Происшествие, о котором Ипат доложил Извекову, рисовалось так.
Заняв крайний в цепи охотников номер, Ипат начал приглядываться в ту сторону, откуда, в ответ на подвыванье, долетел голос волчицы. Он рассчитывал, что она должна выйти на лай молодых волков, и не ошибся. Наверно почуяв неладное в том, как оборвался лай, она пробиралась к логову с большой осторожностью, однако подошла близко к линии стрелков. Едва разнёсся крик загонщиков, она метнулась назад, и тут Ипат заметил её и выстрелил. Взять старого зверя ему было лестно. Он махнул рукой на облаву. Он обнаружил кровь на кустах там, куда стрелял, и побежал по следу уходившего подранка. По мере отдаления от места облавы следы крови попадались все реже, пока совсем не потерялись. Но Ипат упрямо продолжал искать. Давно уже притих лес после гая облавщиков, а он все рыскал, забираясь в самую чащобу. И вот в густой поросли лещины глаз его поймал пятно, которое он принял сперва за настигнутую цель, и чуть было не выстрелил. Но пятно оказалось мешком с кладью, рядом лежали узел и тюк, а за ними, скорчившись, прятались люди. Ипат заставил их вылезти, забрать пожитки и повёл арестованных лесом, крепче сжав винтовку и отвечая на прекословья единственным оправдавшим себя в веках афоризмом: «Там разберут!» Пока он сообразил, в каком направлении следует идти, утекло порядочно времени. Один из задержанных, когда проходили мимо лесного буерака, кинулся под откос. Ипат разрядил в него ружьё, ранил в руку выше кисти и угрозой нового выстрела принудил выбраться из оврага. Он дал беглецу перевязать рану рубахой, которую тот извлёк из своего узла, и после этого весь марш до деревни продолжался без приключений, – выглянувшее солнце довело Ипата куда надо.
Перед тем как арестованных посадили в амбар, Кирилл велел задать им вопрос: откуда они идут и далеко ли держат путь. Они ответили, что все трое идут из города Хвалынска в Заволжье. Выслушав Ипата, Кирилл принял решение доставить арестованных в Хвалынск, но сначала дознаться об их намерениях. Он велел привести в избу того из этой тройки, кто назовётся Хвалынским старожилом. Дибичу он ничего не сказал о своём замысле, но просил присутствовать на допросе.
Степенного вида бородач, в шерстяном платочке вокруг шеи, заправленном под глухой ворот сильно ношенного пиджака, сказал Кириллу о себе, что он – из Хвалынских мещан, что у него за Волгой, на Малом Иргизе, родственники, и он направляется к ним. На вопрос – зачем он прятался со своими спутниками в лесу – он ответил, что все трое испугались шума и стрельбы и думали отсидеться, а лесом шли для сокращения дороги. Когда Кирилл начал допытываться, кто же эти спутники и давно ли старику они известны, тот сказал, что они в Хвалынске люди новые, но он с ними знаком, и один из них даже стоял у него на квартире.
– Это который ранен, да? – спросил Кирилл.
Нет, раненого старик знал мало. По фамилии он Водкин, в Хвалынске поселился года два назад, родом будто пензенский, владеет садочком, купленным по приезде.
– У вас, значит, после революции поселился?
– Словно бы после. А может, и в войну.
– Ну, вы собрались к своим родственникам. А у попутчиков ваших тоже на Иргизе родня?
По словам старика, попутничество было довольно случайно: он и его квартирный постоялец вознамерились податься на Иргиз потому, что там спокойнее, а Водкин присоединился к ним в расчёте вывезти из Заволжья две-три семьи пчёл, – тамошняя пчела славится. Знал же он Водкина потому, что тот приходил к нему менять на очках оправу (старик немного ювелирничал).
– Прежде он золотые носил очки-то? – спросил Кирилл.
– Помнится, будто золотые.
– Кто же ваш постоялец?
Постояльцем у старика был человек православного исповедания, приехавший в Серафимовский скит с желанием принять впоследствии монашество, но пока не нашедший там пристанища из-за тесноты. Братия очень стеснена – народу притекает все больше, а скиток маленький. Фамилия этого человека – Мешков.
– Саратовец?
– Да, оттуда.
– Зовут не Меркурием Авдеевичем?
Дибич, чутко следивший за разворотом дела, не мог бы определить – кто в эту минуту был больше изумлён – старик ли, услышав вопрос, или Извеков, получив утвердительный ответ.
Кирилл сидел неподвижно, точно ему требовалось крайнее усилие воли, чтобы возвратить себя из бесконечной дали к тому, что находилось перед его взором. Потом он велел увести старика и заметил Дибичу:
– Я думал, в этой троице у меня найдётся один старый знакомец. А выходит, кажется, двое. Странно.
– Что это за антик такой – Меркурий?
– Попросту русский Меркул… Посмотрим, посмотрим, – опять задумался Кирилл.
Ввели Водкина. Он раскачивал туловищем, прижимая руку к груди.
– Нельзя ли показать меня фельдшеру? Рана не даёт покоя, – сказал он, опускаясь на скамью.
