38

За ночь вьюга улеглась.

Едва начался декабрьский рассвет, Аночка вышла на улицу. Было странно тихо. Вдоль тротуаров лежали снежные волны, на которых застыла рябая зыбь, как на песках дюн. Мостовые посредине были голы, только кое-где по краям кособочились сугробы с острыми рёбрами сверкающих верхушек. Вороны молча сидели на чёрных деревьях.

Спокойствие отдыхавшего после метели города не только не усмиряло волнения Аночки, но все больше бередило его. Она очень торопилась.

На вокзале недоспавшие, нетерпеливые люди неизвестно откуда появлялись, неизвестно куда исчезали, вдруг снова кучились и снова рассасывались. Двери маячили качелями, дребезжа и хлопая. То вдалеке, то где-то рядом, словно грозя ворваться в здание, шипели паровозы.

Аночка остановилась в главном зале, у дальнего окна на платформу, – как накануне условилась с Кириллом. Его долго не было, так что она устала глядеть в толпу, роями качавшуюся от выхода к выходу.

Когда он показался, она не сразу узнала его. На нем был овчинный полушубок по колено, белые валенки, короткошёрстая рыжая папаха. Он стал неуклюжим и не подходил к Аночке, а будто подкатывался.

– Ты не замёрзнешь, – сказала она с улыбкой.

Он снял меховые варежки, на солдатский манер заложил их под мышку.

– Если бы ты заранее сказал, когда уезжаешь, я не пришла бы с пустыми руками.

Он взял её руки, погладил каждый палец в отдельности, сказал:

– Они для меня никогда не пустые.

Минуту они глядели друг другу в глаза.

– Эшелон погрузился. Поезд у платформы. Нас сейчас отправляют.

– Уже? – проговорила она тихо, и взгляд её сурово опустился.

– Пойдём, – сказал он.

Он вывел её, держа за локоть, на перрон, и они пошли вдоль поезда. Из дверей катился пар, ледяные сосульки свисали с крыш, от товарных вагонов пахло лошадьми.

– Далеко? – спросила Аночка.

– Последний вагон.

– Идём тише.

Они не слышали ни криков, ни песен, упрямо споривших между собой на протяжении всего поезда, ни лихих переборов гармошки-саратовки. Они шли, шли, и шаг все замедлялся, помимо их воли.

Наконец они увидели Рагозина и возле него Веру Никандровну. Они постояли вчетвером, говоря о самых обычных вещах. Паровоз начал гудеть. Сильнее, гулче, перекатистее нёсся его бесстрашный голос, насыщая и содрогая пространство.

– Ну вот, – неслышно сказал Кирилл, глядя на мать, и обнял её.

Потом он всмотрелся в Аночку, обхватил её обеими руками и вдруг несколько раз кряду, до боли сильно поцеловал в губы.

Оторвавшись от неё, он опять поглядел на мать. Вера Никандровна улыбалась и кивала ему. Он шагнул к ней. Она прижала к себе его голову и – в то время, как оборвался гудок, – сказала шёпотом заговорщицы:

– Я её поберегу. Поберегу!

Она продолжала кивать. Её пожилые годы резче проступили на лице после этой ночи сборов. Вдруг сделалось видно, как она старится.

Кирилл круто повернулся к Рагозину. Поезд уже шёл. Они оба побежали за площадкой вагона, обвешанной бойцами. Кирилл вскочил на приступку.

– Я скоро за тобой следом! – крикнул Рагозин и снял шапку.

– Лечись сначала, Пётр Петрович! Выздоравливай! И – до свиданья, – успел ответить Кирилл и глянул поверх рагозинской лысины назад.

Аночка стояла с высоко поднятой неподвижной рукой. Кирилл стал махать своими варежками. Только тут и он и она заметили, какая толпа провожала поезд: почти мгновенно они потеряли друг друга из вида за мельканьем рук, шапок, платков.

Людские голоса, сначала заглушив собой шум поезда, быстро упали, и уже издалека долетел до Аночки рокот колёс, учащаясь и затихая.

Проводы близкого человека в неизвестность тяжелы особенно в эту секунду ухода поезда, в секунду исчезновения последнего вагона, когда вдруг пронизывает чувство физической утраты принадлежащего тебе существа, которого миг назад можно было коснуться и которое сразу стало недосягаемо.

Рагозин и Вера Никандровна заметили остроту этой секунды друг на друге, заметили на Аночке. Но, кроме того, им бросилась в глаза особая сполошная мысль на лице Аночки, как будто она не только была подавлена разлукой, но боролась ещё с другим труднейшим испытанием. Она была бледна, и казалось, вот-вот упадёт.

– А ну-ка, пожалуйте сюда, – сказал Рагозин, подставляя Аночке руку подчёркнуто бодро и с нарочитым шиком.

– Может, мы посидим, – предложила озабоченная Вера Никандровна, – а потом поедем все ко мне.

– Я не могу, спасибо, – сказала Аночка, – мне надо ещё съездить… вот если бы вы могли со мной съездить, Вера Никандровна!

– Конечно, голубушка, если надо. Но куда же ты вдруг?

– В больницу.

– В больницу? Да ты не расхворалась ли?

– Нет, нет! К отцу. Отец попал в больницу. Ещё вчера.

– Как так попал? Что с ним?

Они остановились посреди перрона, уже наполовину опустевшего, и Аночка наспех рассказала, что стало ей известно с вечера о Тихоне Платоновиче.

Вскоре после ухода от неё Кирилла возвратился домой Павлик. Пришёл он не один, а со знакомым сослуживцем Парабукина. Этот сослуживец по дороге из утильотдела, где оставался работать весь вечер, нарочно, несмотря на вьюгу, разыскивал квартиру Тихона Платоновича и встретился с Павликом на дворе. Шёл же он затем, чтобы сообщить, что с Тихоном Платоновичем случилось недоброе.

