36

Раз поутру, в последних числах ноября, Павлик попросил у сестры денег. Когда Аночка стала допытываться, зачем нужны деньги, он признался, что мальчики уже не впервые делают складчину, чтобы покупать на базаре молоко Арсению Романовичу.

Так стало известно о болезни Дорогомилова – Аночка сказала о ней Извекову, он передал матери.

– Ты не думаешь, ему надо бы помочь?

– Мне кажется – да, – ответила Вера Никандровна.

Все-таки в её тоне он уловил неуверенность. Он сам не мог решить, как следовало относиться к этому человеку.

– Рагозин его уважает.

Она промолчала. Он понял, что уважение, конечно, не обязывает к симпатии. Говорить, что Аночка ценит Дорогомилова, как человека доброй души, ему показалось лишним. Вера Никандровна знала это от самой Аночки. Можно было бы ждать только один ответ – что расположение к людям мало зависит от чужого мнения о них. Слишком лично развивалась история отношений семьи Извековых к Арсению Романовичу, чтобы кто-то со стороны мог вызвать здесь перемены. Да и нужны ли были перемены?

– История настолько давняя и в конце концов настолько неясная, – сказал Кирилл. – Вряд ли можно сейчас что-нибудь иметь против старика.

– Я давно ничего не имею. Да и в прошлом он только будил во мне тяжкие воспоминания. Больше ничего.

– Может быть, не мешало бы ему увериться в этом?

– Я поговорю с Аночкой. Если она согласна, мы вместе сходим к больному.

– Она, конечно, согласна, – вырвалось у Кирилла, и он, поймав себя на этой категоричности, которая могла бы принадлежать только самой Аночке, смолкнул.

Дорогомилов начал прихварывать ранней осенью. Определённой болезни он не замечал, ему было просто не по себе. Как раз когда он вознамерился вылезть из сюртука и надеть гимнастёрку, когда стал поспрашивать в военных учреждениях о новой службе и вдруг расстался со своей библиотекой, – он занемог.

Первый приступ слабости он почувствовал в день вывоза книг. Приехали сразу две телеги, и не успела закончиться погрузка, как уже больше чем наполовину опустошились полки. Бронзовая пыль заметалась в комнате, словно протестуя, что посмели нарушить её покой. Случилась непонятная вещь: едва принялись за самую большую полку и освободили одну её сторону, вся полка обрушилась. Столб пыли взвился к потолку, и мыши с писком промчались по книжной куче.

Дорогомилов не вынес зрелища крушения и лёг на диван. Лёжа, он отчётливее ощутил слабость – у него дрожали ноги и руки. Он не встал, когда приехали за остатками книг.

Он пожертвовал свою драгоценность библиотеке, открывавшей детскую читальню. Лучшей участи он не мог ждать для книг, собранных в интересах детей. К тому же он решил по возможности облегчить себя для не совсем ясного, но мужественного похода, о котором мечтал. И, однако, после вывоза книг его стало мучить давно забытое одиночество. Он безразличнее начал отзываться на события, прежде вселявшие в него смятение, может быть потому, что теперь грозность их как будто миновала.

Мальчики не переставали наведываться к нему, но он подозревал, что они остывали к его дому из-за отсутствия книг. Ему пришлось мирить Павлика с Витей, потому что Павлик отстаивал читальню, а Витя был против.

Недомоганье Арсения Романовича повторялось чаще и чаще. Наверно, сказывалось понемногу все: жалкое питание, сырость и холод осени, а главное – старость. И вдруг его свалило воспаление лёгких.

Новый его почитатель – Ваня Рагозин – сказал отцу об этой тяжёлой беде. Был прислан доктор, доставлен воз дров, мальчики поделили между собой дежурства.

Как никогда длинны стали ночи, как никогда велика квартира. Болезнь текла вяло, кроме слабости да колотья при кашле, Арсений Романович ничего не испытывал. Его томила бессонница.

