Глава шестая

Минула неделя, а Петр Гермогенович еще гостил у Тевана. Он собирался поехать дальше, на соседнюю культбазу, одну из девятнадцати, организованных к этому времени Комитетом Севера. Первую из них построили для береговых чукчей в месте самом удаленном, в бухте святого Лаврентия у северной оконечности Берингова пролива. Потом появились культбазы в Болыпеземельской, Ямальской, Тазовской тундрах. Только одна культбаза находилась в тысяче верст от железной дороги, для остальных это расстояние было в два, в четыре, в шесть раз больше.

На своей московской карте Смидович обозначал культбазы самыми яркими, самыми заметными значками как форпосты наступления на многовековую отсталость Крайнего Севера. Когда в правительстве рассматривался вопрос об организации культбаз, Петр Гермогенович настоял, чтобы работа там приравнивалась к действительной военной службе.

До соседней культбазы, по местным понятиям, было рукой подать — около двухсот верст; ненцы все еще по старинке расстояние отсчитывали верстами, продукты в фактории покупали пудами и фунтами, материю меряли аршинами. Да и в факториях торговали большей частью тоже по старинке. За шкурки и мамонтовые бивни норовили заплатить не деньгами, а натурой. Давали еще о себе знать купеческие повадки: многие торговцы работали в тундре с царских времен. Встречались и такие, кто в годы гражданской войяы бежал в эту почти необитаемую даль, спасаясь от возмездия за преступления против новой власти.

На одного из торговцев пожаловался вчера старый, подслеповатый Тимофей Яунгат, который для этого специально приехал к председателю Комитета Севера.

— Совсем плохая человек луцу Сенька, — сказал Яунгат. Как и все ненцы, он называл русских «луцу». — За три раза по семь песцовых шкурок мне семь бутылок спирту дал. Моя выпила спирт, пока чум около фактории стоял, потом пошла просить продукты, патроны, материи просила детишкам. Сенька, однако, сказал, что рассчиталась со мной. Неправду сказал Сенька. Хотя Тимофей и выпил спирт, однако Тимофей все понимал. — Тимофеем Яунгат называл самого себя. — Обманщик луцу Сепька. Товары на спирт продает, как при царе было, на советские деньга не хочет товар продавать, на шкурки товар меняет.

Пока Яунгат рассказывал, лицо Петра Гермогеновича становилось все более хмурым.

— Где эта фактория, в которой торгует Сенька? — спросил он.

— Однако, недалеко, верст сто — двести будет.

— Теван! — Смидович посмотрел на сидевшего на корточках Окатетто. — Мы можем завтра же поехать к этому… «луцу»?

— Почему нет, председатель? Ты на Севере хозяин. Куда скажешь, туда и повезет Теван.

Рассказ Яунгата не на шутку расстроил Смидовича. Он представил себе тот неимоверно длинный и трудный путь, которым шли сюда разные товары. Сначала по железной дороге до Тюмени, потом баржами по Туре, Тоболу, Иртышу, Оби до Обдорска — тысяча девятьсот километров — пятнадцать суток в переводе на время! Оттуда после перегрузки на пароходы по Обской губе и Надыму еще пятьсот километров, еще двенадцать суток пути, потом километров двести на оленях в глубь материка — до той самой фактории, о которой рассказал старый ненец. Не хватает судов, некоторые из них гибнут в неисследованной и страшной в бурю Обской губе, широкой, как море. Товары пропадают при перегрузках, продукты не выдерживают тридцатиградусной жары летом и пятидесятиградусного мороза зимой.

И вот товары, доставленные с такими невероятными трудностями, попадают в руки какого–то проходимца. Человек, которому страна доверила один из самых важных участков работы на Севере, вместо того чтобы упрочивать связи русских с аборигенами, делает все во вред, ведет себя, как чиновник царской России.

— Вы можете поехать с нами? — обратился Смидович к Яунгату.