Кирилл долго глядел на него. Это был человек на шестом десятке, с примечательной головой – сдавленная с боков, она сильно выпиралась вперёд лбом, а на затылке, очень похожем на отражение лба, имела математическую шишку. Желтоватые ресницы ободками вычерчивали пристальные, недовольные глаза.
– Санитар перевяжет вам руку, – ответил Кирилл после молчания. – Почему вздумали бежать, когда вас задержали?
– Решил, что попал к бандитам.
– Со страха, значит?
– Да. Рассказывают, сюда стали забредать из соседнего уезда какие-то мироновцы.
– Как же вы отважились на путешествие, когда кругом этакие страхи?
– Нужда. За Волгой обещали пару ульев. Я пчёлками занимаюсь.
– Ах, пчёлками? И давно?
– Не очень. На старости надо чем-нибудь промышлять.
– Чем же раньше изволили промышлять?
– Я был ходатаем по делам в Наровчате.
– По судебному ведомству, стало быть?
– По гражданским делам, частный ходатай.
– Только по гражданским? – немного выждав, поинтересовался Кирилл.
– Исключительно.
– Документа у вас никакого не найдётся?
– Вам не передали? У меня сейчас при обыске отобрали.
– Паспорт?
– Да. Бессрочный паспорт.
– Что же в нём обозначено?
– Вы бы посмотрели. Ничего особенного. Уроженец города Пензы. Сын личного гражданина. Место жительства – Наровчат. Род занятий – писарь. Я начинал писарем, так и проставили.
– Значит, до Хвалынска в Наровчате проживали?
– Почти всю жизнь.
– А в Саратове не жили?
– В Саратове не бывал. В Симбирске, в Самаре – случалось. В Пензе, конечно. В Москву раз ездил. Третьяковскую галерею осматривал. Живопись уважаю очень.
– По фамилии вас?
– Водкин. Иван Иванович Водкин.
– Одна фамилия?
– То есть как? – удивился допрашиваемый.
– Я в том смысле, что бывают двойные фамилии. Одно лицо носит две фамилии.
– А-а! Бывают. Вот, родом как раз Хвалынский, наполовину однофамилец мой, Петров-Водкин. Может, слышали? Известный живописец.
– Вот видите, – привстал Кирилл, – какой удачный пример! Не наполовину, а почти полное совпадение!
– Почему совпадение? – обиженно проговорил Водкин.
– Другая-то фамилия у вашего однофамильца на букву «п»!
Кирилл насилу удерживал в голосе рвущееся наружу торжество. Водкин обнял кистью правой руки жёсткую от высохшей крови перевязку и опять закачал туловищем.
– Болит? – спросил, изучая его пальцы, Кирилл.
Дибич беспокойно отвернулся к окну.
– Болит, – терпеливо подтвердил Водкин, но сейчас же ещё с большей обидой прибавил: – Не понимаю вас, товарищ комиссар, о чём вы хотите дознаться. Так с советскими гражданами не поступают. Арестовали неизвестно за что, да ещё вдобавок раненому в помощи отказываете. Это все незаконно.
– Старый законник! – быстро воскликнул Кирилл. – Не сомневайтесь, санитара мы вам дадим. Закон будет соблюдён. Только не тот, который блюли вы.
– Это мне не в укор. Я хоть и маленький человек, а всегда готов был постоять за правого.
– Постоять вы умели, – убеждённо согласился Кирилл, все ещё не отрывая взгляда от руки Водкина. – Хватка у вас была поострее, чем теперь. Вы ведь отращивали да полировали свои коготочки-то, а?
Водкин перестал раскачиваться и сокрушённо покачал головой.
– Вы хотите меня кем-то другим выставить. Или, правда, приняли за другого?
– Нет, почему же? Именно за того, кто вы есть.
С улыбкой и будто раздумьем Водкин посмотрел на свои загрязнённые пальцы.
– Нынче приходится все делать, как садовому мужику. А прежде, конечно, руки чище были.
– Ну, особенно чисты они у вас никогда не были.
– Не знаю, о чём вы…
– Хотя раньше у вас, правда, было как-то все изящнее. Золотые очки, к примеру.
– Золотых я не носил.
– Ну как так? Когда вы задумали перебраться в укромный Хвалынск, вам ведь пришлось все менять – от гардероба до паспорта. А очки купить новые не успели. Торопились, наверно. И вот эта оправа на вас – это уже хвалынская. Но очки можно переменить, хотя и с опозданием. А голову-то не подменишь! Вот ведь какая неприятность.
Водкин развёл обеими руками, забыв о ране, но тотчас, впрочем, опять прижал замотанную руку к груди.
– Вы, кажется, действительно жестоко на мой счёт заблуждаетесь, товарищ комиссар.
Кирилл вскочил, оттолкнув ногой табуретку, и нацедил сквозь зубы воздуха, готовясь крикнуть. Но вместо крика произнёс очень раздельно и гораздо спокойнее, чем все время говорил:
– Наши биографии переплелись довольно туго, хотя между ними… собственно, никакого сходства. Вы постарались начать мою биографию. Я вашу постараюсь закончить (он примолк на секунду и затем будто выстукал по буковке на машинке)… господин жандармский подполковник Полотенцев.