Мысли его привязывались к мелочам. Он останавливал глаза на одном из сотен предметов, которыми завален был кабинет, и начиналось бесконечное припоминание былого. Как спутники кометы, окружали его жизнь когда-то нужные вещи. Все они имели свои биографии, и он высчитывал, сколько десятилетий служили ему какие-нибудь ножницы, которые от дряхлости уже не подчинялись никому, а в его руках годились одинаково для гигиенических операций, вытаскивания гвоздей и даже как музыкальный инструмент – когда Арсений Романович позвякивал ими, задумавшись и напевая «Дунайские волны».

Внезапно он вспоминал редкую книгу – не столько по содержанию её, сколько по связи с определённым обстоятельством жизни, по приметам, выделявшим эту книгу из сотен других особенностей её биографии – где куплена, в какой день, кем переплетена, куда поставлена, почему не дочитана.

Дочитывал книги Арсений Романович вообще редко, так же как редко доводил до конца начатое дело. Попробует что-нибудь мастерить, убедится, что получается, – и возьмётся за другое. Сядет за книгу, придёт в восторг, размечтается – и бросит. Он будто сам дописывал книги в своей фантазии и запоминал их больше по началу, с лица, как запоминают человека. Поэтому весь мир его вещей, мир его книг был миром неоконченным, словно вечным. И нельзя было понять – зачем же теперь вечность кончалась? – ушли книги, наверно уйдут вещи, за ними уйдёт он сам.

Ко дню прихода Аночки с Верой Никандровной он стал очень слаб. Но появление их лихорадочно возбудило его, он сделался говорлив, суетливость вернулась к нему, поневоле выражаясь только в лице и руках. Он смотрел все время на Аночку, лишь украдчиво покашиваясь на другую гостью, но Вера Никандровна физически ощущала, как он ждал, чтобы она заговорила. У неё не находилось слов – её поразил вид старика с горящим розовым лицом в ореоле сивых волос.

Аночка простодушно спросила – что, наверно, ему скучно в одиночестве? Он возразил торопливо, насколько позволяло короткое дыхание:

– Я никогда не бываю один. Меня тянут в разные стороны мои мальчуганы.

Отдышавшись, он сказал помедленнее:

– Одиночество ужасно, когда ты никому не нужен, и стоишь на улице, и тебя все обходят… Оно прекрасно, если у тебя есть угол, и ты иногда закроешься дверью – отдохнуть от тех, кому ты нужен.

– Поправитесь, – сказала Аночка, – тогда можете запираться на все замки и отдыхать от нас, а сейчас надо сделать, чтобы за вами был уход.

– О, я доволен! Ваш Павлик топит печь. Ваня Рагозин моет посуду. Они стараются.

– Мальчишки ничего не понимают. Нужна сиделка. Мы устроим, Вера Никандровна, правда?

Дорогомилов перепуганно взглянул на Извекову.

– Что вы! Я уже очень бодро чувствую себя. У меня служба!

– Служба не уйдёт, – немного повелительно заметила Аночка.

Он улыбнулся воспалёнными глазами, по-стариковски игриво и будто извиняясь:

– Я ещё пойду на войну.

– Как Павлик! – засмеялась Аночка.

– И потом займусь чем-нибудь поэтичным.

– Вот это чудесно! Чем, например?

– Стану рыболовом.

– Так это же времяпрепровождение, а не занятие, – засмеялась Аночка.

– Нет, почему же? Можно и зарабатывать… рыбной ловлей.

– Тогда вы будете рыбаком, а не рыболовом.

– Рыбак хорошо. Рыболов поэтичнее.

Он начинал уставать, щеки его бледнели, глаза делались печальнее.

– Вы как думаете, букинисты не будут упразднены… со временем? – неожиданно спросил он.

– Это – которые продают на базаре книги?

– Старые книги.

– Вы хотите продавать книги? Лучше быть библиотекарем.

– Букинист лучше. Он, если любит какую книгу, отдаст только тому, кто любит ещё больше, чем он… Библиотекарь… хорошо. Но должен угодить на всякий вкус.

– Сделайтесь, сделайтесь букинистом, пожалуйста! – вся загораясь, воскликнула Аночка. – Я буду ходить к вам рыться в книгах!