— Почему не может, председатель? Моя того и приехала к тебе, чтобы все рассказать. Моя поедет с тобой к Сеньке…

За последнюю неделю в природе произошли немалые изменения. Солнце уже совсем ненадолго скрывалось за горизонтом, оно как бы с опаской приближалось к нему, нехотя и с трудом преодолевая рубеж, отделяющий небо от тверди. Наступали короткие сумерки, заря вечерняя переходила в зарю утреннюю, и солнце снова начинало свой победный путь к зениту.

Полярная ива, торопясь, выбросила невероятно длинные мохнатые сережки — и все это за один день. Крохотные листочки появились на прижавшейся к земле карликовой березке. Петр Гермогенович без особого труда вспомнил ее латинское название — бетуля нана — и обрадовался, что, слава богу, память не подводит еще.

Сейчас он сидел вдали от чумов на непрочной, пружинящей под телом высокой кочке, подставив солнцу непокрытую седую голову, и держал на коленях блокнот. Надо было записать все, что ему пришлось здесь услышать и увидеть, чтобы потом, по приезде, рассказать Михаилу Ивановичу Калинину и что, возможно, пригодится для выступления на очередном пленуме Комитета Севера. Предыдущий пленум был полтора года назад. Кажется, не так и давно. Но сколько за это время сделано даже в этой замороженной дали! Сколько доброго, нужного! Новые национальные округа, новые районы, новый алфавит…

В небе по–прежнему темными стаями летели птицы. Смидович узнавал их снизу — утки, кулички, гуси, — снимал очки с золотыми дужками и, щурясь, ласково смотрел в сияющую высь.

Он с детства нежно и преданно любил всякую живую тварь. После революции семья жила в Кремле, в аскетически обставленной квартире в Потешном дворце. Там был поражающий своей ненужной огромностью зал, по сути дела отданный птицам. Всю зиму они жили в пространстве между рамами — певчий дрозд, несколько синиц, снегирей, грач с переломанным крылом, принятый в это птичье общежитие из жалости. Весной Петр Гермогепо–вич торжественно выпускал их на волю, приговаривая перефразированные хрестоматийные строчки: «Я утром отворил темницу воздушной пленницы моей». Осенью «зоопарк» всякий раз заводили снова.

Находили там приют кошки разных пород, ежи, лакавшие по ночам молоко, которое никогда не забывал поставить в мисочке Петр Гермогенович. Одну зиму жила ручная белка Бабочка, которая очень любила прятать про запас еду в прическе Софьи Николаевны. Жил выпавший из гнезда вороненок, по прозвищу Кар Карыч. Этим возгласом он всегда приветствовал Петра Гермогеновича, когда тот возвращался с работы.

Были, конечно, собаки. Как–то вскоре после организации Комитета Севера ему привезли в подарок с Ямала двух великолепных оленегонных лаек, вроде тех, которые сейчас бегали вокруг чумов. К сожалению, комнатный климат не подошел псам, они нервничали, грызли все, что попадалось на глаза, выли по ночам. Петр Гермогенович жалел их и не собирался с ними расставаться, пока не взбунтовалась обычно кротко относившаяся к этой страсти мужа Софья Николаевна. Однажды утром она нашла в прихожей изжеванную зубами скатерть с обеденного стола и не выдержала. «Ну знаешь, Петр, — сказала она, — или я, или собаки». Петр Гермогенович смущенно посмотрел на нее, потом перевел взгляд на детей. «Вот видите, мама протестует. Значит, нельзя». Лаек пришлось отдать на воспитание пограничникам, но вскоре потеря была возмещена, и в квартире поселились два спаниеля…

Удивительно, как безошибочно чувствуют собаки доброе отношение к себе. С большой добродушной лайкой Смидович особенно подружился, и сейчас она сидела, привалившись к ноге, и не сводила с него преданных глаз. Петр Гермогенович машинально теребил ее густую, теплую шерсть.

— Эй, Петр, кушать иди, оленина остынет! — издалека донесся голос Тевана.