Выяснилось, что Парабукин, вернувшись с похорон Дорогомилова, заперся в своей каморе и вместе с другом Мефодием устроил поминки. Вышли они из каморы навеселе, ещё не поздно, и Мефодий заявил, что поминки не пропорциональны прискорбию, которое оба друга испытывают с утратой такого праведника, как Арсений Романович Дорогомилов. После чего оба ушли, очевидно – в поисках этой недостигнутой пропорции. А часа три спустя, когда свидетель окончил свою работу и собрался тоже уходить, в утиль-отдел позвонили по телефону из больницы. Оказалось, Тихон Платонович и Мефодий подобраны на улице и доставлены в приёмный покой с признаками отравления.

Было уже слишком поздно, чтобы в метель добираться до больницы. Поэтому Аночка решила ожидать утра.

Она остановила свой рассказ на том, что не могла заснуть всю ночь. Никому, разумеется, не надо было знать, что к мучительному страху за отца прибавлялось все пережитое в этот короткий, полный противоречивых событий вечер – от терзаний одиночества до объяснения с Егором Павловичем, от поразившего известия об отъезде Кирилла до тех минут наедине с ним, которые сделали Аночку и Кирилла счастливым достоянием друг друга навсегда.

Рагозин решил:

– У меня лошадь. Садитесь и езжайте. Если нужно будет в чём помочь, сообщите мне.

Обе женщины тотчас отправились в больницу. По дороге Вера Никандровна задала всего один вопрос – сказала ли Аночка о несчастье с отцом Кириллу?

– Зачем? Он ничего не успел бы сделать, и это отяготило бы его ещё одной заботой.

Вера Никандровна, держа Аночку по-мужски, за талию, плотнее приблизила её к себе, и так они проехали весь долгий неудобный путь – пролётка то увязала в сугробы, то ныряла на выбоинах голого булыжника.

Аночка владела собой, черпая силы в упорстве молчания. Все хождения по больнице она выдержала с напряжённой собранностью всего тела и с бледным недвижным лицом.

Везде надо было подолгу ждать, потому что каждый, к кому Извекова и Аночка обращались, был занят сразу многими делами. Всюду бродили туда и сюда сестры, сиделки, врачи. Их останавливали по дороге, либо они останавливались сами и толковали о своих неотложных житейских вопросах. Для этих постоянно работавших в больнице людей пребывание здесь было профессией, службой, производством, которыми они занимались всю свою жизнь, день и ночь. Для тех же, кто сюда приходил из-за болезни или смерти близких, пребывание здесь было из ряда вон выделяющимся событием, испытанием судьбы и часто неизгладимым горем. Те, кто работал в больнице, считали, что для больных всегда сделано все возможное, и волнение посетителей им казалось чрезмерным и обременительным. Посетители же были твёрдо убеждены, что для больных непременно что-нибудь не сделано, и спокойствие людей больничной службы их тревожило и раздражало. Как в камере судьи, здесь слишком наглядна была разница в отношении человека к участи своей и чужой.

В приёмном покое барышня в белой косынке, исследовав запись соответствующего дежурства, подтвердила, что Тихон Платонович и Мефодий Силыч действительно поступили и направлены из сортировочной в палату номер такой-то. О состоянии больных следовало узнать в справочном бюро посетительской приёмной. Справочная, после розысков по журналу ночного дежурства, установила, что оба больных приняты указанной палатой и что состояние их тяжёлое, а температура такая-то. Утренних сведений ещё не было, и следовало вызвать из палаты няню и попросить её, чтобы она узнала у ординатора, в каком положении находятся больные. Няни добрых полчаса не могли разыскать. Придя, она сообщила, что, когда поутру сменяла дежурство, ей никаких новых больных палатная не передавала. Она взялась справиться у сестры или в ординаторской – может, кто знает, но по пути очень долго простояла в дверях справочного бюро, на виду у Аночки и Веры Никандровны, разговаривая с другой няней и показывая ей у себя на ноге прохудившуюся войлочную туфлю. Спустя ещё добрых полчаса явилась сестра с игрушечным красным крестиком на переднике и сказала, что оба больных ещё ночью переведены из общей палаты номер такой-то в отдельную палату номер такой-то и что допуска к ним нет. До того, как утренние сведения будет давать справочная, о состоянии больных можно узнать с разрешения заведующего отделением, но сейчас этого сделать нельзя, потому что у него начался обход. Мог ещё дать разрешение главный врач, во он сейчас в операционной.

Сестра пошла назад к той двери, откуда все время выходили и куда входили белые халаты, но, не дойдя, вернулась и указала на тощего человека с запавшими бритыми щеками:

– Вот Игнатий Иванович, попросите его. Заведующий отделением.

Она сама подошла к нему и что-то сказала. Он поглядел на Веру Никандровну и Аночку, качнул головой и продолжал свой разговор с женщиной, которая перебивала его вопросами и крутила себе пальцы. Потом к нему подошла девушка из справочного и стала громко уверять, что ни от кого не получала какой-то книги. Они вместе удалились в бюро. Из окошечка, через которое давались справки, вылетали вперегонки их голоса, и было слышно, что спор идёт о той же книге, которой девушка ни от кого не получала.

– Игнатий Иванович! – неслось через окошко, – неужели я позволю себе трепаться?

Наконец Игнатий Иванович вновь появился в приёмной и пошёл прямо к двери, но заметил Аночку с Извековой и повернул к ним.

– Вы насчёт Парабукина? – спросил он доверительным голосом. – Вы кем ему будете?.. Ах, ваш отец…

Он медленно отвёл взгляд на дверь, в которую собирался пойти, и один миг подождал.

– Да, да, – проговорил он таким тоном, будто Аночке и Вере Никандровне было уже известно, чему он поддакнул. – Да, в семь часов. Скончался.

– Так… сразу? – словно ища смысл в этих своих словах, выговорила Вера Никандровна и взяла Аночку под руку нескладным движением, так что нельзя было понять, хочет ли поддержать её или сама ищет поддержки.