– Боже мой, что за убийственная ошибка, – прошептал Водкин и зажал здоровой рукой лицо.
Дибич, который все время с болезненным напряжением ожидал какой-то необычайной развязки, громко ахнул и потянулся руками к Кириллу.
– Ошибки никакой, – сказал ему Извеков, пожелтевший от бледности и странно тихий. – Этот человек вполне овладел притворством. Он артист. Я его лично знаю: он некогда препроводил меня в Олонецкую губернию.
– Если вы убеждены, что это он, то… я поражаюсь вам, – торопливо сказал Дибич. – Что вы с ним забавляетесь? Ведь не находите же вы в этом удовольствия?
– Нет, разумеется, – усмехнулся Кирилл. – Скорее, противно… И все же, честное слово, когда подумаешь, чего только не проделывали эти господа в недавние времена… да и сейчас ещё кое-где проделывают, то… можно даже увлечься!
Полотенцев открыл лицо. Оно было совершенно прежним, только неяркие с желтизной бровки взбежали кверху над очками. Он сказал в каком-то слащавом разочаровании:
– Ваша слепая ошибка может мне стоить многого, я отдаю себе отчёт и тем более должен сохранить мужество, как это ни трудно. Однако если уж вы искренне принимаете меня за… жандарма, то ведь жандармы были извергами, исчадием! Как же вы… Извините, я обращался к вам, как к товарищу, но теперь, когда вы столь недоказательно обвиняете меня… (Он беззвучно и как-то в нос посмеялся.) Вероятно, со временем будет какое-нибудь величание, соответствующее высокоблагородию или светлости. Может быть – ваша справедливость или ваша безусловность, ну, я не знаю, хе-хе! Так вашей справедливости едва ли пристало следовать худым примерам проклятого прошлого. Всем этим исчадиям, которые позволяли себе измываться над беззащитными при дознаниях…
– Прорвало! – вскричал Кирилл, не давая Полотенцеву досказать тираду и рассмеявшись. – Старая жёлчь взбурлила! Помню, слишком хорошо помню, – вы были джентльмен иронический! И не без остроумия, черт побери, нет, нет, не без этого! Оно вас выдало не меньше даже головы с шишкой.
– Все это может показаться увлекательно, как вымысел, – скромно возразил Полотенцев, – однако несколько по-детски увлекательно. Чересчур косвенно, на неубедительном для закона единоличном, мнимом опознании. Прямого же ничего нет. И, позвольте вас разуверить, ничего не может найтись.
– Найдётся, когда мы вас доставим к месту вашего проживания. Не в Наровчат, конечно, а в Саратов. Наровчат вас только отвергнет, как Водкина. Зато Саратов примет, как Полотенцева.
– Ничего это не может дать, кроме излишних испытаний для меня.
– О, только не излишних, совсем, совсем не излишних! – с глубокой убеждённостью воскликнул Кирилл.
Четверо красноармейцев во главе с Ипатом внесли в избу разобранные узлы арестованных. Ипат выложил на стол документы, деньги, часы воронёной стали и серебряные, с ключиком на шнурке, потом взял у Никона жестяную банку, которую тот держал с благоговейным почтением, и так же благоговейно поставил её на особом расстоянии от других вещей.
– Оружия при обыске не обнаружено, а вот издесь имеется капитальная сила, – доложил он, постукав ногтем по жестянке, и значительно оборотился к красноармейцам.
Кирилл хотел придвинуть банку к себе, но рука его остановилась на ней, и он вопросительно поднял глаза на Ипата. Ипат выпятил нижнюю губу, важно вскидывая голову: мол, смотри сам, я говорю – не шутка!
Это была обыкновенная круглая банка с осетром на крышке, опоясанным надписью: «Астраханская малосольная». Однако вес жестянки оказался непомерно большим. Кирилл с одного края приподнял крышку и сразу опять закрыл.
– У кого обнаружено? – спросил он.
– В самом этом нутре, – возбуждённо сказал Никон, показывая распоротую подушку, – промежду самого пера.
– Это которого вы ещё не опрашивали, – разъяснил Ипат.
Кирилл повёл головой на Полотенцева.
– Ты, Ипат, его привёл, я с тебя за него и спрошу. Лично тебе приказываю: стой начеку и береги как зеницу ока.
– Я свою зеницу берегу вдвойне: она у меня одна…
Как только Полотенцева увели и оставшийся в избе Никон, с помощью другого красноармейца, взялся раскладывать на полу пожитки арестованных, Дибич шутливо мигнул на жестянку.
– Адская машина?
Кирилл подозвал красноармейцев. Все обступили его. Он открыл крышку, зажал ладонью банку и опрокинул.
На ладонь, покрыв всю её, увесисто высыпалась горка золотых, и верхние монеты маслено сползли на стол, как зачерпнутое сухое зерно с лопаты. Он тихо вытянул из-под золота руку. Чуть звонкий шелест металла мягко держался в воздухе, пока горка, оседая, будто растекалась по столу.
– Мамынька, родимая! Тыш-ша! – ошалело дохнул Никон.
– Приданое! – протянул другой красноармеец.
– Меркурий, вот он где, Меркурий, – бормотал Дибич.