Он нехотя оторвался от записной книжки, от теплой собачьей шерсти, от мокрой кочковатой равнины без конца и края. Он не переставал поражаться безмерности Крайнего Севера, пустующего, незаселенного, неисследованного пространства. Недавно, готовя статью для журнала, Петр Гермогенович наткнулся на работу немецкого экономиста Блюма, который утверждал, что Советской Россией владеет с непреодолимой силой власть большого пространства и эта власть парализует страну. Подумать только, не Россия распоряжается своими пространствами, а пространства распоряжаются Россией. Какая чепуха! «Природа Заполярья повернулась к людям лицом» — так на пленуме Комитета сказал один ученый.

В чуме домовито потрескивал костер и пахло вареным мясом. Никто не начинал есть, все ждали Смидовича, пока он мыл руки в ближайшем озерце и потом долго вытирал их, покрасневшие от студеной воды, пахучей лиственничной стружкой, заменявшей полотенце.

— Чего каждый раз руки моешь? — с недоумением спросил отец Тевана. — Кожа слезет, а какие без кожи руки? — Он посмотрел на свои, узловатые, морщинистые и черные от въевшейся копоти.

Смидович ничего не ответил старику. Он уже не раз объяснял, почему моет руки, советовал следовать его примеру, но старик только благодушно смеялся в ответ:

— Грязь смоешь, кожа тонкая станет, руки мерзнуть будут…

Из закопченного медного котла хлебали бульон, пахнувший какой–то травкой; она хранилась у старой хозяйки в берестяном туеске, украшенном орнаментом. Потом ели мясо. Огромный кусок его старик достал из котла, разрезал на части и самую жирную молча подал Смидовичу.

— Теван, вот ты много ездишь по тундре. Тебе не встречались какие–нибудь интересные камни, может быть, железная руда или каменный уголь? — спросил Петр Гермогенович, нарушая молчание.

— Про какой такой уголь говоришь, председатель? — удивился Теван. — Что–то не пойму тебя.

— Черные блестящие камни, которые гореть могут, как дерево.

— Нет, председатель, уголь, как ты его называешь, никогда не видел. А вот на одном озере воздух горит, это видел.

— Воздух?

— Такие шарики, поднесешь к ним спичку, они пых, пых…

«Наверное, болотный газ», — подумал Петр Гермогено–вич, но на всякий случай спросил:

— А этот воздух ничем ие пахнет?

— Почему не пахнет, керосином немного пахнет, — ответил Теван.

Это уже было интересно, и Смидович подробно расспросил, где находится озеро, решив, что, возвратившись в Москву, обязательно расскажет ученым о «горящем воздухе». Комитет Севера как раз собирался послать экспедицию в эти края.

— А камни красивые есть. Мамонтовые бивни есть. Кости есть. — Теван протянул назад руку, нащупал там что–то и поднес к огню мешочек из оленьей кожи. Вытряхнул на колени горсть разноцветных камешков — красных, желтых, серых. — Гляди, председатель.

Петр Гермогенович взял в руки один, почти прозрачный, и с интересом стал рассматривать его. Какие–то прожилки, разводы, благородный матовый цвет. Смидович плохо разбирался в камнях, в их обедневшей дворянской семье не было фамильных драгоценностей, разве что доставшийся от прадеда перстень с небольшим бриллиантом.

Камешки в руке выглядели нарядно, но не богато, очевидно, это были обыкновенные поделочные камни — агат, яшма, сердолик. А вот это определенно янтарек! Петр Гермогенович потер о бородатую щеку камешек цвета пива, с одной стороны покрытый серым налетом. Не так давно о таком камне ему восторженно рассказывал Александр Евгеньевич Ферсман. Но он говорил тогда о янтарях Восточной Пруссии, Бирмы, Румынии, а не Заполярья. А между тем Ферсман, как никто другой, верил в неисчислимые богатства Крайнего Севера, и не только в «мягкую рухлядь» — меха, не только в лучшие в мире сорта белых рыб, не в величайшую кладовую мамонтов на Таймыре, а именно в богатство заполярных недр…

— Не подаришь ли мне несколько камешков, Теван? — спросил Петр Гермогенович. — В Москве показать хочу.