– Ну, как сразу? Часов десять жил. Ещё здоровое сердце. Хотя он, видимо, давно употреблял? Сильного сложенья, да.

– Он ведь не один? – все ещё отыскивала нужные слова Вера Никандровна.

– Да, тот тоже. Послабее. Несколько астенический субъект. Часа на полтора раньше. Тоже ваш родственник? Нет?

Он всмотрелся пристальнее в Аночку и сказал утешительно:

– Вы не горюйте слишком. Это ведь много лучше. Если бы выжили, то ведь оба ослепли бы. Метиловый спирт, да.

Он ещё раз покосился на дверь.

– Где он? – беззвучно спросила Аночка.

– После вскрытия вас допустят, – сказал доктор.

Он стал завязывать тесёмки на обшлаге халата, прижимая запястье к животу.

– Извините, у меня обход. Вы присели бы. Я скажу, чтобы с вами побыли.

Он откланялся им порознь и двинулся немного приподнятой поступью поджарого легковеса к двери, все время его манившей.

Аночка и Вера Никандровна сели на скамью. Они не смотрели друг на друга, но в том, как обе держались, тесно, плечом к плечу, было видно, что обоюдное ощущение близости для них спасительно и ничто не могло бы её сейчас заменить.

К ним подошла та сестра с игрушечным крестиком, которая заявила им, что допуска в палату нет. Она протянула Аночке маленький тонкостенный стакан с отогнутыми краями и желтоватым пахучим снадобьем, налитым до половины.

– Выпейте это. Вам надо выпить, – убедительно сказала она, и у ней был такой спокойный вид, будто между тем, что она говорила прежде и говорит сейчас, не существовало ни малейшего расхождения.

Вера Никандровна взяла стакан и поднесла Аночке. Послушно и старательно Аночка проглотила лекарство.

Лицо её как было, так и оставалось недвижным и бескровным. Не то чтобы она не воспринимала происходившего вокруг, но ей было безразлично, что воспринимать, точно для неё не стало никакой разницы между нужным и никчёмным, важным и пустячным. Она сосредоточенно поглядела на девушку из справочной, опять возбуждённо кому-то крикнувшую через окошко:

– Я говорю, что в глаза не видала! Что я – треплюсь, что ли?

И одинаково сосредоточенно Аночка слушала, как Вера Никандровна подбирала утешения, стараясь вызвать в ней живое желание сопротивляться горю и действовать:

– Ты не бойся, я буду с тобой. И у нас есть друзья. Мы не одни.

Но при всём очерствении к окружающему, при том безразличии, которое выражалось в эти минуты внешним существом Аночки, была одна черта, одна точечка, затаённая в глубине её взгляда, в зрачках, соединявшая в себе уже почти отсутствие рассудка с жадными поисками мысли, как бывает только у человека больной души. Аночка в эти минуты равно могла поддаться бессилию и заболеть, и могла найти такую опору в самосознании, что уверилась бы в своих силах на всю жизнь.

Этой точечкой взгляда видела она острейшие миги промчавшихся суток, и ей казалось, что до неё доносится рокот колёс по рельсам, и она глядит на последний вагон поезда, ускользающего вдаль, и слышит голос – «будь немного старше себя», и другой голос – «ещё здоровое сердце». В бессвязности этой заключалось что-то цельное, и в то же время одно исключало другое. Как будто душа Аночки раздваивалась, и одна часть, уходя с последним вагоном поезда, оставалась надолго жить, а другая, оставаясь здесь, в больнице, уходила из жизни навсегда.

В необычайной грусти Аночка улыбнулась. Как будто изумившись неожиданно сделанному открытию, она сказала:

– А знаете, Вера Никандровна, Кирилл ведь очень любил моего папу!

Вера Никандровна с материнской страстью прижала её руку к своей груди.

– О, как ты права! Ты даже не знаешь, как ты права, моя умница!

– Папа ведь был удивительно сердечный человек, – сказала Аночка все с той же грустью. – Он только был несчастный.

– Ты, ты возьмёшь за него счастье, которое ему не далось!

– Что же мы сидим? – сказала Аночка, всхлипывая, как после облегчающих слез, – надо ведь что-нибудь делать. Поедем к Рагозину. И потом к Егору Павловичу. Мефодий Силыч отнял у него сегодня полжизни.

– Да, да. Поедем. Мы не одни, мы не одни, – повторяла Вера Никандровна.

Они вышли на мороз, и это было словно телесным возвращением к действительности. Опять попеременно колёса пролётки то дребезжали по булыжнику, то скрипели в снегу. Город все ещё отдыхал, все не мог отдохнуть от вьюги. И с каждым новым домом, с каждым кварталом, отдалявшим пролётку от больницы, Аночке яснее виделся вагон, который плыл где-то среди безграничных белых полей и в котором она сама будто присутствовала, сидела против Кирилла, вычитывая его мысли в ровном взгляде табачных глаз.

Мысли были, конечно, о ней, об Аночке. Он не мог оставить её одну, он взял её, он увозил её с собой в этом вагоне, в этом огромном поезде, пересекавшем равнину России.

На каком-то далёком разъезде выйдя из вагона и щурясь на солнечное лучение заснеженной степи, Кирилл нечаянно вспомнил толстовское наблюдение о путешественниках: первую половину пути, заметил Толстой, человек думает о том, что им оставлено позади, откуда он едет, вторую половину пути – о том, что его ожидает впереди, куда он направляется.

Чем дальше продвигался поезд, тем разнообразнее становились связи Кирилла со множеством его спутников. Это был не рядовой поезд, пассажиры которого случайно соединились и тотчас разрознятся, как только доедут до места.