Никто не отводил вдруг выросших очей от золота, только Кирилл рассеянно смотрел на всех по очереди. Он отошёл затем к окну, постоял, вернулся к столу. Вскользь, улыбнувшись, он сказал Дибичу:
– Вы не угадаете, о чём я сейчас вспоминаю. Это многое мне объясняет, очень многое…
И он дотронулся пальцами до золотых, и они с тонким звуком ещё шире распространились на столе.
– Мамынька! – безголосо, одними губами повторял Никон.
Третий арестованный, когда его привели, показался совсем убитым. Весь его стан как бы тонул в костюме, который его облачал, хотя было видно, что одежда не с чужого плеча, и владелец прежде хорошо знал, что шил. Давно не стриженные волосы и борода спутались, увеличивая смятенность убогого, словно просящего лица. Но в глазах, под растрёпанными крылами бровей, светился до странности тихий восторг, будто человек этот заслуженно торжествовал достигнутую справедливость, в которой не сомневался.
Глядя особенным этим взором на Извекова и вовсе не замечая золота, он сел на краешек скамьи.
– Мешков, Меркурий Авдеевич?
– Да.
– Вы давно из Саратова?
– Третью неделю.
– Погостить в эти места или на постоянное жительство?
– Полагал навсегда.
– Почему же оставили родной город?
– По своему желанию удалиться в обитель. Но прибыл, и не мог быть устроен. Келья, которую мне обещали в скиту, оказалась занятой, и я пока стоял на городской квартире.
– И, видно, не понравилась квартира?
– То есть, зачем я опять в дорогу тронулся? От беспокойства. Беспокойные вести пришли, что к Хвалынску фронт приближается. Я искал уединения старческим дням своим и забоялся, что мечтание моё нарушится.
– Кто же ваши мечтания должен оградить в Заволжье? Казаки?
– Почему казаки? – спросил Меркурий Авдеевич странным голосом, как будто сделавшим реверанс. – И в помыслах не было.
– Да ведь за Волгой-то казаки?
– Так далеко я не собирался. Меня Малым Иргизом прельщали – будто бы туда война не дойдёт, места спокойные. Хотя мне не очень по душе.
– Что ж так?
– Там люди больше старой веры. Квартирохозяин мой тоже кулугур. Вот и приходится раскаиваться, что дал себя смутить: это он меня уговорил идти.
Кирилл качнул головой, показывая на золото:
– Ваше собственное?
– Да, – сказал Меркурий Авдеевич, не только по-прежнему не глядя на деньги, а ещё больше отвернувшись и, однако, нисколько не сомневаясь, что спрашивают именно о золоте.
– Укрытое вами от Советской власти, да?
– Укрытое может быть то, что ищут. У меня никто не искал. Так что не укрытое, а сбережённое.
– Для спасения души?
– Я думал в дар принести обители.
Красноармеец, все время хмуро следивший за Меркурием Авдеевичем, неожиданно сказал:
– Что же раздумал? Кабы принёс, небось келья-то для тебя сразу бы нашлась.
Мешков смиренно оставил эти слова без внимания.
– Мы должны будем передать вас для следствия, – сказал Извеков.
– Воля ваша.
– А золото сейчас пересчитаем, составим акт, вы подпишете.
– И это в вашей воле, – бесстрастно сказал Мешков.
Он только прикрыл глаза и продолжал недвижимо сидеть на самом краю скамьи, будто присел на один миг и сейчас встанет и пойдёт. Невозможно было уловить, о чём он думал, но – конечно – он должен был думать и о деньгах, особенно когда в избе заворковал их однозвучный льстивый звон: Кирилл и Дибич принялись неуклюже отсчитывать и столбиками расставлять золотые. Он не мог не думать о деньгах, потому что мысль о них всегда то забегала перед прочими его размышлениями, то отставала от них, но была неотлучна, как тень, бегущая впереди или сзади. Он все время сравнивал прошлое с настоящим. В прошлом чем больше у человека накоплялось денег, тем больше к нему притекало новых. Они несли рост в себе. Было труднее всего когда-то раздобыть первый золотой. Каждый последующий давался легче и легче, как заметил ещё Руссо (которого Мешкову не надо было читать, чтобы с ним на этот счёт вполне согласиться). Теперь чем больше было у человека денег, тем меньше их оставалось, ибо тем больше у него отбирали.
И вот у Мешкова отобрали последние золотые. Это были на самом деле последние. Он припрятывал их исподволь, когда уже почти рухнуло все богатство. Он припрятал их ото всех. Было бы противно его естественным понятиям не припрятать сколько-нибудь ото всех, даже от святого духа. Он не сказал об этих золотых ни покойнице Валерии Ивановне, ни Лизе, ни своему духовнику, ни викарию, благословившему его в монашество. Он умолчал о них в финансовом отделе, хотя у него оледенела спина, когда Рагозин спросил, не осталось ли у него золота. Если бы человек был устроен так, что способен был бы утаивать свои поступки от самого себя, он и себе не сказал бы о своей банке из-под икры, чтобы в минуту слабости не посвятить в тайну кого-нибудь ещё. Он держал эту отяжелевшую от золотых банку под своим ложем и унёс её с собой в подушке. Он туго набил между монетами ваты, чтобы они, кой грех, не звякнули. Он клал во сне щеку на эту банку, и жесть была ему мягче пуха, и золотые словно бы шептали ему, когда он дремал: мы – твои, мы – твои, мы – твои. И вот тайны не стало! Счёт был кончен.
