медленно. Банки саботировали, уклоняясь от проведения советской политики, изыскивая разновидные ходы, чтобы скрыть подлинные ценности и скорее обесценить невиданную гигантскую массу бумажных денег.

Стать хозяином страны мог только победитель на трех фронтах. Это были фронт военный, фронт хлебный, фронт денежный. События на денежном фронте совершались бесшумно, но они не останавливались, не прерывались ни на секунду, они текли, как вода, затопляя дворцы и подвалы столиц, разрушая работу заводов, просачиваясь в хаты деревушек. Сцепления жизни рвались, связки ослаблялись, суставы окаменевали. Паралич всякого обмена и за ним смерть всякой деятельности – вот чем угрожал революции бесшумный денежный фронт.

Банки обладали в денежном хозяйстве опытом тысячелетий. Орудия их отличались тонкостью и были гибки. Их яды могли сказываться мгновенно и могли действовать исподволь. Никто с момента революции так изящно не мистифицировал добродетель, как банки: их действия имели вид борьбы со спекуляцией золотом и валютой, и чем это казалось убедительнее, тем больше плодилось спекулянтов.

Банковская сеть России была обширна, в её ячейки густо вплетались нити чужеземных банкиров. Национализация столкнулась с препятствиями, которые тотчас дали себя знать во внешней политике. Было недостаточно объявить банковский капитал собственностью государства. Надо было воспрепятствовать его утечке за рубежи, помешать его омертвлению. Поэтому не на каждом шагу национализации тактика центральной власти была понята в провинции, на окраинах. К тому же столичные правления банков не переставали потихоньку штопать и подтягивать свои раскинутые по стране тенёта.

Саратов задыхался от недостатка денег. Налоговые источники губернии уже иссякали. Оставалась одна надежда на печатный станок. Но как ни упрощённо выпускала казна кредитные билеты, мало чем отличавшиеся от трамвайных и достойно переименованные в «дензнаки», станок не успевал за нуждою. Банки на Театральной площади чувствительно мешали стараниям изыскивать деньги, и – наконец – городские власти решили подогнать события: была создана комиссия, которую назвали «инициативной», и она внезапно овладела аппаратами всех банков. Это был не очень большой, но внушительный шум на самом тихом из фронтов. Коммерческие банки перестали существовать.

Теперь, годом позже, финансы города ещё острее испытывали расшатывающие потрясения времени, хотя и управлялись одной рукой. Рука эта тем больше обязана была к твёрдости, чем труднее становилось отыскивать деньги на войну и переустройство жизни. Поэтому на Петре Петровиче Рагозине сошлись все взоры: руку его знали и в неё верили.

Когда в заседании исполнительного комитета назвали его кандидатуру и было сказано, что город и губерния стоят перед финансовым крахом, Рагозину оставалось повторить, что он уже раз отказался от должности финансового комиссара по простой причине: он ничего не понимает в деньгах, а итальянскую бухгалтерию считает подозрительной, ибо она именуется двойной. Его успокоили: теперь он будет не комиссаром, а заведующим финансовым отделом. Он спросил, улыбнувшись: а на этой должности можно и не понимать в деньгах? Ему возразили: в этом состоит его преимущество перед финансовыми специалистами – понимать в деньгах он научится, зато ему не нужно учиться честности. На дебатах присутствовал Кирилл Извеков, не проронивший ни слова. После того как Рагозин дал согласие принять должность, Кирилл покосился на него, встретил грозный взгляд и закрыл ладонью лукавую улыбку.

Не согласиться Рагозин не мог. За десять лет пребывания в партии основой его сознания сделалось то, что он – большевик и принадлежит коллективному разуму, наделяющему целью все его существование. Он исполнял раз усвоенную обязанность, как долг, который стал привычкой.

Но, приступив к новому делу, он с первых же часов обнаружил, что ещё никогда нога его не ступала в мир более хаотичный и менее податливый человеческой воле. Как всегда перед началом работы, Пётр Петрович составил план, чтобы не растрачиваться на мелочи, а идти по главным направлениям. Таких направлений было три. Требовалось проверить, как проводится конфискация денежного капитала, затем – как хранятся ценности (с мыслью подготовить их к возможной эвакуации ввиду прифронтового положения города) и, наконец, добиться основательного порядка в распределении ассигнований.

Он едва начал знакомиться со своими сотрудниками, как его заполонили бесчисленные неотложные требования. Деньги – это хлеб, в хлебе нельзя отказать, когда его ждёт голодный, а единственно, чем без недостачи располагали двадцать комнат, поступившие в полное распоряжение Рагозина, было слово «нет».

Весь его день поглощали просьбы и просители. Шмелями гудели в приёмной небогатые держатели процентных бумаг – мелкие адвокаты, чиновники, педагоги, владельцы пригородных дачек, популярные среди обывателей врачи. По закону всем им полагались ссуды под конфискованные облигации, если сумма бумаг не превышала десяти тысяч.

Вдруг впорхнёт в кабинет рыдающая актриса и, утирая синие от ресничной краски слезы, примется доказывать возмутительную неправильность описи её драгоценностей, хранящихся в банковском сейфе. У неё две пары настоящих бриллиантовых серёг, а одну из них в описи обозначили бриллиантами «Тэта». Она никогда не положила бы в сейф тэтовские стекляшки. Поддельные украшения ей, чуть не каждый вечер, нужны были для сцены, и она держала их вот в этой сафьяновой коробке – вот, смотрите, товарищ комиссар, вот четыре браслета, вот два колье, вот кольца, вот серёжки, сколько их? – она даже не считала. Она ведь не говорит, что это – бриллианты? А в сейфе были только настоящие камни чистой воды. Серьги ей поднесли поклонники на последнем бенефисе. Свидетели – вся труппа. Она не виновата, что сейчас отменены бенефисы и больше нельзя ждать никаких подношений. Ей нужно жить. В сейфе она хранила честные трудовые сбережения. Это не прихоть и не роскошь, а заработная плата актрисы. В банке либо подменили серьги поддельными, либо составили фальшивку, чтобы устроить какую-нибудь афёру. Она не девочка! Её не обманешь! Она требует создать комиссию экспертов. Она скорее умрёт, чем признает, что ей поднесли вместо бриллиантов химические суррогаты! Слава богу, её поклонники – не немцы!