Эшелон был подобен маленькому шумному городу на колёсах. И как жителей города связывают в целое одни дороги, одни источники, одна плодоносящая земля, так спутников эшелона роднила одна общая цель, лежавшая за пределами движения поезда. Интересы их объединялись не только ежечасной заботой о фураже, провианте, не только закрытым семафором на разъезде, или игрой в шашки и карты, или табачком и гармошкой, но теснее всего – предстоявшей им борьбой за своё будущее.

И Кирилл все больше чувствовал свою принадлежность этому городу на колёсах, все чаще задумывался, как сложится ожидавшая его на фронте работа, все реже возвращался мыслью к оставленному Саратову. Поэтому и пришло ему на ум толстовское наблюдение, и он проверил его на себе и удивился, что – правда – за последний день даже Аночка вспоминалась гораздо меньше, чем в начале пути. Но это не беспокоило его. Аночка только отступила в сокрытую глубину его сердца, и он знал, что она будет там жить, пока живо само сердце.

Эшелон следовал через Балашов – Поворино с задержками, простоями, неизбежными в прифронтовой полосе. Лишь на третьи сутки прошли места недавних великих сражений – Воронеж, Касторную. Зима везде установилась, все время было вьюжно, снегом прикрыло следы истребительных полевых боев, и только в сёлах, при дорогах, на станциях траурно чернели пожарища да громоздились обломки взорванных сооружений.

Отряд был наконец влит в кавалерийскую бригаду, которая формировалась из пополнений, и на этом кончилась основная часть задания Извекова – сопроводить и передать эшелон по месту назначения. Он распрощался с земляками и двинулся дальше на юг, в район действий Первой Конной армии.

В тот день, когда он приехал в Новый Оскол, все вокруг было бурно оживлено: над обывательскими домиками трепыхали флаги, по дороге мчались всадники, через распахнутые ворота дворов виднелись осёдланные кони и кучки спешившихся бойцов. Укутанные в тёплые одёжки дети выводками бежали по улицам, и взрослые тянулись следом за ними – все в одном направлении – за город.

После неудачных расспросов – куда идти – Кирилл натолкнулся на молодого командира, распоряжавшегося красноармейцами, которые втаскивали в дом большой неуклюжий стол. Двери были узки, стол то клали и заносили ножками вперёд, то протискивали стоймя.

– Давай выворачивай ножки, – крикнул один из красноармейцев. – В горнице сколотим.

– Вали, – безнадёжно махнул рукой командир и отвернулся.

Он недовольно поглядел на Кирилла, как будто тот виноват был, что стол не пролезает в дверь.

– Вы что здесь, товарищ?

Кирилл ответил, что ему надо, и это вызвало ещё большее неудовольствие командира.

– А ну, документы!

По самому тону Кирилл понял, что если и не напал на верный адрес, то находится от него неподалёку. Он достал свои бумаги. Не снимая толстых перчаток, командир зажал документы в горсти и – пока стол хрустел, точно раскалываемый гигантский орех, – читал углублённо и строго. Потом он обернулся, увидел, что ни стола, ни красноармейцев уже не было на улице, и сразу радушно возвратил бумаги.

– Значит, из Саратова? В Саратове не бывал. А вот в Царицыне доводилось. С товарищем Ворошиловым тоже… Зайдём в горницу.

Он оказался из ординарцев Ворошилова и послан был в Новый Оскол с квартирьерским поручением. От него Кирилл узнал, что в соседнем селе состоялось объединённое заседание Революционных Военных советов Южного фронта и Первой Конной армии. Прибывший из Серпухова (где стоял штаб фронта) Сталин выступил на заседании с речью о задачах Первой Конной в дальнейшем осуществлении плана разгрома Деникина. В район были стянуты соединения Конной армии, и под Новым Осколом предстоял большой смотр (на фронте продолжали биться по одной бригаде от каждой дивизии).

– Хотите поехать? Через час у меня будут санки, – предложил ординарец.

Он чем дальше разговаривал, тем словно гостеприимнее становился. Вероятно, его на самом деле рассердила незадача со столом; теперь, когда все налаживалось и он распоряжался расстановкой мебели в мещанской гостиной и куда-то уносил цветочные горшки и перевешивал картинки, – хозяйственная стихия делала его, видно, сообщительнее.

– Поедем! Все равно ваше назначение мимо товарища Ворошилова не пройдёт. И рапорт ваш об отряде тоже. Значит, время есть. Увидите, что у нас нынче за дивизии. Дух замирает!

Он призадумался.

– Как по-вашему – оставить? Или лучше убрать?

Он с сомнением мотнул головой на закопчённую олеографию, изображавшую боярышню в кокошнике.

– А что вас смущает?

– Да тут командиров с комиссарами будут Реввоенсовету представлять.

– Ну и что же? Ведь это – Маковский.

– Черт его – с этим искусством! Никогда наперёд не знаешь.

Они оба засмеялись, каждый своим мыслям. Уже входила в права та короткость отношений, которая особенно быстро завязывается на фронте, нередко столь же быстро позабывается, а то вдруг переходит в солдатскую дружбу до скончания дней.

На смотр Кирилл и ординарец ехали приятелями. Подрезанные полозья санок выпевали неустанную скрипучую нотку, легко ныряя в ямы и медленно вылезая из них, причём седоки дёргались к передку, а потом откидывались на спинку, и в это время разговор их сначала убыстрялся, затем растягивался.

Сразу за городом открылась нескончаемая степь, кое-где в холмистых грядах, и стало видно, как её сахарную гладь лизала длинными языками позёмка. Был самый светлый зимний час, но свинцовая навись снежных туч низко спускалась с неба.

Ещё издалека Кирилл увидел тёмные расчленённые линии построенных конных войск. Они занимали огромное пространство своими, похожими на шпалы, разделеньями. Ближе чернела сплошная полоса народа, вытянутая по нитке, и, подъезжая к ней, санки все больше обгоняли запоздавших и торопящихся людей.