— Бери все, Петр, если надо. Я еще принесу. В тундре их много валяется. Никому не нужно. Даже Нум не хочет брать…

Утром Смидович проснулся от странного, похожего на чавканье шума, гортанных выкриков, заливистого лая собак.

Чуть в сторонке от чума, сгрудившись в плотную массу, двигались по кругу сотни оленей: серое, живое кольцо, подгоняемое пастухами и лайками. Летели комья торфяной земли, мха, березовых веток. Копыта месили грязь, и вся площадка, по которой бежали олени, стала черной.

Внутри кольца, чуть пригнувшись, расставив для прочности короткие, сильные ноги, стоял Теван с тынзяном — тонкой, сложенной витками веревкой в руке. Его узкие глаза стали от напряжения еще уже. Не сходя с места, он поворачивал голову, поворачивался сам, словно выискивая, выбирая из этих сотен оленей какого–то одного.

Суетились ребятишки, играли друг с другом, мимо проходили, не взглянув на Тевана, старики из соседних чумов. И только Смидович не мог оторваться от этого зрелища. Олени продолжали кружиться, тереться в тесноте боками, так что падали наземь клочья шерсти. Теван стоял на одном месте. Но вот он напрягся, резко выбросил вперед руку, и в воздухе мелькнула веревка с петлей на конце. Петр Гермогенович этого почти не заметил, настолько стремителен был рывок. Но один из оленей вдруг споткнулся, упал и дико скосил на Тевана огромный испуганный глаз. А Теван уже тянул оленя к себе. Тот молча упирался всеми четырьмя ногами, скользил по обнажившемуся слою мерзлой земли, а потом, словно сообразив, что сопротивляться бесполезно, покорно подошел к человеку. Теван отвел его к лиственничному пню и привязал. Затем он поймал еще четырех оленей и запряг их в нарты.

— Можно ехать, Петр.

Ехали длинным караваном — аргишем. Впереди две упряжки Тевана — одна для людей, другая для груза, топорщившегося горбом, за ними шла упряжка Яунгата, потом еще около десятка нарт с теми, кто приезжал повидать «гостя из Москвы».

Через несколько часов пути остановилась одна упряжка, потом другая, третья… Прежде чем расстаться, ненцы подходили к Смидовичу и долго трясли ему руки на прощание.

— Еще приезжай в гости, председатель.

— Спасибо. Вы теперь приезжайте в Москву.

— Ха! До Москвы на простой нарте не доедешь, надо на огненной нарте ехать. И еще говорят, что в Москве потеряться легко, там людей больше, чем комаров в тундре…

По оттаявшему болоту олени шли трудно, да и Теван не очень гнал их. Приходилось далеко объезжать хасареи — залитые водой мелкие впадины. Иногда Смидович слезал с нарт и шел напрямик, подтянув повыше голенища непромокаемых сапог. Ему нравилось брести по колено в воде между высоких кочек с сухими прошлогодними стебельками вейника. Шагать было тяжко, ноги сперва увязали в болотной жиже, но потом упирались в твердь вечной мерзлоты. Он быстро уставал, хватался за сердце и запоздало ругал себя за то, что слез с нарт, но, перейдя благополучно харасей и устроившись рядом с Теваном, с удовольствием рассказывал, как чуть было не свалился в воду и какую замечательную утиную парочку ему довелось наблюдать.

Место для лагеря Теван выбрал обзорное, красивое, на берегу только что вскрывшейся речки. Цвел тальник, щебетали, укладываясь спать, птицы.

Теван и Яунгат выпрягли и отпустили на волю оленей, нисколько не беспокоясь о том, что они убегут, и стали ломать веточки карликовой березки для костра. Иногда вытаскивали крохотное деревцо прямо с корнем, розовым, как морковь.

— Развяжи груз, Петр, если не устал, — попросил Теван.