То заявится к Рагозину и просидит битый час заведующая отделом здравоохранения. Это – уважаемая женщина, старый врач. Мощь её убеждений неотвратима, и Пётр Петрович с непосильным трудом отыскивает возражения. Он знает, что она права, но он тоже прав: ей нужны деньги, потому что государство требует от неё народного здравия, а у Рагозина нет денег, потому что государство не успевает изготовить столько, сколько диктуется обстоятельствами. Конечно, станок приспосабливается ко времени. На бумажке, которая вчера украшалась цифрой десять, сегодня печатается цифра тысяча, завтра к трём нулям той же бумажки прибавится ещё три. Но рынок обгоняет нули, как гончие зайца, никакие петли и скидки не помогут зайцу уйти от погони. Рагозин слышит дружный хор двадцати своих комнат. «Нет!» – возглашают они.

– А я прошу вас вникнуть в положение, – настаивает докторица. – Ожидать денег из центра нечего. Мы ездили, нам сказали: вся постоянная медицина должна содержаться на местные средства, на неё мы ни копейки не дадим. На что же прикажете содержать наши больницы? Мы живы тем, что нам присылают на военнопленных, на лазареты, на холеру. Мы отказываем больным. Одеял нет, обуви нет. Назначают чрезвычайную комиссию, она спрашивает – почему нет подушек? А откуда взять? Я не финансист, я врач, я не могу изобрести деньги. Нам говорят, что мы не имеем права допускать, чтобы беженцы умирали. А стоит только перевести деньги из одной статьи в другую (если я израсходую на холеру то, что нам прислали на тиф), то мне грозят судом. Кто виноват, что ещё не кончился тиф, как вспыхнула холера? Если бы вы видели, как мы бьёмся! А вы обзываете нас, партийных врачей, саботажниками.

– Это вы зря, – укоряет Рагозин, – я вас никак не обзываю. Я говорю, надо пошевеливаться, составить сметы, предопределяя, кто покроет расходы.

– Смета мёртвым не поможет. Деньги нужны сейчас, сию минуту. У нас окраины захлёбываются в нечистотах. Четыре года назад мы могли очистить город всего только на одну пятую часть, когда в обозе было четыреста бочек. А знаете, сколько числилось бочек прошлым летом? Шестьдесят семь! А сколько сейчас? Двадцать. Вы интересовались?

– Ну, насчёт бочек-то, это как будто не моё дело, – слегка обижается Рагозин.

– Это – дело денег. А вы – деньги. По адресу я обратилась или нет? Я предлагаю обложить население на медико-санитарные нужды.

– Нельзя.

– Почему нельзя? Без вас ведь прошлый год финансовая комиссия Совета наложила контрибуцию на имущих? Ещё тогда купцы между собой перессорились, не могли разверстать сумму. Кто побогаче, старались свалить тяжесть на середняков, и под конец пришли с челобитной в Совет, чтобы он взял на себя развёрстку.

– Не подрались? – вдруг с весёлым интересом спрашивает Рагозин.

– Подрались или нет, а только контрибуция дала большие суммы, которые пошли на улучшение быта красноармейцев. Почему Красной Армии можно, а медицине нельзя?

– Теперь нельзя, контрибуции запрещены законом, – почти с сожалением отвечает Рагозин.

Так он говорит и говорит целыми днями, часто ища выход там, где его нет, точно человек, который знает, что у него давно не осталось ни копейки, и всё-таки машинально шарит у себя по карманам.

В минуты передышки Рагозин, потянувшись, взглянет за окно, заметит между крыш тоненькое пятнышко речной сверкающей глади, подумает, что уж, наверно, никогда больше не съездит на рыбную ловлю с ночёвкой, и только успеет вздохнуть, как ему доложат, что ожидает представитель отдела народного образования, или социального обеспечения, или ещё кто-нибудь, и он снова сядет за стол, и ухмыльнётся промелькнувшей мысли, что он, собственно, не просто человек, а как бы человек-ассигнация, и скажет громко:

– А ну-ну, давайте, кто там первый?..

Конечно, мальчики, остановившиеся перед богатым фасадом на Театральной площади, не имели понятия ни об истории национализации банков, ни о трудных обязанностях Рагозина. Они долго не решались отворить дверь, казавшуюся им, несмотря на тусклость, величественно строгой. Предприимчивый Павлик толкнул Витю в бок и сказал:

– Чего ещё? Айда!

Они очутились перед широкой лестницей, покрытой истёртым, но все ещё парадным красным ковром с полосками по рантам. Было тихо, лишь издалека сверху доносилось неровное щёлканье костяшек счётов, будто после дождя капало с крыш.

Сбоку из стеклянной дверцы вышел старик с голубой бородой, укрывавшей его до пояса. Он держал в одной руке жестяной чайник, из носика которого цепочкой вилась струйка пара, в другой – пустое блюдце.

– Вы зачем сюда?

– Нам нужен товарищ Рагозин, – сказал Павлик.

– Вона кого захотели.

Старик налил в блюдце кипятку и начал студить его, надувая щеки. Отхлебнув, он спросил:

– А зачем он вам требуется?

– Нас к нему послали, – ответил Витя.

– Куда послали?

Витя переглянулся с Павликом.

– Сюда послали, – сказал Павлик.

Старик допил воду и налил ещё в блюдце.

– Здесь есть Волжско-Камский коммерческий банк, – сказал он и посмотрел мальчикам в ноги. – Надо пыль с башмаков смахивать, а не лезть, как в сарай. Никакого Рагозина тут сроду не было.

– Где ж он? – спросил Павлик.

– А кто он, ваш Рагозин?

Мальчики помолчали.

– Он начальство, – сказал Витя.

Старик надвинулся на них бородатой грудью, широко расставив руки с чайником и блюдцем.

– Ошпарю вот, чтоб не шмыняли, где не следует.

Витя и Павлик попятились к выходу.

– Начальство! – сказал старик, наступая. – Теперь все стали начальством. Ну и ищите его там, где начальство.

– А где? – спросил Павлик, уже с порога.