Да, счёт был кончен. Дибич начал составлять акт. Кирилл вывел цифры огрызком карандаша на липовой доске стола, сделал умножение, сказал:
– Всего пять тысяч шестьсот сорок рублей. Правильно, гражданин Мешков?
– Нет, – ответил тихо Меркурий Авдеевич, – неправильно. Обсчёт.
– Как обсчёт?
– Обсчитались. Не надо было и высыпать. По кругу в банке умещалось девятнадцать монет. В высоту по тридцать десятирублевых, то есть в столбике триста рублей. Триста на девятнадцать получается ровно пять тысяч семьсот рублей, а не пять шестьсот сорок. Коли, понятно, шесть золотых не… потерялись куда во время операции.
– А, к черту! Шесть золотых! Извольте пересчитать сами! – крикнул Кирилл, темнея от приступившей к лицу краски.
Меркурий Авдеевич подсел ближе. Окинув взглядом аккуратно выстроенные столбушки денег, он поперхнулся и долго не мог откашляться. Потом заговорил будто с самим собой:
– Ежели б стол гладкий, нет ничего легче проверить – во всяком ли столбике по сто рублей. А то на щелях неровность. Возвышение одних досок против опущения других. Вот столбик выдаётся, замечаете? Это он угодил на опущенную доску. А в нём между тем лишняя монетка. Вот ещё. Разрешите просчитать?
– Просчитайте.
Мешков подвинул к себе столбик золота, нажал пальцами, и монеты с послушной трелью развернулись перед ним в цепочку. Он подставил горсть левой руки под край стола. Захватывая средним и указательным пальцами правой руки враз по две монеты, он начал скидывать деньги в горсть с такой игривой быстротой, что все застыли от удивленья.
– Одиннадцать. – сказал он и со звоном откинул в сторону лишнюю десятирублевку.
Он безошибочно отыскивал неверно сосчитанные столбики, изымал их, пересчитывал, отбрасывал лишние золотые, пока не набралось шести штук, недостающих до круглой сотни. Пальцы его словно помолодели.
– Скажи на милость, – не утерпел Никон, заворожённый его виртуозной работой, – стрекочет, ровно кузнечик.
Точно очнувшись, Меркурий Авдеевич вскинул на Никона брови. Взгляд его совсем потерял свечение тихого восторга, с каким он вошёл в избу. Зрачки были мутны, трезвый смысл будто отлетел от них в одно мгновенье.
Все смотрели на него молча. Он стал медленно отворачиваться от стола и вдруг задёргал плечами, согнувшись над скамьёй.
– Развезло, – сказал красноармеец, – жалко прощаться с игрушками-то…
– Верен счёт или нет? – спросил Извеков, одёргивая Мешкова резким, почти озлобленным голосом.
Всхлипнув, Меркурий Авдеевич отозвался едва слышно:
– Верен не по-вашему. Верен по-моему. Пятьдесят семь по сто. Как было. Как было, о господи!
Он обхватил голову, вздрагивая от плача.
Дибич проставил в акте сумму – пять тысяч семьсот рублей. Стали укладывать деньги в жестянку. Не ладилось, потому что надо было спешить – слишком много времени отняли все эти неожиданности. Дали подписать акт Мешкову. Он овладел собой и приложил руку к бумаге, не колеблясь.
Его выводили из избы, когда Кирилл задал ещё вопрос:
– Раненого компаньона вашего вы по Саратову не знали?
Мешков остановился.
– Я ни за кого не ответчик, кроме себя.
– Каждый ответит за себя, разумеется. Но, думаю, вам зачтётся, если вы его назовёте.
Мешков помедлил немного.
– Он о себе не докладывал.
– Наверно, у него есть основания – не докладывать. Но я ведь не его спрашиваю, а вас.
Мешков опять помолчал.
– Он мне ни кум, ни сват, – вымолвил он все ещё нерешительно. – Только зачем наговаривать? Ошибёшься – согрешишь.
– А вы не ошибайтесь.
– Что ж, я правды не боюсь. Не знаю, какого он чина-звания. Похоже, будто раньше видал я его жандармским подполковником.
– Полотенцев?
– Полотенцев, – без раздумья подтвердил Меркурий Авдеевич и, опустив глаза, порывисто вышел за дверь.
Кирилл переглянулся с Дибичем.
Наконец выступили в поход. Солнце уже опускалось. Впереди отряда шли арестованные. В хвосте тянулась подвода, гружённая волками. Собаки, ощетинившись, провожали её истошным лаем далеко за околицу деревни.
Ипат маршировал подле верхоконных командира и комиссара. Он видел, что они неразговорчивы, и тоже помалкивал.