Когда приблизились к толпе и вылезли из санок, было уже невозможно пробраться вперёд в той центральной части зрителей, где виднелись красные знамёна и отведено было место для тех, кто должен был принять парад. Кирилл с ординарцем опять забрались в санки и поехали позади толпы, выискивая удобный, не очень плотно занятый народом участок.

Слышны были перекаты «ура», ветер то доносил музыку, то заглатывал её. Смотр уже начался – члены Революционных Военных советов, объезжая построенные дивизии, здоровались с частями.

Отыскав наконец подходящее место и протиснувшись в передний ряд, Кирилл окинул взором степь. Прямо перед ним и справа она уходила к небу, и не было видно на ней почти ни пятнышка, только далеко-далеко телеграфные столбушки, в карандаш высотой, неясно проглядывали сквозь рябизну позёмки. Слева виднелась кавалерия, и можно было, всмотревшись, отделить глазом на передней линии строя полосу коней и узенькую полосу всадников над ними и кое-где – знамёна, вдруг вырастающие на ветру.

Музыка и крики кончились, стали перебегать линейные, появились санитары с повязками на рукавах и сумками на бёдрах. Когда это мгновенное нервное оживление улеглось, Кирилл увидел, как слева приближается вдоль толпы к центру горстка верховых, и с ними санная упряжка.

– Едут, едут, – сказал ординарец, подталкивая Кирилла в бок.

Но почти сейчас же вся эта группа скачущих людей настолько приблизилась к переднему ряду толпы, что почти слилась с ним, и Кирилл ничего не мог различить впереди, хотя и выступил за край толпы на полный шаг.

Вслед за тем пронёсся позывной медью сигнал фанфар и отдалённо запели чуть слышные голоса команды. Но все это неслось влево, почти поглощалось степью, и тут Кирилл понял, как далеко он стоит от того места, где сосредоточилось самое ядро происходящего события. Ему было досадно, что он затерялся где-то в стороне, и хотелось быть в центре, но, несмотря на досаду, в нём все росло настроение праздничности, создаваемое зрелищем далёкой неподвижной стены войск, которая напряжённо ждала призыва к движению, и особенно – зрелищем снежного пространства, словно подчинённого общему строю людских масс.

Голоса команды совсем замерли, и в степной тишине стало слышно, как припадал на землю ветер и шуршала снегом жёсткая позёмка.

И вот загремела где-то близко музыка. Это был возбуждающий кавалерийский марш, в котором сплетаются голоса отваги и игривости и ритм которого рождён гарцеваньем вышколенного коня. И медленно, после того как заиграл оркестр, в музыку вступил глухой гул, накатом близившийся под землёй: конница двинулась, торжественный марш начался.

Но это было особое, вряд ли когда бывалое движение, так же мало похожее на марш, как полет голубиной стаи мало похож на шаг человека.

Дивизии шли по номерам, и парад открывала Четвёртая. Головной эскадрон, снявшись и пойдя с места рысью, почти сразу затем поскакал. Бойцы вскинули над головами шашки. Знамёнщик, пригнувшись к седлу, охваченный, как языком огня, красным полотнищем знамени, и – как пику – устремивший вперёд древко, взрезывал собой, точно клином, ледяной воздух, и следом, в распахнутые ворота простора, летел неудержимый эскадрон.

К тяжёлому гулу прибавилось звонкое пение мёрзлой земли – подковы пробивали снежный покров, и почва звенела, словно тысяча бубён. Конники грянули «ура». Эскадрон перешёл на полный карьер. Снег крутым паром заклубился под копытами и каскадами ударил по сторонам.

С подавляющей быстротой передний этот вал нахлынул к тому месту, откуда ещё минуту назад слышался марш музыкантов. В гудении земли, в крике бойцов, в барабанном топоте сотен копыт музыка бесследно исчезла. Народ, в первый миг оглушённый низвергшимся обвалом лавины, вдруг ответил встречной волной криков, и все слилось в нераздельный громокипящий стон.

Кирилл едва успел выхватить взглядом из промчавшегося эскадрона какой-то восторженный бронзово-красный лик со сверкающим оскалом длинных зубов; какую-то пламенно-жёлтую папаху; какую-то закинутую морду вороной лошади, перекошенным ртом ожесточённо жевавшей удила; и потом – сверкание размахиваемых клинков; и вдруг – огромный чёрный сапог, бьющий шпорой по животу коня; и так же вдруг – припавшее к рыжей гриве бледное лицо юноши, – едва все это взгляд Кирилла выхватил из белокипенной клубящейся тучи, как уже эскадрон умелькнул далеко вправо, а слева налетел другой, с гиком и неистовым «ура», в топоте и храпе обезумевших коней.

Так рушился на Кирилла эскадрон за эскадроном, в перемешанных одеждах – в полушубках, в шинелях, в казацких поддёвках и бурках, в рабочих стёганых куртках, в отвоёванной у белых английской форме, за плечами – винтовки, на головах – папахи да шапки, фуражки да треухи, под сёдлами – разномастные, разнопородные кони. И только клинки отточенных шашек зияли в воздухе одинаково горячим блеском да нет-нет одинаково дзинькали певучей русской сталью.

– Шестая! Пошла дивизия Шестая! – закричал над ухом Извекова его новый товарищ.

И Кирилл уже перевёл глаза на знамёнщика, пронзавшего остриём древка встречный ветер, когда внезапно оторвался от последнего эскадрона Четвёртой тёмный комок и закрутился в снежной пыли.

– Упал, упал! – раздались рядом с Кириллом возгласы. – Сомнут! Затопчут!

Свалившийся конник лежал на спине, шагах в десяти от края толпы, и чуть подальше била копытами воздух, стараясь повернуться с бока и вскочить на ноги, упавшая лошадь.