– В Совете начальство! Пошли отсюда!

– Вот ехидна! – сказал Павлик, когда, словно нехотя, затворилась тяжёлая дверь. – Я знаю, где Совет.

– И я знаю. Бежим, а?

И они побежали.

Рагозин уже привык, что перед ним возникали самые невероятные посетители, но всё-таки никак не ожидал увидеть у себя в кабинете детей. Он был уверен, что они пришли по ошибке, и повеселел, разглядывая их раскрасневшиеся лица с открытыми ртами. Он встал и смотрел на мальчиков молча, с улыбкой пощипывая ус.

– Вы – товарищ Рагозин? – спросил как можно тише Павлик.

– Ну, допустим.

– Нет, вы скажите, правда, потому что вон в той комнате нам сказали, что вы в этой комнате.

– Я и правда в этой комнате. Вы что, своим глазам не верите?

– А вы – товарищ Рагозин?

– А разве я не похож?

– Мы не знаем, – сказал Витя, – потому что мы вас не видели.

– Ну, а теперь-то видите? Похож я на Рагозина?

Павлик смерил его с головы до ног не допускающим шуток взором и признал убеждённо:

– Похожи.

Он немного отступил и шепнул Вите в затылок:

– Ну, говори ты.

– Мы к вам, товарищ Рагозин, от Арсения Романыча.

– Не от Арсения Романыча, – опять выступил вперёд Павлик, – потому что Арсений Романыч не знает, что мы к вам пошли.

– Ну да, – сказал Витя, – Арсений Романыч, правда, не знает. Но ведь мы насчёт Арсения Романыча…

– Кто это – Арсений Романыч?

Оба мальчика глядели на Рагозина удивлённо.

– Кто он такой? Почему вы от него утаили, что пошли ко мне?

– Разве вы не знаете Арсения Романыча? – чуть слышно выговорил Витя.

– А кто он?

– Арсений Романыч? Он Дорогомилов.

Рагозин выскочил из-за стола и остановился посередине кабинета.

– Дорогомилов? – повторил он, крепко растирая лысину ладонью. – Арсений Романович Дорогомилов? Он здесь?

– Нет, не здесь, – вдруг заспешил Павлик, – он у себя на службе. Мы ему ничего не говорили, потому что он ни за что не хочет идти к вам, и мы пошли одни, вот Витя и я.

– Не хочет ко мне? Что с ним случилось?

– С ним ещё не случилось. А мы боимся. Потому что к нему приходил военный и грозился выселить из квартиры. И с библиотекой, и со всем.

– С библиотекой? – почти крикнул Рагозин. – Что за история! Значит, он жив? И все там же, со своей библиотекой? Ну, скажи пожалуйста! Ах, черт!

Он схватил стул, потом другой, третий, составил их в ряд, взял мальчиков за руки, посадил на крайние стулья и сел посередине.

– Ну, ребята, рассказывайте все по порядку.

Рассказывать мальчикам было нечего – они уже все выложили. Они не хотели дать в обиду Арсения Романовича – в этом состояло дело. Зато они знали решительно каждый гвоздик в старом жилище Дорогомилова и о каждом шаге его могли повествовать сколько угодно. И чем дольше они говорили, тем явственнее видел себя Рагозин на диване между книжных полок перелистывающим, в безмолвии, потрёпанные страницы или помогающим мыть посуду косматому, всегда слегка возбуждённому человеку, который надевал на сюртук клеёнчатый фартук и, орудуя мочалкой, критиковал французские социальные утопии с таким пылом, будто они давно осуществились на земле и нанесли ему личный вред. В памяти Рагозина встала отчётливо эта странная фигура в шляпе и несменяемом сюртуке, какой она высилась на берегу в предрассветном лиловом мраке. Рагозин, сидя в лодке, перебирал руками борты скученных дощаников и шлюпок, чтобы неслышно выйти на свободную воду, и уже когда провёл лодку под пристанные мостки и обошёл липкий от смолы борт пристани, снова последний раз приметил на берегу чёрный силуэт и над ним – прощально размахиваемое круглое пятно шляпы, похожее на живую мишень в ночи. В неведомый путь уносила тогда Рагозина Волга, и он оставлял на произвол неизвестности все родное – Ксану, ожидавшую мальчика, старых друзей, опоясанный подковой холмов незримый спящий город.

– Скажи пожалуйста, Арсений Романыч все такой же! – повторял он, слушая мальчиков.

Едва только они появились в кабинете, Рагозин почувствовал, как настойчиво заторкалось сердце. Его больше привлёк Павлик – разящим своим взглядом, жизнерадостной рыжизною, вздёрнутым, как видно, чутким носом. Рагозин все оборачивался к нему со своим восклицанием – скажи пожалуйста! – и все думал – похож ли на этого рыжика маленький Рагозин, которого он непременно начнёт разыскивать, непременно найдёт, вот только немножко бы навести порядок на службе.

– Сколько тебе лет? – спросил он Павлика.

– Одиннадцатый. Я старше Вити.

– Старше Вити, – медленно сказал за ним Рагозин. – И старше ещё одного мальчика.

– Какого?

– Одного такого… Такого, как ты, – засмеялся Рагозин.

Он положил руку на его плечо, слегка помял пальцем это худенькое, с острой ключицей ребячье плечо и помолчал. Потом выпрямился, поднимая вместе с собой обоих мальчиков, и расставил по местам стулья.

– Вот что, друзья, Арсений Романыч может не тревожиться. Никто его не выселит. А если кто обеспокоит, сейчас же прибегите ко мне. Да пусть он тоже зайдёт. Скажите – я его хочу видеть. А заупрямится, так я и сам приду!

Он сложил все их четыре руки в своих и сильно тряхнул, так что оба они вдруг расхохотались.

Он закрыл за ними дверь и, присев на подоконник, минуту смотрел через распахнутую раму на город. Крыши и верхушки деревьев были остро очерчены слепящим светом, и весь небосвод дышал безжалостным жаром.

– Нет, – сказал он вслух, отходя от окна, – не половлю больше, наверно, не половлю! Какое там – рыбалка!..

Павлик, прытко шагая по коридорам, говорил:

– Попробуй теперь кто тронь Арсения Романыча! Правда?