Смидович устал, но покорно принялся разматывать тугие веревки, которыми был привязан к нарте тюк. Внутри Оленьих шкур лежали продукты и посуда — медный котел, чайник, кружки.

Солнце медленно опускалось, уже осталась видна только его верхняя горбушка на фоне розового, чистейших тонов неба. Понемногу угомонились птицы, и стало совсем тихо, только чуть слышно потрескивали в костре смолистые березовые стволики.

Оба каюра грелись у огня. Петр Гермогенович дремал на нарте, ждал, пока поспеет ужин.

— Однако, еще кто–то едет, — услышал он сквозь сон.

— Красный чум едет, — добавил Яунгат. Теван поднялся:

— Верно говоришь, Тимофей, красный чум едет.

— Сюда, однако, едет.

— Костер заметил, нас заметил. Председателя в гости звать едет.

Упряжки были далеко, и Смидович удивился, как это его спутники узнали, что едет именно красный чум. Ведь любая ненецкая семья могла направляться в факторию за зимней пушниной. Оба ненца снова принялись ломать березку. Они знали: сюда едут усталые люди, им нужно тепло костра, чтобы обогреться и приготовить ужин. Вступил в силу закон северного гостеприимства.

Красные чумы были детищем Комитета Севера. Петр Гермогенович знал по фамилиям многих заведующих и сейчас думал–гадал, кто же приедет.

Аргиш тем временем приближался, и Смидович насчитал в нем более десяти нарт. Стало видно и стадо, медленно двигавшееся за ними. Оно тоже принадлежало красному чуму: его работники ездили на своих оленях, питались своими оленями, из своих оленей шили зимнюю одежду и чумовые покрышки.

В наступивших сумерках было трудно издали различить лица, но уже отчетливо доносились людские голоса и лай собак, бежавших по обеим сторонам обоза. Первыми примчались лайки и бросились обнюхивать Смидовича, дружелюбно махая закрученными бубликом хвостами. За собаками, чавкая ногами по раскисшей тундре, приближались люди. Впереди шел средних лет мужчина, бородатый, в высоких болотных сапогах, меховой куртке и шляпе, которую снял, подходя к Смидовичу.

— Петр Гермогенович, если не ошибаюсь? — спросил он.

— Он самый, — Смидович приветливо улыбнулся. — С кем имею честь?

— Сергей Митрофанович Костин, заведующий красным чумом.

Смидович помнил эту фамилию; недавно в приказе по Комитету Севера Костина отмечали в числе лучших… Сын адвоката, кажется, из Орла. Учился в Петербургском университете, но не закончил — ушел на войну. На Севере с 1923‑го — учитель, охотовед, а теперь заведующий красным чумом.

— Мои коллеги, знакомьтесь, пожалуйста. — Костин легонько подтолкнул вперед смутившуюся девушку с ямочками на щеках. — Катюша Самойлова, наш медик… Культработник Иван Иванович Федоровский, человек местный, из Тобольска, прекрасно знает Север.

Федоровский, высокий, худой, лобастый, пожал протянутую руку.

— Извините, не больно?

— Нет, ничего, — смеясь, ответил Смидович, растопыривая слипшиеся пальцы. — Поздоровайся мы с вами лет на десять раньше, я бы ответил тем же.

— Забыл вас предупредить, — улыбнулся Костин. — Гнет подковы и пальцем вгоняет в дерево гвоздь. Как Алексей Константинович Толстой.

— Любите Толстого?

— Его, по–моему, нельзя не любить. Кроме того, мы земляки, оба из села Красный Рог бывшего Почепского уезда Черниговской губернии.

— Я бывал там. Видел «на славу Растреллием строенный дом…»

— «Безмолвные аллеи, заглохший старый сад, в высокой галерее портретов длинный ряд», — продекламировал Костин, но тут же спохватился. — Простите великодушно. Увлекся и не представил красного коробейника Алешу Самохвалова. Это, так сказать, наш посредник между факториями и народом.