– Приходите с Павликом. Беречь… мальчикам, которые любят…

Ему становилось все труднее говорить, он как будто начинал бредить.

Явился Витя, сел в стороне, требовательно поглядывая на женщин. Они поднялись.

Вера Никандровна, быстро пожимая руку Арсения Романовича и наклоняясь над ним, проговорила единственную фразу, какая могла выразить её убеждённость, что он не встанет.

– Как встанете, прошу вас к нам с Кириллом, очень прошу!

– Пришли!.. Хорошо, – слабым голосом отозвался Дорогомилов и, сморщившись, туго сжал дрожащие веки.

Он умер спустя недолго после этого визита, ночью, один в своей нелепой квартире. Ваня Рагозин утром застал его холодным. Ваня не боялся мёртвых – на своём маленьком пути он видел их нередко. К тому же Дорогомилов казался по-старому добродушным. Он только держал правую руку сложенной в кулак, будто кому-то грозил или, может быть, с кем-то здоровался. Ваня побыл около него минуту, потом сорвался с места и побежал сказать отцу о происшедшем.

Странно, но похороны этого одинокого человека собрали довольно большую толпу провожающих. Тут была молодёжь самых разных возрастов, от мальчиков до юношей в солдатских шинелях или в полинялых студенческих фуражках. Большинство помнили друг друга по детским похождениям. Но за гробом шло много взрослых, не знавших друг друга, соединившихся на этот час в кольцо что-то одинаково понимающих людей. Конечно, были здесь и родные дорогомиловских любимцев, среди них – Лиза, Парабукин, Аночка. Был Рагозин, шедший одним из первых за дрогами. Он и помог устройству похорон, столь хлопотному в эти дни.

Обычные в былой провинции расспросы встречных – кого хоронят? – стали в суровое это время редки. Смертей было много, похороны – одинаковы, по одному «разряду» и разнились только тем, что одни гробы были некрашены, другие красились в красный цвет.

Но всё-таки обилие провожающих останавливало любопытных, и вопрошавшие не могли взять в толк, почему совсем непрославленный покойник собрал за собой столько народа.

– Учитель, что ли?

– Да нет, не учитель. По счётной части.

– Чего же за ним ребятишки идут?

Иная городская тётушка, однако, сразу догадывалась, кто умер:

– Дорогомилов? Да это не Лохматый ли?

– Он самый.

– Сумасшедшего хоронят.

– А-а! Тоже отжил, голубчик, своё…

Находилось, таким образом, основательное объяснение – почему идёт столько людей, ибо сумасшедший всегда представлял как-никак больше интереса, чем человек обыкновенный.

На кладбище провожавшие тесно сгрудились вокруг могилы. Хотя дул сильный ветер и начинало крутить недавней порошей, все стояли с открытыми головами – даже мальчики, которые не слушали старших, заставлявших надеть шапки. Почему-то все ждали, что минута прощанья должна быть отмечена особенно, и насторожились, когда Рагозин ступил на бугор земли у могилы.

Он помолчал секунду. Выше толпы чуть не на голову, взойдя на бугор, он стал ещё больше виден, и лысина его с трепыхавшими на висках и затылке кудрями привлекла к себе взоры отовсюду.

– Умер человек, которого многие знали в нашем городе, – сказал он негромко. – Знали сослуживцы по работе, которой он отдал три с половиной десятка лет. Знали дети, с которыми он любил проводить свой досуг. Знали, как труженика, как скромного человека, как друга детей. Но одной своей стороной известен он был, пожалуй, меньше всего. А сторона эта была в нём самой главной, и о ней сейчас надо сказать.

Пётр Петрович поглядел на красный гроб, вдоль крышки которого ветер гнал снежинки, и поднял выше голову.

– Арсений Романович Дорогомилов, – сказал он громче, – был мечтателем. Всю свою жизнь мечтал он о будущем, о великом будущем человечества, и помогал растить это будущее, делая своё дело незаметно, только потому, что верил в него, и не мог его не делать.