– Попробуй тронь! – запальчиво вторил Витя. – Тронешь!

Они сбегали по людной лестнице, то расходясь, то сближаясь, чтобы не столкнуться со встречными; когда у самого выхода их удержал оклик: «Витя!» – они чуть не налетели на Меркурия Авдеевича.

Мешков потянул внука за рукав.

– Ты что здесь?

– Мы… это самое… – сказал Витя, от смущения оборачиваясь к Павлику.

– Мы ходили… нас послал Арсений Романыч. В сороковую комнату, – воинственно ответил Павлик и тоже потянул к себе Витю, словно беря его под защиту.

– В сороковую?

Меркурий Авдеевич кое-как утёр вспотевшее лицо.

– Ну, что он?

– Кто? – не понял Витя.

– Да ведь в сороковой-то этой – Рагозин? Как он? Ничего? – с опаской выспрашивал Мешков.

– Ого! – в восторге дохнул Павлик. – Как бы не так, ничего!

– Злобен?

– Ещё какой добрый, – сказал посмелевший Витя.

– Он, кому не надо, не спустит, – сказал Павлик.

– Эх, младость неразумная! Мне бы на ваше место! – пожалел Меркурий Авдеевич. – Ступай-ка себе, Паша, своей дорогой. Куда тебе надо. А ты, внучок, пойдёшь со мной.

– Зачем?

– Покажешь мне эту самую сороковую комнату. Да подождёшь, пока я оттуда выйду… Коли выйду…

Он повёл Витю за руку.

Ожидая в приёмной, когда пригласят, он снял свою соломенную, в прошлом шоколадную, а теперь сиреневую шляпу и дал её держать Вите. Ему хотелось расспросить внука подробнее, но во рту пересохло, то ли от жары, то ли от волнения, и невозможно было отвлечь внимание от двери, которая вот-вот должна была его поглотить. Витя скучал и, не вытерпев, жалостно проскулил:

– Дедушка, я пойду-у…

Но дедушка только потряс головой и сжал его пальцы на шляпе, чтобы он ею не вертел.

И вот произнесено до странности чуждо прозвучавшее имя:

– Гражданин Мешков.

Он подскакивает на скамье и меленько перебирает ненадёжными в коленях ногами. Остановившись при входе, он низко кланяется туда, где виден стол. Это он обдумал раньше: голова не отвалится. Если Рагозин его узнает, то – глядишь – поклон придётся по душе: ага, подумает он, Мешков-то покорился! Если не узнает, скажет: ишь ведь какие всё-таки эти канальи купцы благовоспитанные!

– Пожалуйте, присаживайтесь, – слышит он и не может не изумиться: до чего вежливо, до чего обходительно – уж не изменил ли в самом деле слух?

Рагозин следит за Мешковым без напряжения, словно бы утомлённо преодолевая посторонние мысли. Но глаза его ясно светятся под насупленными бровями. Он знает, кто перед ним. Стараясь сломить произвол бесконечных запутанных дел, он прорубает в нём свои плановые главные направления, как просеки в тайге. Это тоже его долг и его привычка – вмешательство в события. Он не хочет плыть с потоком, он либо режет его поперёк, либо круто берет против воды. Прочитывая списки владельцев сейфов, Рагозин наткнулся на фамилию Мешкова, вспомнил не слишком обширное, но плотное хозяйство Меркурия Авдеевича и вызвал его в числе первых собственников, былые богатства которых собирался проверить.

«Не тот, нет, уже не тот, что прежде», – думает Рагозин, всматриваясь в осунувшееся, будто безлюбовно запущенное лицо Мешкова, и напрямик говорит:

– Мы ведь с вами знакомы.

– Да что вы? – удивляется Меркурий Авдеевич.

– Помните, у вас в надворном флигеле стоял квартирант Пётр Петрович?

– Пётр Петрович? Батюшки! Да неужто это вы?

Мешков приподнимает руки так, что правая оказывается над столом, примерно с курсом на середину, где могла бы встретиться с неподвижной рукой Рагозина, если бы тот пожелал ею шевельнуть. Меркурий Авдеевич на секунду замирает в положении парящей птицы, прикидывая в уме – захочет или не захочет старый знакомец поздороваться, и уже намеревается сложить неуверенные свои крылья, но Рагозин, наклонившись, захватывает его пальцы и коротко пожимает. Видно, все-таки дружелюбного склада человек. Да и речь такая располагающая:

– Да, понимаете ли, какая история. Меняются времена.

– Истинные слова, Пётр Петрович. Меняются. А вы, значит, слава богу, здравствуете? Мы-то думали про вас, думали…

– Да неужели думали? – тоненько усмехнулся Рагозин, подвигая вверх один ус. – Это в каком таком рассуждении думали?

– С супругой с моей, покойницей, о вас нет-нет да и потужим: хороший, скажем, бывало, человек, Пётр Петрович, справедливый.

– Умерла, значит, супруга? – мимолётно говорит Рагозин и прибавляет: – Моя вот тоже.

– Да что вы! – поражается Мешков. – Такая была славная женщина. Мы ведь страсть как тогда по ней убивались.

– Убивались? – сурово спрашивает Рагозин.

– А как же? Увели-то ведь её тяжёлой. Должна ведь была наследника вам принести. Может, и родила? Не слышали?

– Не слышал, – ещё суровее и как-то слишком врастяжку отвечает Рагозин, но сразу затвердевшим голосом словно подменённого человека произносит: – Вызвал я вас, чтобы опросить насчёт капиталов. Финансовый отдел интересуется общей суммой вашей собственности.

– Интересуется? – переговаривает Мешков вдруг почти с заигрыванием. – Чего же теперь интересоваться? Капиталы-то не у меня.

– Вы держали бумаги в сейфе?

– Точно так. В сейфе Волжско-Камского банка.

– При изъятии у вас было обнаружено бумаг в общей сложности на двести двадцать тысяч?

– Двести двадцать одну пятьсот.

– И вы показали, что этим исчерпывается весь ваш капитал?

– Именно, что исчерпывается.

– Но у вас была ещё лавка? Магазин на Верхнем базаре, москательный будто? Из чего собственно образовался ваш капитал в бумагах?