Кирилл вырвался из линии, в три прыжка очутился над бойцом и, схватив его за руку, начал тянуть по снегу. Но другая рука бойца была продета в темляк шашки, которая воткнулась в землю и точно не желала пускать от себя своего обладателя. Кирилл вырвал шашку из земли и снова потащил бойца. Он слышал, как пронёсся мимо знамёнщик и уже наваливался топот головного эскадрона Шестой. В этот миг подоспевший санитар перехватил вместе с ним тяжёлую ношу, и вдвоём они вынесли её за линию. Испуганная лошадь уже поднялась, к ней бросился линейный, рванул под уздцы и отбежал с ней в последнее мгновенье, когда эскадрон был тут как тут. Конь правофлангового ударил перебегавшую дорогу лошадь грудью в круп с такой силой, что она опять чуть не повалилась и не смяла собой людей.

Все это отняло несколько секунд, и так как очень торопились, то бойца, как только вытащили из предела опасности, бросили на снег.

От толчка он пришёл в себя. Это был плотный мужичок в казачьей форме, какую носили в Конной «иногородние» с Дона и казаки червонных частей. На голове его торчмя вилась природная шапка русых кудрей, а то, что их покрывало, осталось на попрание эскадронам. Приподнявшись и мутным взором глянув на народ, он быстро нащупал эфес шашки (Кирилл успел вложить её в ножны), как пружина вспрыгнул на ноги, запустил руки в кудри и провопил изо всей мочи:

– Машка! Где Машка, стерва?!

Тотчас разглядев за плечами людей свою кобылу, взволнованно мотавшую мордой с пегим пятном на храпе, он кинулся к ней, размашисто свистнул её ребром ладони между глаз и, вцепившись в поводья, дёргая их из стороны в сторону, закричал:

– Подвела! Язви тя в сердце! Позарился я на твою белогвардейскую стать, пострели тя зараза!

На него скоро перестали смотреть, потому что сотни и эскадроны продолжали и продолжали нестись со своими штандартами на пиках.

– Одиннадцатая! – с упоением крикнул ординарец, когда появились буйные всадники, как на подбор, до одного, в шишаках-будёновках. Азарт их карьера казался ещё разительнее из-за однородности невиданной этой формы, ещё отчаяннее был их напор, ещё беспощаднее крик – они словно шли в смертельную атаку.

С момента, когда Кирилл бросился на помощь упавшему с лошадью кавалеристу, его праздничное возбуждение превратилось в острое чувство участника этого марша в карьер. Он как будто не смотрел на мелькание эскадронов, а сам летел на незримом взмыленном коне в гуще армии. Разница была разве в том, что любой из бойцов проносился перед народом только один раз в строю своего эскадрона, а Кирилл нёсся своим сердцем в каждом эскадроне и чуть не в каждом бойце. Ему было жарко, он горел и задыхался.

Весь марш прошёл молниеносно быстро. Едва ли не две трети всего состава сабель Первой Конной пролетели перед своими вождями, принимавшими парад, в какую-нибудь четверть часа.

Народ немедленно сломал порядок и бросился к центру линии. Опять стала слышна музыка. Заколыхались знамёна. В толпе задвигались в разные стороны отдельные всадники.

– Смотрите прямо, – сказал не отступавший от Кирилла спутник. – Конь белой масти. Вот группа верховых едет на нас. Видите?

Кириллу мешали толпившиеся перед глазами люди. Потом пронесли мимо стяг, за ним – другой.

– Направо, глядите направо! Скорей!

Кирилл увидел верховых, рысью отъезжавших в ту сторону, куда умчались дивизии. Он старался разглядеть всадников, но они ехали кучно и закрывали друг друга. Он услышал голоса в народе:

– Будённый, Будённый!

Ординарец потянул Кирилла в сторону.

– Санки видите? Сталин! В санках – Сталин.

На секунду Кирилл отчётливо увидел седока в шинели солдатского сукна, в меховой шапке, похожей на шлем. Опущенные наушники скрывали лицо.

Упряжка быстро исчезала на повороте, и только мелькнул ковровый задок лёгких русских санок, вроде тех, на которых приехал сюда Кирилл.

Он ещё глядел вслед этой санной упряжке, в то время как ему опять что-то сказал ординарец. Когда Кирилл оглянулся, не было уже ни ординарца, ни его саней с лошадью – он вдруг ещё легче бросил Кирилла в поле, чем взял его с собой на смотр.

Кирилл засмеялся и с удовольствием зашагал вместе с народом в город.

Как всегда в минуты душевного подъёма, работа мысли была одновременно ощущением. Телесное чувство жизни сливалось с тем неустанным ходом картин и рассуждений, который занимал собою мозг. Степное однообразие и беспрепятственная мерность шага только упрочивали это единство дум и чувств. Идти становилось наслажденьем.

Кирилл не отбирал в мыслях отдельных черт поразившего переживания. Он нёс в себе это переживание неизменным, во всей полноте.

Но за этот лёгкий путь в степи память несколько раз повторила последнее сохранившееся впечатление. Оно было как будто очень скромно: мелькнувшие на повороте ковровые санки, седок в них, его плечо в солдатской шинели, его наглухо закрытая сзади шапка.

Кирилл вошёл в город, когда смеркалось. Он не знал, где придётся заночевать. Но забота о ночлеге не смущала его. В нем появилось чувство военного, подсказывающее, что если он в армии, то все непременно устроится.

На перекрёстке его окликнул громкий голос. Разбежавшуюся лошадь осадили посередине дороги. На маленьких санях сидели четверо командиров, друг у друга на коленях. Один из них соскочил. Кирилл узнал ординарца.

– Вы ступайте прямо к дому, где мы с вами были! – кричал он, подбегая. – Только вас не пустят в этот дом. А там подальше, ещё через дом, есть флигелёк… Да я вас сейчас догоню!

Он не добежал до Кирилла, повернулся назад и прыгнул на колени товарищу, когда уже дёрнула и пошла лошадь.