Теперь уже многие знают, что в годы царской реакции у нас в Саратове основано было общество «Маяк». Оно имело просветительные цели и действовало легально. Но в то же время, лет за пять до революции, у нас образовалась довольно крепкая подпольная организация большевиков. В ней работали тогда, вместе с другими товарищами, сестры Владимира Ильича Ленина. Сочувствие рабочих и ремесленников к своей партии росло быстро, и в войну у нас уже издавалась легальная газета большевиков. Она расходилась почти по всей России. Её читали и в Белоруссии, и под Москвой, и в Питере. Но жандармы закрыли газету. Тогда большевики нашли другой путь общения с массами. Было использовано с этой целью общество «Маяк», в котором создалось партийное ядро. «Маяк» стал легальным прикрытием революционной работы, проходившей на заводах, в кружках, в гарнизоне. Результат этой работы сказался с яркой силой к началу революции. Гарнизон наш в шестьдесят тысяч солдат, подготовленный пропагандой, сыграл выдающуюся роль в февральские и октябрьские дни. А в помещении «Маяка», вскоре после февраля, на собрании большевиков был избран наш партийный комитет…

Вите, слушавшему сначала очень внимательно, стало понемногу казаться, что речь Петра Петровича ушла чересчур далеко от Арсения Романовича. Он стоял прижатый людьми к намогильному кресту и, неудобно повернув шею, читал жестяную дощечку:

«Здесь покоится прах Алексинского уезда Тульской губернии деревни Корочки Агриппины Родионовны Калинниковой. Господи приими её дух с миром. И упокой её в селении праведных», и затем, под херувимом лазоревой краски: «Незабвенной дочки Бери от мами и папи».

Над прахом Алексинского уезда Витя размышлял недолго – это не было серьёзным вопросом: очевидно, прах географической местности известным образом соединялся с умершим. Это был момент формальный. Но селение праведных заставило Витю призадуматься. Он не мог решить, о каком селении надо просить для Арсения Романовича, какие вообще существуют селения, где собственно и к кому следует обратиться с просьбой о селении, если не к господу. Тут могло быть решение только по существу, так как от этого зависела будущая надпись на могиле Арсения Романовича. Селение праведных для него, вероятно, было бы тоже достаточно, как для праха Алексинского уезда, но, может быть, всё-таки есть какие-нибудь селения лучше? На такой важный вопрос должен был ответить Пётр Петрович, если он взялся говорить. И Витя опять начал слушать.

– Арсений Романович помогал революционерам ещё до возникновения «Маяка», – говорил Рагозин. – Но после того, как в этом обществе создалось партийное ядро, с Арсением Романовичем была установлена постоянная связь. Квартира его сделалась местом явок. Он скрывал у себя подпольщиков. В своих книгах, часть которых он собрал нарочно без всякого толка, для маскировки, в книжном хламе он иногда хранил агитационную литературу. Делал он все так искусно, что долгие годы водил за нос царскую охранку, и ни один революционер, который ему доверялся, не был разоблачён. Ради конспирации он даже не вошёл в члены «Маяка», который ему светил, как многим из нас. Вот тут, среди провожающих, находятся несколько старых партийцев, хорошо помнящих предреволюционную работу покойного.

Товарищи! Об Арсении Романовиче я не сказал бы, что он был высоким маяком в ночи, на котором выверяют свой курс дальние корабли. Но он был бакеном, маленьким фонарём бакена, который обозначал своим нетухнущим глазком поворот широкой реки. Всякий, кто плыл этой рекой к морю будущего, в ветер и в непогоду, видел светлый глазок бакена, и плыл дальше, уверенный, что о нем подумали и что он не один.

Теперь все мы вступили в это море, и оно, оставаясь будущим, стало также нашим настоящим. Простор его необъятен, и не мало ещё пронесётся над ним бурь и шквалов. Но маяки теперь сияют на нём для всех с одинаковой силой, и путь наш открыт всем.