– Вот из этой самой лавки и образовался.

– То есть как?

– То есть так, что лавка была продана, а бумаги куплены.

Мешков говорил в разочарованном и даже оскорблённом тоне. Утрата первоначальной темы, обещавшей установить в разговоре доверительность, огорчила его, а размышления о потере состояния вызвали колючую досаду.

– Вы не обижайтесь, что я ворошу ваше счетоводство, – с улыбкой сказал Рагозин, словно читая в душе Меркурия Авдеевича. – Только вам придётся поделиться со мной попространнее.

– Да уж с меня все сняли, до исподних – чем же ещё делиться?

– Не так жёстко, не так жёстко, – мягко придержал Рагозин.

– Вы задайте вопросы, Пётр Петрович, я отвечать не отказываюсь. Только не меня корить жёсткостью.

– Чувствую. Но и вы чувствуйте, что я пригласил вас не пререкаться. Расскажите, в чём состояла ваша собственность – денежная, недвижимая, товарная. Да поточнее. Все будет проверено.

– Извольте, – уступчиво согласился Мешков. – Мне таить нечего. В шестнадцатом году торговые дела, вам известно, как покосились, и мало стало надежды, что поправятся. Под влиянием этого беспокойства решил я лавку ликвидировать и скоро продал её. Выручил я больше, чем ожидал, – сто восемьдесят тысяч. Но это оттого, что деньги стали совсем не те, против довоенных. Ещё перед этим уступил я одному купцу ночлежный дом, да лабаз у меня был, канатный амбар, если помните. Гнильё одно, на слом пошло. Деньгами до этого у меня ничего не было, все в обороте. Так и получилось, что перед самой революцией привёл я все хозяйство к общему знаменателю.

– А знаменателем что было? Банк? – спросил Рагозин.

– Точно так. Банк.

– У вас ведь ещё городское место было, земля?

– Место было, верно. Да на месте ничего не было. А теперь и места нет. Земля-то стала государственной?

– Ну, а дом?

– Что же дом, Пётр Петрович? Дом отошёл по муниципализации.

– Ну, а вот в сейфе вашем ничего не оказалось, кроме «Займа свободы». Что же, вы до революции обращали все в деньги, а потом все деньги так в один заём и вбухали?

– Все до копейки, – вздохнул Мешков и основательно, как после бани, утёрся платком.

– Почему же этакое безрассудство? Все деньги – в одну эту «свободу», а?

– Я вам сознаюсь, Пётр Петрович. Меня взяли уважением. Уважение мне было оказано такое, что я из рук кормовую лопатку выронил. Директор банка напустил на меня мороку, будто только он сам да я с ним – люди деловые, дальновидные. После революции должна была будто прийти победа над германцем, а за победой – подъем коммерческих дел. «Свобода» непременно укоренится, и с новым займом никакие бумаги, наипаче деньги, не пойдут в сравнение. Мы с вами, Меркурий Авдеевич, сказал директор, на процентах с «Займа свободы» как на граните будем стоять… Вот и стоим!

– На «свободе», значит, просчитались? – улыбнулся Рагозин. – Керенский подвёл?

– Вам виднее, Пётр Петрович, кто подвёл. Я в политике не разбираюсь.

Они сосредоточенно замолчали. Вдруг отчётливо, но гораздо тише прежнего, Рагозин сказал:

– А я в политике малость разбираюсь… Золотом у вас ничего не было?

Он в упор глядел на Мешкова.

Меркурий Авдеевич развёл руками.

– Ваша власть, хоть матрасы вспорите.

– Ну, – сказал Рагозин и поднялся, – матрасы ваши ни к чему, а книги банковские у нас в руках, они скажут, все ли так обстояло, как вы докладываете. Пока я вас не задерживаю.

Наполовину тоже поднявшись, Мешков, однако, не распрямился, а так полусогбенно и спросил:

– А потом что же – задержите?

– Нет, почему же, если вы на все ответили откровенно?

– Пётр Петрович! Как на духу! Да и что от вас скроешь? Вы вон на мне все подоплёки вывернули: и ренту мою, и дом, и лавку припомнили. Да и зачем мне вас подводить? Я от вас худого не видел, а к вам всегда с симпатией.

– Ладно, ладно, – кивнул Рагозин.

– Правду говорю. Никогда о вас слова обидного не проронил. А ведь сколько из-за вас пострадать от охранки пришлось, когда в моем доме подполье обнаружили, а вы скрылись…

– Пострадали? От охранки пострадали? – с неожиданным хохотом перебил Рагозин. – Из-за меня, грешника? Эка вы, бедняга!

Он хохотал, то отталкиваясь от стола кулаками, то наваливаясь ими на край, и слезы истового веселья лучились в его сжатых глазах.

– Я вас, выходит, тоже… тоже подвёл! – выталкивал он со смехом. – Не один… Керенский!

И у Мешкова будто блеснули слезы, но жар отхлынул с его лица, он стоял изжелта-бледный, все ещё преклонённый, высоко вздёрнув потерявшие грозу брови.

Тут постучали в дверь, и Рагозин крикнул:

– Да, да! Заходите… Не думал не гадал, а подвёл, что поделаешь! – продолжал он раскачиваться, смеясь.

Вошли двое мужчин с пиджаками через руку, в узеньких поясках, похожие на теннисистов, и девушка в белой блузке и короткой шотландковой юбке. Открыв дверь, они словно впустили в комнату добрый пай уличного горячего света – так вспыхнули в кабинете их рубашки, на одном голубая, на другом персиковая, чертовски утончённого оттенка, и даже гладко бритые лица мужчин были как-то по-особому светоносны. В том, как пришедшие поклонились и стали близиться к столу, заключалось соединение почтительности с уверенностью в самой, однако, благородной пропорции. Рагозин, ещё не переключившись со смеха на другой лад, успел себе отметить: ишь, вальяжные! – и сказал Мешкову:

– Все-таки я вас меньше подвёл, чем «Заём свободы», ей-богу. Давайте на том кончим.