Вскоре Кирилл добрался до знакомого дома. Потемнело. Светились жёлтыми огнями узкие оконца. У палисада стояли на привязях осёдланные кони. У дверей Кирилл заметил пику со штандартом – матерчатым, наверно алым, но в темноте почерневшим флажком. Бывалый кавалерист понял бы, что здесь – специальная сотня штаба. Двое караульных охраняли вход. Кругом, скрипя по снегу, двигались одинаковые в темноте фигуры.

Пройдя шагов полсотню, Кирилл увидел такие же огни в маленьком флигеле. Из дверей выходили, шумно разговаривая, красноармейцы. Он только что хотел к ним обратиться, как сзади подлетели сани.

– Вы уже здесь? Пошли закусывать! – воскликнул ординарец, выпрыгивая из саней и подхватывая Кирилла под руку.

В горнице толпились командиры. На круглом столе резали ситный, украинское сало в четыре пальца толщиной, говядину. В россыпь лежали солёные огурцы, разворошённый вилок розоватой квашеной капусты. По рукам ходил стакан. Широкоплечий усач в распахнутой овчинной бекеше разливал из четверти густую, как варенье, чернильно-лиловую наливку.

– А ну, тесней, товарищи! Дайте-ка перехватить волжанину, – сказал ординарец.

Кириллу налили вина. Дохнув пахучей снеди, он почувствовал голод. Ему дали увесистый охотничий ножик. Он отрезал горбушку хлеба. Его спросили, из каких он мест. Кирилл выпил залпом полный стакан и, отдышавшись, ответил. Начался разговор.

После еды Кирилл обошёл комнатки флигеля. Ординарец, перед тем как снова скрыться, сказал ему, что здесь можно переночевать, а поутру все разберётся и станет на место. Но несколько кроватей и сплочённые кухонные лавки были уже заняты спящими людьми.

Кирилл вернулся в горницу, где у стола, точно на вокзале, все появлялись и исчезали новые едоки. В переднем углу он обнаружил кривоногое кресло с промятыми пружинами. Он расстегнул полушубок и уселся. Тепло и усталость быстро нагнали дремоту.

Закрыв глаза, Кирилл думал, что непременно, как только отдохнёт, напишет письмо. Он выбирал то самое существенное из своих мыслей, что надо было лучше запомнить и для этого записать, чтобы новые переживания не оттеснили первых впечатлений. Сначала он писал в уме одной Аночке. Потом прибавилось письмо к матери. Он несколько раз начинал с того, что ему сейчас очень хорошо и что он даже не может объяснить какими-нибудь словами – почему так хорошо. Он просто хотел, чтобы ему поверили без всяких слов, как ему хорошо. Но он всё-таки искал объяснения – почему же ему хорошо? И он думал написать, как оглушил его и унёс с собою гул земли, раздавшийся из-под копыт эскадронов в степи. Что этот гул слышен на весь мир. Что это – шаг истории. И что ему, Кириллу Извекову, так хорошо сейчас, потому что он к удару громового этого шага присоединил свой маленький, но верный шаг. Сказав себе это слово – шаг истории, – Кирилл понял, что пишет не Аночке и не матери, а пишет Рагозину. Все три письма тут же слились в его мыслях в одно. Но он с усилием, которым человек борет сон, отделил от письма всем троим письмо Аночке. И тогда он решил, что напомнит Аночке давнишний разговор с ней, когда они впервые встретились у матери. И он ясно-ясно увидел эту встречу, когда мать пригладила на голове Аночки торчащий вихор и улыбнулась ей. Кирилл напомнит в письме Аночке свой разговор с ней об искусстве, о том, что он любит искусство. И он напишет, что ему хорошо, потому что только здесь, где он сейчас находится, с полной силой звучит для него поэтическое содержание земли, только здесь и в эту минуту – нигде больше. Что-то туманное начало затем являться его представлениям, и ему все казалось, что он глубоко и плодотворно думает, и все пишет письмо, и только одного не мог он подумать: что это уже наступил крепкий миротворный сон.

Кирилл очнулся, наверно, от тишины. В горнице за столом сидел в папахе боец и мерно жевал сало. Другой боец спал на полу, положив голову на предплечье далеко протянутой вперёд руки. Лампа потрескивала, догорая.

Застегнувшись, Кирилл вышел на улицу. Ветер улёгся, мороз сильно набавил, очищенное небо было светло – луна, на второй четверти, забралась высоко. Снег трепетал в ночном блеске, и улица, словно убегая кверху, звала идти по белой своей целине.

Два-три человека, выйдя на волю, так же как Кирилл, неподвижно залюбовались зимней ночью. Безмолвие было почти совершённым, лишь изредка раздавался где-нибудь спросонок бурный храп коня.

Красноармеец выскочил из дома, который охранялся караулом, и побежал. Снег пел под его валенками хрустящую плясовую. Скрывшись во флигеле, красноармеец через минуту опять показался на улице.

– Эй, товарищи! – голосисто позвал он. – Нет издесь с вами такого Извекова?

Кирилл откликнулся.

– Идите со мной, вас требовают!

Он провёл Кирилла мимо караульных.

В той большой комнате, где Кирилл пробыл дневной час с ординарцем, было людно. Командиры, комиссары стояли у стен, сидели на подоконниках и вокруг стола. Кирилл остановился в дверях. Несколько разнообразных ламп многотонно освещали всю картину. Бросалась в глаза большая карта юга России на стене, позади стола. Флажки на карте и зримо нанесённые красные, синие скобки, овалы, стрелы показывали, чему она была посвящена. Стол украшался самоваром и такой же простой народной снедью, какую Кирилл застал по соседству, во флигеле. Вино уже не просвечивало в разноцветных бутылках. Сборная посуда была перепутана по краям стола. Ужин, как видно, кончился.

У окон и стен вполголоса разговаривали, а те, кто обступил стол, вслушивались в общую, тоже негромкую беседу маленькой группы, рассмотреть которую Кириллу мешала лампа. Было накурено, ламповые стекла окружались голубыми мячами дыма.