Я начал с того, что Арсений Романович был мечтателем. Это верно, и это больше всех чувствовали в нём дети – мечтатели по природе. Мечта Арсения Романовича была, конечно, расплывчата. Дети, каждый на свой лад, вкладывали в неё свои желания, свой, скажем так, сон будущего. Мы, коммунисты, не можем мечтать бесформепно, потому что хотим не только мечтать, но и строить прекрасное будущее. А строить без ясной цели, без программы нельзя. Но в нашей программе заключён все тот же простор моря, который нужен для мечты. Тот простор, который влечёт к себе чистое воображение ребёнка, требующее от мира справедливости, красоты, счастья. Мы должны мечтать с той страстью, какая привлекала детей в Арсении Романовиче. Мы должны у него поучиться его страсти. Но мы должны указать нашим детям верный путь к мечте. На пути этом они безбоязненно будут разрушать всё, что противоречит нашей цели, нашему плану будущего. Вместе с молодёжью, которая сражается сейчас за Советскую республику, дети наши пойдут навстречу коммунизму.

Я кончу прощальное слово об Арсении Романовиче обещанием. Недавно я слышал от наших моряков, что кочегарам судов, курсирующих в Красном море, кажется, будто у котлов прохладнее, чем на палубе. Так вот нам, большевикам, кажется, что трудности борьбы за новый мир легче мещанского бездействия мира старого. Мы не отойдём от наших котлов, не выйдем отдыхать на палубу – нам там душнее. И мы можем пообещать нашему другу Арсению Романовичу, что, стоя у котельных топок, никогда не перестанем мечтать и научим мечтать наших детей, которых он так любил, научим их не упускать из вида маяков будущего.

Рагозин одним большим шагом спустился с бугра.

Его сменили ещё два оратора. Но они говорили кратко – все было сказано до них, да и ветер разгуливался сильнее, мело метелицей, люди жались теснее друг к другу.

Могилу ещё не сровняли с поверхностью земли, когда начали разбредаться. Трамваи не доходили до кладбища, надо было идти пешком к университету. По широкому полю перед кладбищем вожжами тянулась позёмка, закручиваясь вокруг трамвайных столбов. Местами проступила голая земля, расчищенная ветром. Снег сдуло к тесовым кварталам, и они насупленно темнели на ярко-белых тротуарах.

Мальчики – руки в рукава или в карманы, – намёрзнув, пока стояли у могилы, почти бежали впереди не поспевавших за ними взрослых.

– Как летит время, – сказала Вера Никандровна Аночке, – ведь это с Павликом рядом – сын Лизы будто?

– Да, Витя.

– А Павлик совсем молодец.

– Да. Иногда не верится, что я его нянчила.

Аночка засмеялась.

– Ты что?

– Помните историю с шоколадом?

– С шоколадом?

– Это ещё перед войной. Помните, вы подарили Павлику на именины плитку шоколада? Мама ему велела поделиться со мной. Он долго мучился, все не хотел давать. Потом говорит: «Ну хорошо, мама, я только дам Аночке ма-аленький кусочек». – «Почему же маленький, когда у тебя много?» – «Я боюсь, большим кусочком как бы она не подавилась».

Теперь они вместе засмеялись, но смех как-то сразу оборвался, точно они вспомнили, что идут с похорон. Прикрывая от порыва метели рукавом лицо, Аночка мельком спросила:

– Почему не пришёл Кирилл Николаевич?

– Да, жалко. Он понял бы своего отца, после этой речи – почему дружил отец с Дорогомиловым… Кирилл хотел пойти. Но что-то неотложное в военном комиссариате.

Аночка резко вскинула брови, но промолчала и сосредоточенно прибавила шаг: мальчики слишком далеко убежали вперёд.

Они кучкой семенили посередине мостовой, нагнувшись против ветра, мешавшего как следует говорить. Они перекидывались короткими словами, подолгу не отвечая друг другу.

– Здорово мой отец говорит, а, Пашка? – спросил Ваня.

– Ага, – согласился Павлик, но подумал и прибавил: – Зря это он про книжный хлам. Мой отец обрадовался.