Но Меркурий Авдеевич будто не вполне внял этому отпущению. Нечто отдалённо обидное почудилось ему в посетителях, которые не дали довести визит до какого-нибудь смягчённого конца. И сейчас же он услышал знакомую атласную распевку:

– Артист Цветухин, – проговорил человек в голубой рубашке и, указывая на персиковую, добавил: – Пастухов. – А потом притронулся к голому локтю девушки и сказал пониже: – Моя ученица.

– А, как же! – ответил Рагозин и пригласил садиться, показав и на тот стул, у которого ещё стоял Мешков, точно Меркурий Авдеевич вовсе не мог собою отнять никакого пространства.

Наступила маленькая пауза, пока рассаживались, и Мешкову пришлось отшагнуть в сторону, чтобы уступить Пастухову дорогу к стулу. Они совсем близко сошлись, и Меркурия Авдеевича осенило некоторое посмеление.

– Запамятовали? – спросил он у Пастухова.

Александр Владимирович, в момент самооткровенности, давно признал, что хорошо припоминает только тех знакомых, в которых у него могла быть нужда. А Мешкова он и правда забыл. Помигав на него, он оборотился к Рагозину, как бы спрашивая – какая цена этой захудалой бородёнке? Рагозин решил дело недвусмысленно: он мотнул Мешкову головой и сказал:

– До свиданья. Я вызову вас, если понадобится.

Мешков поклонился в ответ Петру Петровичу, а затем поднял голову и остро глянул на Пастухова из-под бровей, снова обретших обычную свою грозу.

– Сравняли теперь знатных с незнатными, – выговорил он в глубокой укоризне, – пора гонор за пазуху спрятать. Учитесь у них (он повёл бровями на Рагозина). Поважнее вас будут…

Тогда вдруг к нему подошла девушка.

– Здравствуйте, Меркурий Авдеевич. Я вас, простите, только сейчас узнала. Я – Аня Парабукина.

Он негромко и непонятно хмыкнул, точно ему помешала внезапная хрипота, и осторожно потряс в своей пригоршне её длинноватую тонкую руку. С ним сейчас же поздоровался Цветухин, немного сконфуженно наклонил голову Пастухов, и все безмолвно смотрели ему в спину, пока он, пошатываясь, не исчез из комнаты.

– Вот, товарищ Рагозин, – заговорил Цветухин проникновенным голосом, – мы к вам по важному делу. Нам встретился на улице Александр Владимирович, и я его пригласил себе в союзники.

– Слушаю.

– Позвольте без предисловий, чтобы, как говорится, взять быка за рога.

– Попытайтесь… – прищурился Рагозин.

– В том смысле, чтобы сразу деловым образом…

– Понимаю.

– Видите ли, мной организована в городе драматическая студия, которая…

В эту минуту распахнулась дверь, и Кирилл Извеков крикнул из приёмной через всю комнату:

– Пётр Петрович, можешь ко мне в кабинет, на два слова?

– Заходи, заходи, – ответил Рагозин, кругло обводя рукой своих посетителей, – видишь, у меня…

Но Кирилл уже разглядел гостей и сразу вошёл.

– Целый клуб, – сказал он, прикрыв пальцами улыбку, и, направляясь к Аночке, сбавил шаг.

Цветухин смотрел, как Аночка здоровалась с Извековым: она, по гимназической выучке, ещё не могла спокойно усидеть, когда к ней подходил старший. Но тут сдержала себя и, может быть, поэтому дала руку с преувеличенной женственной грацией.

Цветухин сказал Пастухову:

– Это тот товарищ Извеков, который был тогда – помнишь? – мальчиком.

– Ну, уж не таким мальчиком, – вскользь бросил Кирилл, отходя за стол, к Рагозину. – Что тут у вас?

Пётр Петрович сказал со смешком:

– Видно, ходит молва, что я рогат: пришли меня взять за рога.

Цветухин принял смешок за добрый знак.

– Втроём-то как-нибудь осилим? А может, и товарищ Извеков поддержит? Я насчёт нашей студии. Полагаю, не трудно догадаться, о чём мы хотим просить.

– Не знаю, как товарищу Извекову… а мне не очень трудно.

– Воображаю! – улыбнулся Цветухин. – К вам все приходят не иначе как с большими запросами. Но мы, люди искусства, привыкли, как говорится, по шпалам пешочком.

Рагозин протянул руку:

– Смета с вами?

– Смету мы немедленно представим – как только получим первое ассигнование. Мы хотели бы в принципе договориться о тех суммах…

– Вон ведь что! – рассмеялся Рагозин, не давая Цветухину досказать. – Вынь да положь денежки. Найдём, как истратить! У вас, что же, и на смету финансов не хватило? Вы при отделе искусств, что ли, находитесь?

– Нет, мы, так сказать, самостоятельны. Вернее, мы считаемся кружком при гарнизоне, в красноармейском клубе.

– Так ведь у Красной Армии на всякое дело есть свои ассигновки. При чем тут я?

– Дело в том, что… – собрался с духом продолжать Егор Павлович, но Рагозин все перебивал.

– Чем, собственно, вы занимаетесь, ваша эта студия?

– Мы… драматическая студия.

– Что же вы такое делаете?

– Мы… естественно, играем, – пожал плечами несколько задетый Цветухин.

– Ну, понятно. А для кого, для чего?

– Играем? Разумеется, для зрителя… чтобы зритель… Надо сказать, как студия, мы преследуем главным образом воспитательную цель. Но…

– То есть воспитание зрителя? Так?

– Само собой. Однако сначала мы учим, образовываем, создаём будущих исполнителей, ну, актёров, вот – актрис…

Цветухин взглянул на Аночку, не столько чтобы продемонстрировать, каких актрис он создаёт, сколько призвать её к совместному наступлению.

Пастухов, сперва безучастный и немного напыщенный, все больше начинал развлекаться, с любопытством ожидая, к чему приведёт эта канитель. Интерес его сосредоточился преимущественно на Егоре Павловиче, словно его забавляло, что тот натолкнулся на афронт.

– Но вы получаете деньги от клуба? – не унимался Рагозин.

– Клуб согласен давать на обычные занятия кружка. Но нам нужна оплата актёрского труда, всей нашей работы в целом.

– Я понял – у вас ученики? О какой же оплате речь? Руководителей, да?