Кирилл продвинулся от двери, чтобы разглядеть беседующих за столом. В это время ординарец вдруг оказался рядом с ним и достаточно слышно, но почему-то над самым ухом сказал:

– Пошли представляться.

Едва подойдя к углу стола, он одёрнул Кирилла за рукав и проговорил, обращаясь к спине военного, накрест перетянутой портупеями:

– Товарищ Ворошилов, по вашему приказанию – тот саратовец, о котором я вам докладывал.

Ворошилов повернулся, быстро оглядел Извекова, сказал:

– Здравствуйте, товарищ комиссар.

– Я, товарищ Ворошилов, не комиссар, – ответил Кирилл.

– Как не комиссар? А мне про вас такого насказали, что хоть сейчас вам бригаду давай!

Кирилл промолчал. Отвечая на приветствие, он энергично сдвинул вместе подошвы и забыл при этом, что на ногах – валенки: получилось что-то развалистое, и он немножко смешался.

– Ну, а в седле-то вы когда-нибудь сидели? – спросил Ворошилов.

– Сидел.

– И ничего? Держались?

– Держался.

Ворошилов улыбнулся, слегка кивнул.

– Ну, пойдёмте.

Они подошли к той группе за столом, где велась беседа. Тут плотно друг к другу жались командиры, и кто-то неторопливо говорил. Ворошилов развёл рукой кольцо стоявших. Кирилл продвинулся за ним.

В центре кружка сидели Сталин и Будённый. Рассказчик чуть нагнулся к ним, опираясь локтями в колени, и держал речь без всякой жестикуляции, с расстановкой, видимо привыкнув, чтобы его слушали.

Сталин коротко и пристально взглядывал на него, пропуская папиросный дымок под тёмными усами.

– Сейчас же после Воронежа, – говорил рассказчик, – посылаю я по пятам белых Мироненку. Он, знаете, из бывших унтер-офицеров. Донбасский шахтёр. Даю ему приказание разведать со своей бригадой наступлением – в каких деревнях белые стали, когда, в каком составе, ну и все прочее. По исполнении спешно доложить. Да. Жду час, другой, третий. Полночь. Ничего нет. Наконец, глухой ночью, влетает с пакетом вестовой. Вскрываю пакет, смотрю – всего две строчки: «Противник бежит в панике в направлении города Ростова». А до Ростова пятьсот вёрст!

Сталин рассмеялся. Закуривая от одной папиросы другую, он сказал весело:

– Когда спишь и видишь Ростов, тут уж не до тактической разведки!

Несколько голосов живо подхватили этот разговор. Один сказал:

– Устав-то все труднее соблюдать. Недавно назначаю положенную днёвку. Вдруг мне докладывают: бойцы обижаются – на днёвку уходит время, а надо наступать!

Другой заметил:

– На родину торопятся.

– На родину? – словно мимоходом спросил Сталин.

– В моей части больше донцы да кубанцы. Скорее бы на Дон, на Кубань.

Сталин медленно, с лукавой усмешкой осмотрел собеседников.

– Я в общем за соблюдение устава. Но, откровенно говоря, я против того, чтобы днёвки чересчур затягивались. Мы, товарищи, кажется, немного засиделись?

Он поднялся. Все, кто сидел, принялись быстро вставать, вынимая из карманов часы. Сталин ещё раз, уже серьёзно, обвёл взглядом окружавшие его лица и проговорил по-прежнему тихим голосом:

– Повторяю: нам надо поспешить. Ещё раз, товарищи комиссары и командиры, желаю вам успеха. Успеха, который будет полным уничтожением деникинских армий. Нынешний смотр буденновской конницы показал, что мы можем в этом не сомневаться.

Сталин пожал руку Будённому и повернулся, чтобы идти. Ворошилов шагнул к нему.

– Я вам хочу, товарищ Сталин, представить саратовского товарища. Он прибыл с отрядом конников для наших новых формирований.

Сталин поздоровался с Кириллом и вдруг начал задавать ему вопрос за вопросом: велик ли отряд, каков в нём народ, хорошо ли обучен, сколько дней был в дороге, где выгрузился, и затем – как Кирилла по фамилии, служил ли в царской армии, где работал, каково настроение в Саратове.

– Продолжается набор добровольцев в кавалерию, люди идут с охотой, – ответил Кирилл, припоминая митинг в Военном городке.

– Это хорошо. Волжане народ горячий, а в коннице горячих ценят, – сказал Сталин. – Я полагаю, если саратовцы помогут разгромить Деникина в Донбассе, они тем самым наверняка устранят угрозу своей Волге.

Он взглянул на Ворошилова.

– Ну, что же, дело за назначением товарища в Первую Конную.

– Да я уж думаю для него о бригаде, – сказал Ворошилов.

– Не маловато? По виду человек молодой, но, как мне кажется, бывалый. К тому же волжане себе цену знают.

Сталин улыбнулся Кириллу и протянул руку.

Все направились к выходу. Громче, полнозвучнее перемешались голоса. Старые половицы сеней заскрипели под тяжёлой поступью плотной массы людей.

Ворошилов, оглянувшись и рассмотрев под мерклой настенной лампой лицо Кирилла, сказал:

– Так ты, значит, поутру являйся ко мне! Да пораньше!

Неожиданное, простое это «ты», вдруг изумив, напомнило Кириллу необычайное чувство, когда в юности, на саратовских горах, впервые в жизни старик-рабочий сказал ему ласково – «товарищ» и когда он побежал по горам, чтобы усмирить своё волненье.

С клубом тепла, который катился через отворённые двери и таял на морозе, Кирилл вышел из дома. По прямой снежной улице, как будто поднимавшейся кверху, он двинулся в путь со своими новыми товарищами, на солдатский ночлег, чтобы, отдохнувши, встретить будущее утро.


1945-1948

Загрузка...