– Чего обрадовался?

– Толкнул меня и говорит: товарищ Рагозин со мной согласен – Арсений Романович держал один хлам.

– Ну и пусть. Тоже! Твой отец!

Вите думалось, что Пётр Петрович не сказал об Арсении Романовиче самого важного. Самое важное состояло в том, что Арсения Романовича больше нет и что таких, как он, никогда больше не может быть.

– А как мы об Арсении Романыче напишем? – спросил он.

– Что напишем? – захотел узнать Ваня.

– На кресте.

– Правда, а? – встрепенулся Павлик.

– На кресте! – насмешливо переговорил Ваня.

– А что? – сказал Витя, принимая вызов.

– У Арсения Романыча будет памятник, а никакой не крест.

– Ну да, памятник. Большо-ой! – протянул Павлик.

Все трое по очереди потёрли уши.

– Ребята! Мужик на санях! – воскликнул Витя.

– Дурак какой! Снегу-то с гулькин нос, а он вылез, – сказал Ваня.

– Надо так написать, – проговорил Павлик сосредоточенно: – Здесь лежит наш Арсений Романович, и потом подписи.

– Какие подписи? – спросил Ваня.

– Ну, подписи – ты, я, Витя, ещё кто, ещё.

– Тоже выдумал! Кто это на могилах расписывается? Я на кладбище целое лето жил, знаю.

– Ну и что же, что жил? Разве есть закон? Захотим, так распишемся.

– А чего такое – селение праведных? – спросил Витя.

– На кресте, да? Знаю, – сказал Ваня.

– На кресте, да? – повторил за ним Павлик.

– Это всё попы! – сказал Ваня. – Воскресение, селение. Начнут архиреить! А ничего и нет. Закопают, так не воскреснешь.

– Ну да, – согласился Павлик. – Отзвонил, и больше каюк.

– А на Марсе? – скептически спросил Витя.

– На Марсе! Подумаешь! – дёрнул плечами Павлик.

– Ты не читал, вот и говоришь.

– Ты читал, да плохо, – сказал Ваня. – На Марсе не мертвецы, а живые люди.

– Ага, – подтвердил Павлик. – Только там марсисты.

– Надо так, – предложил Витя. – Здесь покоится (он сделал паузу, сомневаясь – нужно ли что-нибудь о прахе и о местности)… покоится Арсений Романович, самый хороший человек!

Он неуверенно взглянул на товарищей. Павлик подумал и признал, что проект удачен. Ваня был не очень доволен.

– Надо ещё нарисовать и выбить на камне, – дополнил он.

– Рисунок?

– Ага.

– А про что рисунок?

Тут мальчиков догнал Рагозин и положил им на плечи тяжёлые руки в варежках.

– Замёрзли?

– Не-ет! – дружно откликнулись они, опять потирая ладонями уши.

– Пётр Петрович, мы спорили про памятник, какую сделать надпись.

– Ну, какую же решили сделать?

Они опять заспорили наперебой, выдумывая новые предложения и в конце концов заставив Рагозина сказать, какую надпись сделал бы он сам.

– По-моему, надо просто: Арсений Романович Дорогомилов, революционер.

– И всё? – спросил Павлик, от неожиданности разинув рот.

– И всё.

– И всё! – вскрикнул Ваня. – Вот это да-а!

– Это да-а! – закричал тогда и Павлик. – Арсений Романыч тоже был бы рад, правда, а?

И только Витя задумался и ничего не сказал. Ему было грустно, что о таком человеке, как Арсений Романович, будет написано всего одно слово.

Мальчики шли в ряд с Петром Петровичем, стараясь так же широко шагать, как он, и скоро добрались до площади, где толпа людей дожидалась трамвая.

Становилось очень морозно, быстро темнело, вьюга крутила и крутила все злее. Но мальчики, прохваченные холодом и засыпаемые снегом, присоединились к толпе и стали терпеливо, вместе со взрослыми, ждать, чаще растирая уши, щурясь сквозь метель на далёкие неясные фасады университета.

Загрузка...