Цветухин встал. Он решил заставить наконец себя слушать. Он был внушителен.

– Я должен сказать о наших основных целях. Это революционные цели, и вы к ним отнесётесь, я убеждён, с уважением.

Он метнул сердитый взор на Пастухова, осуждая его позицию наблюдателя.

– Основная идея моя – создание революционного театра. Что я под этим понимаю? Актёр носит в себе лишь то, что есть в зрителе. Каков зритель, таков актёр. Зритель мечтает, и актёр полон полёта в неизведанное. Зритель подавлен буднями, и актёр ползёт с ним по низинкам. Забурлит у зрителя страсть – тогда и актёра не удержать от экзальтации. Для того чтобы эта гармония между зрителем и актёром прозвучала, театр должен быть свободен от предвзятостей. Мы объявляем войну рутине, условностям, всяческой старинке. Громоздкий, вросший в землю театр из храма искусства давно стал его тюрьмой. Сценические традиции стали оковами актёра. Мы хотим вывести искусство из тюрьмы и вернуть его в храм. Мы разбиваем цепи на руках и ногах актёра. Наш храм будет походным. Наш актёр будет в вечном движении. Он будет зеркалом жизни. Сейчас мир объят огнём, и не время представлять в театре домашние сценки. Наша цель – душевная буря на сцене, отвечающая буре страстей в жизни!

Цветухин припечатал рот нижней губой, сел, но и сидя будто все ещё стоял – так распрямился и возрос весь его стан.

Рагозин сказал мягко:

– Отвлечённо немножко… Как вы все это… практически-то, а?

– Практика родится из наших убеждений, – по-прежнему на высокой ноте продолжал Цветухин и повёл рукой на Аночку, – а наши убеждения – молодость. Мы, профессиональные актёры, обучаем молодёжь только технике. Молодёжь делает главное: она учит нас своей вере в жизнь и революцию.

– Вы тоже участвуете в этой студии? – неожиданно спросил Извеков у Пастухова.

Александр Владимирович подождал с ответом, точно желая отделить своё слово ото всего, что было сказано.

– Нет. Я здесь новый человек. Студия возникла без меня. Но эти идеи, до известной степени, для меня не новы.

– И вы разделяете их?

– Я согласен, что Егор Павлович несколько отвлечённо высказался. Практически дело идёт о молодом передвижном театре. По-моему, мысль следует поддержать. Я, впрочем, не вижу, чтобы она заключала в себе угрозу старому бедняге – традиционному театру.

– Посмотрим! – воинственно заметил Цветухин.

– Это моё мнение, и я не хочу возражать. Наоборот, я вполне поддерживаю… живое начинание с таким талантливым руководителем, как Егор Павлыч. Хотя, говорю, не вижу в самой мысли какой-нибудь театральной революции.

– Ну, конечно, где нам тягаться с тобой по части революции! – шутливо сбормотал Цветухин и остановил себя, и тотчас увидел, что поздно жалеть, потому что Извеков сразу же, как подсказку, перехватил его слова:

– Да, я читал. Вы, оказывается, участвовали в революции? Вы какой партии?

Александр Владимирович снова выдержал достойную паузу:

– Я никогда не принадлежал к партиям.

– Но были в подполье?

– Нет, – сказал Пастухов решительно.

– Это утка? – спросил Извеков.

Пастухов немного спал с лица. Отыскивая поворот разговору, он приметил раскаяние Цветухина, тотчас смыл ладонью со своих губ недовольство и неслышно засмеялся.

– Эмбрион утки. Преувеличение. Меня вместе вот с Егор Павлычем охранка подозревала в распространении ваших листовок, товарищ Рагозин. И это все. Вы ведь, кажется, печатали листовки?

– Вы были арестованы? – в свою очередь, спросил Рагозин.

– Нет, обошлось допросами.

– Но всё-таки, значит, пострадали?

Рагозин внезапно расхохотался. Все недоумевали. Он хохотал и хохотал, вытирая кулаком слезы, так искренне, что рассмешил Аночку, и тогда все заулыбались.

– У меня такой день, – качал он головой. – Ко мне всегда приходят пострадавшие от Рагозина. А нынче, кто ни придёт, оказывается – пострадавший за Рагозина. Везучий этот Рагозин!

Он вдруг серьёзно посмотрел на Кирилла:

– Один ты, видно, не пострадал ни от меня, ни за меня.

– Тут ты можешь быть спокоен, – так же серьёзно отозвался Кирилл и обратился к Пастухову: – Мне интересно, вы действительно не находите ничего революционного в работе студии?

– Ничего, – с чувством реванша отрезал Александр Владимирович. – Обыкновенный кружок начинающих любителей. Тот же занавес, те же ходули. Только что нет своего театра, где играть.

– Ну и союзничка вы себе отыскали! – прищуриваясь на Цветухина, опять засмеялся Рагозин.

– К сожалению, я ошибся, – с негодованием ответил Егор Павлович.

– Я обещал поддержать твою просьбу о деньгах, а вовсе не твои принципы.

– Александр Владимирович! – с горячей болью вырвалось у Аночки. – Уж лучше бы вы молчали!

Она вся устремилась вперёд, сжав крепко руки, будто удерживая себя, чтобы не вскочить. Кирилл, взглянув на неё, резко отошёл от стола и пристроился на подоконник, наблюдая оттуда Пастухова, который тотчас распалился:

– Почему я должен молчать, если меня спрашивают? Я размышлял о судьбах искусства никак не меньше Егора Павлыча и вправе высказать свои убеждения. Егор Павлыч говорит о вечном движении, о зеркале жизни. Но вечное движение существует только в головах доморощенных изобретателей perpetuum mobile, а вон возьмите «Зеркало жизни» – там показывают «Отца Сергия»… Что покажете вы в своём театре? Шиллера? И это революция? Уж если революция, то выходите на городскую площадь, на улицу. Сооружайте струги, пусть ватаги Степана Разина проплывут по Волге, а народ будет смотреть с берега, как разинцы выдёргивают царских воевод вместо парусов и топят в реке изменников своей вольнице.

– Ты сочинишь нам тексты для такого зрелища? – вставил Цветухин.