— Алеша саво, хороший человек Алеша, — подал голос Яунгат. Он уже наломал березок и теперь подбрасывал их в костер. — Не то что луцу Сенька. Правильно торгует, саво торгует.

Услышав имя Сеньки, Костин нахмурился.

— Неприятный тип, — сказал он. — Ведет себя, словно какой–нибудь князек.

Тем временем подъехали остальные нарты, и Смидовича окружили ненцы.

— Ан–торово, председатель! — Один за другим они протягивали Петру Гермогеновичу руки и тотчас отходили в сторону, чтобы не мешать «русским начальникам».

— Наши проводники, — сказал Костин. — Узнали, что вы здесь, и вывели красный чум точно к цели.

— Скажите, Сергей Митрофанович, а как это им удается? На таком безбрежном пространстве?

— Сам не перестаю удивляться. — Костин пожал плечами. — Один исследователь утверждал, что северные народы обладают чутьем зверя.

— Ну это, простите, смахивает на мистику, а мы с вами материалисты, не так ли? — Смидович добродушно улыбнулся.

Костер пылал жарко. В него подбросили несколько поленьев настоящих дров. Дрова работники красного чума возили с собой, а заготовляли их в летнюю пору. Коричневые, без коры бревна выколупывали из береговых обрывов — это были остатки елей и сосен, которые росли здесь миллионы лет назад.

— Нам бы сюда хоть небольшую экспедицию — ботаника, геолога, археолога… — вздохнул Костин.

Смидович вынул тетрадь и сделал пометку.

— Вы считаете, Сергей Митрофанович, что найдется дело и археологу?

— Конечно! Одна Мангазея чего стоит. Есть предположение, что культура аборигенов края уходит своими корнями в древние времена, исчисляемые тысячелетиями. Охотники однажды показывали мне найденные на Ангальском мысу, между Полуем и Обью, бронзовый скребок и наконечник стрелы.

Петру Гермогеновичу снова пришлось раскрыть свою тетрадь. Нет, определенно, он не зря приехал в тундру. «Тебе нельзя ехать, у тебя же сердце!» — вспомнил Смидович слова жены. Ну что же, сердце осталось при нем и, кажется, беспокоит его даже меньше, чем дома. «Вот так, дорогая Сонечка!»

Мыс, на котором Теван выбрал место для лагеря, быстро оживал. На оленьих шкурах, разостланных на земле, валялся нехитрый скарб оленеводов. Кипели котлы с олениной. Три пожилые женщины заканчивали ставить чумы, «красный» и обычный, который привезли с собой пастухи. Мужчины, разгрузив вандей, сидели на корточках у костра и беседовали.

— Вот так, Петр Гермогенович, — сказал Костин, показывая на женщин. — По ненецким обычаям ставить чум — работа исключительно «бабья». И понимаете, ничего не могу поделать!

— Может быть, мы с вами поможем женщинам, так сказать, преподнесем представителям сильного пола предметный урок?

— Бесполезно. Засмеют, даже не посмотрят, что перед ними председатель Комитета Севера. Да и не сумеем мы с вами без практики.

— Но ведь ваш, красный чум, как я вижу, ставят мужчины!

— Наш чум у ненцев на особом счету, и законы тундры к нему не применяются. — Костин усмехнулся. — Тем паче, что ставят–то его русские.

Красный чум оказался больше обычного, просторнее, выше, но главным его отличием был поднятый на шесте красный флаг и черная тарелка громкоговорителя.

— Ну вот, теперь, кажется, все. Прошу! — Широким жестом руки и чуть наклонясь в поклоне, Костин пригласил Смидовича войти.

Вошел, конечно, не один Петр Гермогенович, а все, кто приехал. Внутри чум выглядел нарядно: обитые голубым драпировочным тиком стены, ковер на полу поверх циновок из ивовых прутьев, портрет Карла Маркса в самом «чистом месте», позади очага. Отрывной календарь, чтобы не потерять счет дням.