Дибич оглядывал окрестности свежим взглядом человека, давно не бывавшего в родных местах и за переменами угадывавшего памятные черты. По привычке юности, он мурлыкал под нос нехитрую песенку. С коня ему хорошо видна была дорога, как только расступался лес, и на лице его подолгу держалась задумчивая улыбка, если он узнавал какую-нибудь излучину холмистого пути. Было очень кудряво на этих холмах от буйного неклена, который любит склоны. Все чаще стали попадаться деревушки, и колеи ширились пыльными разъездами, указывая на близость города.
Кирилл с закрытыми глазами покачивался в седле. Его не клонило в сон, но не хотелось, чтобы с ним заговорили. Репьёвские события потеряли свою разительную краску, оттеснённые внезапной и почти фантастической встречей с прошлым, совпадением двух встреч, каждая из которых уводила к былому и могла бы надолго поглотить все мысли. Но вместе с тем была какая-то настойчивая связь, пожалуй, зависимость между разоблачением Полотенцева, мешковским золотом, распластанной на дороге девушкой, ветром, шевелящим бумажные кружева поднятых над головами гробов, волком, кусающим себя в ляжку, расстрелянным Зубинским и убитым Шубниковым, прощённым дезертиром Никоном и философствующим об устройстве жизни Ипатом. Все это сплеталось туго, как лозняк в сырой корзине, и нельзя было остановиться на одной мысли, чтобы она не повлекла за собой другой и третьей, как нельзя вытянуть из корзины одного прута, чтобы он не задел других. Кирилл видел, что за короткие эти дни он преодолел все препоны, которые воздвигались на его пути, и верно разрешил все испытания. Больше того, как никогда прежде, он был уверен, что одолеет гораздо более трудные препятствия, и воля его не согнётся, может быть, ни перед чем на свете. Он спросил себя – доволен ли собой, и ответил, что должен быть доволен. И когда он ответил себе так, сейчас же возник новый вопрос: почему же ему грустно? И этот новый вопрос оставался без ответа, и он все повторял его, и все не мог вникнуть в него умом, а только чувствовал грусть. Не переставая, роились перед ним люди, которых он незадолго видел, судьбы которых решал, и он вновь проверял себя – безошибочно ли решал, и убеждался, что безошибочно. А грусть не проходила.
Он услышал жалобный вздох шагающего обок Ипата и открыл глаза.
– Что, Ипат, – спросил он с улыбкой, – иль загрустил?
– Во сне будет являться, как я за ним бежал! Истинный бог!
– За кем бежал?
– Да за матёрым! Теперь, поди, издох где в буераке. Жалко шкуру… А все из-за этих окаянных, чтоб их розорвало!
Он со злостью погрозил кулаком на арестованных.
– Были б у нас награды, я бы тебя представил за этих окаянных, – сказал Кирилл.
– А мне матёрый волк дороже наград. У меня в подсумке два «Егория» болтаются.
Он примолк на минуту, потом вскинул меткий взгляд, точно нацелившись разгадать мысли Кирилла.
– Вы мне грамоту выпишите, товарищ комиссар, что я имею заслугу перед рабочей крестьянской армией. Я в рамочку оправлю, на стенку вывешу в горнице. Пускай знают. (Он с хитринкой прищурился.) Да за волка ещё с вас приходится. И с товарища командира тоже. На верные номера я вас поставил. Целое искусство!
– Возьми шкуру с моего волка, если уж дошло до расчёта, – опять улыбнулся Кирилл и дёрнул повод, догоняя Дибича.
– Как самочувствие, Василий Данилыч?
– Превосходно! – сказал Дибич с таким движением всего тела, вдруг поднятого на стременах, что конь под ним сбился с шага и затанцевал, готовясь перейти на рысь.
– Видите перевал? – продолжал Дибич, указывая протянутой рукой на взгорье, накрытое густым багрово-сизым от заката лесом, – во-он сосны золотятся. Дальше будет с полверсты ложбина, потом холмы, и между ними в ущельях скиты староверов, женский и мужской, по соседству. Ещё немного податься к Волге, в начнётся слобода. Так вот, в слободе…
– Что там?
– Моя хижина, – смутившись, негромко кончил Дибич.
Заговорив с ним, Извеков ожидал, что он непременно захочет подробно узнать – кто же такие Мешков и Полотенцев, и собирался рассказать о своём прошлом. Но Дибича, видно, совсем перестали занимать люди, которых вёл конвой впереди отряда. Будь они ничем не связаны с судьбой Кирилла, безразличие Дибича не особенно задело бы его: бывший офицер согласился драться с врагами революции, нёс свой долг добросовестно, и ждать от него чего-нибудь, кроме исполнительности, было бы нелепо. Но ведь в избе, показывая на высыпанные из банки деньги, Кирилл сам напросился сказать, как неожиданно много из прошлого объяснило ему мешковское золото. Пройдя мимо откровенности Кирилла, Дибич словно говорил, что личная жизнь – частное дело каждого, и это было чёрство и обидно.
– Значит, скоро Хвалынск?
– Рысью минут двадцать, не больше.
– Тут, наверно, тихо – к городу банды подойти не посмеют.
– Конечно, вряд ли кого встретим. Не знаю, как другие отряды. Наверно, тоже дойдут без стычек.
– Вы довольны?