– При чем здесь я? Ведь это ты претендуешь на переворот в искусстве. Я считаю – были бы таланты, а зритель будет счастлив без переворотов.

– А почему бы вам, правда, не сочинить для студии революционную пьесу? Таланты, наверно, найдутся, – сказал Извеков.

– Мы уже просили Александра Владимировича, это было бы замечательно! – порывисто обернулась к нему Аночка.

– В самом деле, – в голос ей вторил Кирилл, – если мы уговорим Петра Петровича субсидировать студию, будут и средства на хорошую постановку.

– Вон он где, союзник-то! – сказал Рагозин. – Тратить народные деньги на журавля в небе меня не уговоришь.

Аночка быстро привстала.

– Но вы же слышали – мы совсем не журавль! Обыкновенная любительская синица в кулаке Егора Павловича!

– И синица меня не уговорит, – улыбнулся Рагозин.

– Ведь все так просто! – воскликнула Аночка, оборачиваясь к Кириллу, уверенная, что найдёт опору. – Представление о каком-то журавле получается оттого, что спор поехал бог знает куда! Зачем спорить о том, что когда-то будет с искусством или чего с ним не будет? Будущее всякий видит по-своему. А вы посмотрите, что сейчас уже есть, и все станет ясно. Есть совершенно новый молодой театр. Это можно сказать без скромничанья.

– Красноармейцам ваш театр понравится? – спросил Рагозин.

– Конечно!

– А на фронт вы с ним поедете?

– Конечно! Егор Павлович, поедем ведь?

– Это одна из наших целей! – тотчас подтвердил Цветухин.

– Да я просто убеждена – если вы посмотрите, как мы репетируем, так сразу и дадите денег!

– Непременно даст! – весело выкрикнул Кирилл.

Рагозин нахмурился на него, сказал тихо:

– Ты меня в это дело вштопал, так теперь я уж хозяин: на ветер деньги пускать не намерен.

– Честное слово, я ни при чем, я только проголосовал за тебя со всеми… И ты вникни хорошенько, дело не пустяковое. (Кирилл опять подошёл к столу.) Товарищ Пастухов нам не ответил, поработает ли он для революционного спектакля?

– Пока меня ещё не осенило подходящей темой, – ответил Александр Владимирович любезно.

– А если мы вам подскажем?

– Подскажете… замысел?

– Да.

– Вероятно, не подскажете, а… закажете?

– Назовите так.

– Замысел художника – это его свобода.

– На вашу свободу не посягают. Но не найдётся ли в её пределах нечто такое, что понравилось бы молодому театру? Ведь ваши прежние пьесы кому-то нравились?

– Они нравились публике.

– Надо думать, вы немного зависели от того, кому нравились. Сейчас явилась другая публика.

– Вы хотите сказать – я теперь буду зависеть от вас?

– Очевидно, если ваши новые труды понравятся новой публике.

– Устанавливая зависимость, вы меня лишаете свободы.

– Это прежде всего касается ваших бывших заказчиков, которых я лишаю свободы ставить вас в зависимость.

– И берете эту свободу себе?

– Она мне принадлежит. Это – мой вкус.

Пастухов слегка передёрнул плечами и проговорил с той наставительной интонацией, в какой преподносится басенная мораль.

– Это было больше десяти лет назад. Я был новичком в искусстве и довольно много ходил по разным кружкам и собраниям. Однажды меня привели на совещание редакции «Золотого руна». Хозяином его был известный и вам Рябушинский. Чем-то он был рассержен и заявил примерно так: «Я вполне убедился, что писатели то же, что проститутки – они отдаются тому, кто платит, и если заплатить дороже, позволяют делать с собой что угодно…»

– Ну, вы великолепно поддерживаете меня! – перебил Извеков.

Пастухов испытующе помедлил.

– Ведь вы не хотите сказать, что ваш взгляд совпадает с Рябушинским?

– Я хочу сказать, что мы вас освободили от рябушинских!

– Благодарю вас. Позвольте мне воспользоваться освобождением.

– Пожалуйста, – сказал Кирилл, поворачиваясь к Цветухину. – Это значит только, что искусство революции будет жить без особого расчёта на вас. Думаю, оно обойдётся.

– Я надеюсь тоже, – отозвался Цветухин.

– А я думаю, – заявил Рагозин, вставая, – пока такие дискуссии продолжаются, моим финансам вступать в игру рано.

– Может быть, сегодня рано, а завтра поздно, – сказал Кирилл. – В помощи отказывать мы не имеем права. Надо различать, что – наше и что не наше. Столкуемся с клубом, в котором студия занимается, и если дело за деньгами, деньги найдутся. Ты зайдёшь ко мне, Пётр Петрович?

Он поклонился так, словно предназначал поклон одной Аночке, следившей за ним благодарно и строго, и ушёл, вдруг будто спохватившись, что у него расстегнут воротник рубашки, и неловко прилаживая его на ходу.

Прощание с Рагозиным вышло суховатым. Пастухов направился из кабинета первым, обиженный и недоступный, до самой улицы не обернувшись на своих молчаливых спутников.

У дверей, посторонившись от прохожих, все трое по очереди взглянули друг другу в глаза. Пастухов спросил, как будто в смущении:

– Я, кажется, подпортил тебе, Егор, карьеру? Но себе тоже. И ты не унывай. Война – время лёгких карьер. Революция – вдвойне лёгких.

Аночка воскликнула:

– Неужели вы допускаете, что Егор Павлович заботится о какой-то карьере?

Разглядывая её напряжённое негодованием юности лицо, Пастухов слегка мигал. С гипсовой улыбкой он отчеканил неторопливо:

– О какой-то заботится несомненно. Я хорошо знаком с режиссёрами. Будьте трезвее, милая девочка. Вам сулят славу, а за посулы потребуют дорогую цену…

– Вы… это грязно так думать! – едва слышно выдохнула Аночка и, точно от нестерпимого света, заслонила рукой глаза.

– Знаешь, как это называется? – вдруг на всю улицу крикнул своим маслянистым голосом Цветухин. – Это – подлость, вот что это!

Они мгновенно пошли в разные стороны. Егор Павлович – подпирая Аночкин локоть своей ладонью.

Загрузка...