– Чем особенно? Серьёзного дела пока не видно.
– А вам хочется серьёзного? Довольны, что пошли с нами?
– С красными? Мне хорошо с этими солдатами… вот с этими комиссарами.
Ямка на подбородке Дибича раздвинулась и почти совсем исчезла: он смотрел на Кирилла с любовной улыбкой.
– Я испытываю это больше как ощущение, – сказал он. – Ясно не могу объяснить, почему, собственно, хорошо. Например, философски мотивировать, что ли.
– Философия нынче – не абстракция, а деятельность. Вы разберитесь политически, как деятель. Тогда все станет на место.
– Да у меня, собственно, все на месте, – не переставая весело улыбаться, проговорил Дибич. – Я думаю, решил для себя все, как должно быть.
Кирилл не мог не ответить тоже весело: очень ему показался Дибич свободным и открытым в эту секунду.
– Рассказывайте! Просто счастливы, что добрались до дому.
– Пять лет! И каких лет! Подумать только! – воскликнул Дибич и тут же, робким, прозвучавшим юношески голосом, спросил: – Выберем с вами часок, Кирилл Николаевич, заглянем к моей матушке, а?
– Нет, что ж, зачем я буду мешать…
– Честное слово, не помешаете! Она у меня такая славная – вот увидите!
– Нет, я уж за вас покомандую, справлюсь как-нибудь, а вы…
Кирилл вгляделся пристальнее в растерянное от волнения лицо Дибича и неожиданно предложил:
– Хотите, поезжайте сейчас вперёд, домой, а завтра явитесь, поутру? К тому времени, надеюсь, рота будет в сборе.
– Правда? – чуть ли не испуганно вырвалось у Дибича.
Он придержал лошадь и, сбоченясь в седле, наклонился к Извекову. Глаза его сияли, но он колебался – поверить ли тому, что слышал.
– Роту мне боитесь передать? – засмеялся Кирилл. – Если б вы из боя выбыли, я принял бы командование по уставу. А ведь боя нет. Езжайте. Придёт случай – поеду я, останетесь вы. Кстати, за вами мой внеочередной отпуск. Помните, за немца? Я ещё не использовал… Ну?!
И Кирилл протянул руку Дибичу.
Дибич скомандовал отряду остановиться и отдал приказание, что свои обязанности командира возлагает на комиссара, а сам вернётся к ним из отлучки завтра, в городе, к восьми часам.
Он пожал руку Извекову, дважды сильно ударил коня шенкелями и, подпрыгивая в седле, крупной рысью обогнал отряд.
Он скоро свернул в лес. По глухой дороге, не убавляя рыси, а только все чаще кланяясь встречным ветвям, он перевалил гору, спустился в ложбину. Здесь было местами так просторно, что несколько раз Дибич пускал лошадь вскачь. Но когда он достиг холмов, дорога перешла в тропу. Неклен сплетался над ней сплошным низким сводом. Дибич спрыгнул с лошади и повёл её под уздцы.
С пологой высоты он различил в междухолмье раскинувшийся сад, затенённый наступившим вечером. Два-три дымка виднелись среди яблонь. Это были самые уединённые кельи скитов. Сюда в давние-давние годы забредал Дибич с маленькими своими приятелями ловить певчих птиц.
Он шёл быстрее и быстрее, разминая усталые от седла ноги. Ветви бурно зашумели в нескольких шагах впереди него и стихли. Лошадь вздрогнула, испуганно потянула повод назад. Дибич расстегнул кобуру револьвера. Ему послышался короткий болезненно-неприятный звук, и вслед за тем лес повернулся вокруг него каруселью, сонно качаясь. «Не может быть!» – хотел крикнуть Дибич, но голос уже не повиновался ему…
…В тот же момент сквозь листву он увидел над собой набирающего высоту ястреба. Бесшумно взмахивая черневшими снизу огромными треуголками крыльев и накренив маленькую головку, птица косила на тропу яркой пуговицей глаза. Пройдя немного, Дибич заметил под ногами разлетевшийся пух, потом ворох крупных перьев, по рябизне рисунка которых узнал тетёрку. В другое время он, наверно, остановился бы и поискал в кустах растерзанную жертву, но сейчас он даже не убавил шага. Мелькнуло только в памяти, что когда-то он уже видел на этой тропе такого же ястреба, разорвавшего тетёрку…
Он вышел из зарослей неклена, вскочил в седло и без оглядки миновал разбросанные кельи и притулившуюся в низине церковку скитов. На виду слободы он погнал лошадь под гору в карьер.
В конце длинного порядка одинаковых тесовых флигелей с палисадниками высился серебристый тополь. По-прежнему вытянутым нижним суком он прикрывал конёк светло покрашенного дома.
Дибич осадил лошадь. Сердце его больно стучало, будто он пробежал всю дорогу, не передохнув. Он решил не подъезжать к дому и привязал лошадь у соседнего палисадника.
Калитка стояла настежь. Он ступил во двор. Виноград наглухо обвил террасу перед дверью, которая звалась парадной, и взобрался на крышу. Жидкий дым винтом подымался из трубы. Вишни разрослись на весь двор, их запущенные безлиственные ветки отвисали до земли. Деревянный настил дорожки прогнил и уже не скрипел, как прежде. Колодец припал набок. В собачьей будке валялась фарфоровая барыня с отбитыми руками.
Дибич тихо вошёл в дом. В кухне на полу стоял самовар. В жестяной трубе, воткнутой в печную отдушину, свистел огонь разожжённой лучины, и сквозь прогоревшие дырки оранжевым кружевом высвечивало пламя. Все казалось уросшим, игрушечным под этой кровлей, и когда Дибич входил в комнату, которую – как помнил себя – именовал «залом», он пригнул голову. Вещи были знакомы и близки, но каждую приходилось узнавать вновь: налёт престарелости покрывал весь дом, как пепел – отгоревший костёр.
На комоде зажжён был ночник. Раньше эту крошечную лампочку мать ставила у своей постели. Дибич заглянул в спальню. Старое плетёное покрывало отчётливо белело на кровати. Он вернулся в зал, подвинул ночник к фотографиям.
Он увидел себя с необыкновенно гладким лицом, в студенческой форме, с папиросой между кончиков пальцев. В плену он отучился курить. Студенческая форма осталась у московской квартирохозяйки. Тысячелетия легли между нынешним Дибичем и мальчиком с папиросой. Напротив стояла неизвестная фотография сестры об руку с надутым человеком, чрезвычайно похожим на Пастухова.
В кухне раздалось шарканье. Дибич обернулся. Грудь его была сжата никогда не испытанной болью. Через дверь, раздвинув бордовую занавеску с помпонами по бортам, на него смотрела очень маленькая женщина. Она не испугалась, а только удивлённо вытянула голову, и Дибич узнал в ней свою московскую домохозяйку, которой оставил студенческую форму, уходя в школу прапорщиков.
– Никак, сынок вернулся. Васенька? – спросила женщина, все ещё держа раздвинутой занавеску, на которой дрожали помпоны.
– Где же мама? – мучительно выговорил Дибич.
– Ты разве не видался с ней, голубчик?
– Где? Где я мог с ней видаться?
– Она, как получила твоё письмо, что ты в лазарете, в Саратове, так и принялась к тебе собираться. Да все никак не могла попасть на пароход. Вот только неделя, как уехала с подводами.
– Почему же она меня не дождалась?
– Она, милый мой, устала тебя дожидаться.
– А сестра?
– Сестрица давно замужем.
– За этим? – спросил Дибич, показывая на фотографию.
– За этим. Пастуховы-то ведь тоже Хвалынские.
Дибич увидел недовольного Пастухова, который высился во весь рост об руку с неповторимо прекрасной своей женой, улыбавшейся светло и чуть виновато.
– Это не моя сестра. Это – Ася. Вы обманываете меня.
– Зачем обманывать, родной мой? Вот и тужурка твоя студенческая, на-ка, примерь.
– Вы лжёте, лжёте! – крикнул с невыносимой болью Дибич. – Мама! Где ты?!
– А ты не кричи. Ты лучше скажи мне, а я передам твоей матушке, давно ль её Васенька пошёл служить в Красную Армию?
Он хотел кинуться на женщину, чтобы столкнуть её с дороги, но она вдруг спряталась, сомкнув перед своим носом борты занавески. Притаившись, она выглядывала в щёлку одним глазом, и помпоны мелко тряслись от её неслышного хихиканья.
Дибич выпрыгнул через окно на террасу, прорвал путаный переплёт винограда и бросился прочь со двора.
Он отвязал коня и перекинул повод. Улица была тёмной, но прозрачной, точно отлитая из бутылочного стекла. Едва он вставил ногу в стремя, как лошадь рванулась и помчала. Он все не мог сесть и тщетно отталкивался правой ногой от земли и чувствовал, как немеют руки, и седло, в которое он вцепился, сползает на бок лошади, и огненный встречный ветер душит, душит нестерпимо.
– Нет, нет, война не кончилась, Извеков ждёт. Я сейчас, сейчас! – шептал он сквозь зубы, в ужасе ожидая, что вот-вот расцепятся руки и он выпустит седло – тело его уже волочилось по земле.
Потом пальцы слабо разжались, он оторвался, упал, и конь ударил его задними копытами по груди с такой чудовищной силой, что он пришёл в себя…
Он лежал один на тропе, под густым прикрытием неклена. Лошади не было. Он вгляделся в просвет неба и подумал, что ястреб улетел. В тот же миг режущая боль словно расплющила его грудь, и он застонал:
– О, бред… все бред… Бан-диты!..
Он ощупал себя клейкой ладонью. Кобура револьвера была пуста. Он пополз, задыхаясь, по тропе и достиг склона. От бессилия он перевернулся, и голова его очутилась ниже ног. Мелкая галька, шурша, посыпалась из-под него по склону. Он увидел опрокинутый, словно в зеркальном отражении, огромный яблоневый сад с крошечными разбросанными избами и признал скит. В давние-давние годы ловил он где-то здесь с приятелями певчих птиц.
– Мама! – успел он прохрипеть. – Боже мой, мама!
Кровь хлынула у него горлом. Захлебнувшись, он опять потерял сознание.