— Чем, заведующий, угощать будешь? — спросил хитроватый на вид пастух, неопределенного возраста, в очках, что было довольно редко у ненцев. Очки с круглыми выпуклыми стеклами держались на веревочке и делали его похожим на сову.

— Скоро увидишь, Василий, — ответил Костин. — Не торопись, — он повернулся к Смидовичу. — Беда мне с этим человеком, — громко, чтобы слышал Василий, продолжал Костин. — Никак не могу уговорить, чтобы он своих оленей лечил. У него в стаде чесотка, а он не хочет в ветеринарный пункт обращаться. Может, ты хоть председателя постесняешься, Василий.

— А чего мне стесняться? Моя знает, что олешек лечить надо.

— Конечно, надо. А то все погибнут. У тебя уже сколько пало?

— Сколько пало — все мои, заведующий. Много, однако, пало.

— Вот видишь. Так пригони больных к врачу.

— Никак нельзя, заведующий. Долго ловить больных олешек надо. Все лето, однако, надо.

— После лета, когда пригонишь?

— Один лета мало будет, два лета надо, заведующий. Олень больной далеко ходит, один ходит, до кучи не ходит. — Ловить долго надо.

Костин тяжело задышал, видимо, ему с трудом удавалось сохранять спокойствие.

— Так когда же вы пригоните? Летом не можете, зимой холодной, тоже не можете.

— Однако, заведующий, правду не можем. Дай какой мази, сами мазать будем олешек.

— Тебе уже давали мазь, ну и что, помогло?

— Однако и верно, заведующий, не помогло.

— Не помогло потому, что лечить не умеете. А на культбазе есть опытный ветеринарный врач, он умеет лечить.

— Верно говоришь, заведующий, арко–лекарь все умеет.

— Ну, так пригоняй же стадо к базе, черт побери! — Костин наконец не выдержал. — Сейчас же пригоняй! Слышишь?

— Однако сейчас никак нельзя. Скоро комар пойдет, овод пойдет, совсем разбегутся олешки. Как ловить будешь?

Диалог продолжался в том же духе еще несколько минут. Василий охотно соглашался с доводами Костина, но на уговоры не поддавался и стоял на своем.

«Почему этот ненец, человек небогатый, не верит заведующему, который ему желает добра и готов оказать помощь. Бесплатно. Быстро. Эффективно. На Крайнем Севере работают сотни ветеринарных пунктов, и уже многие доверяют свое живое богатство людям в белых халатах. Почему же отказывается от помощи Василий?»

Эти мысли на время отвлекли Смидовича от спора, который, очевидно, мог продолжаться до бесконечности.

— Вы понимаете, Петр Гермогенович, чесотка, или царапка, как ее тут называют, болезнь очень заразная. Она уже перекинулась на другие стада, даже на диких оленей, которые теперь разнесут ее по всей тундре… Что делать? Посоветуйте.

— Очевидно, надо послать ветеринарных работников, пусть они найдут это злополучное стадо и на месте лечат его.

— Для этого, Петр Гермогенович, придется оторвать нескольких специалистов, оголить культбазу, район. У нас на счету каждый ветеринар… Вот если б прислали помощь из центра!

— Я поговорю в Москве, Сергей Митрофанович. Сразу же, как вернусь. Думаю, нам не откажут в этом.

Засиделись допоздна. Сначала гости расспрашивали Смидовича, потом увлеклись угощением и музыкой. Федоровский едва успевал менять пластинки на патефоне, а слушатели просили еще и еще. Уже взошло солнце, такое же огромное, как при закате, но цвет его изменился, как и цвет утренней зари, — оно стало светлее, чище, словно только что умылось там, за горизонтом.

Петр Гермогенович машинально взглянул на ходики, мерно тикавшие в чуме, и удивился — было два часа ночи, а гости все пили чай с печеньем и мелко наколотыми кусочками рафинада, блестевшими в изломе, будто подтаявший снег. Опорожнив кружку, они подавали ее Катюше, и та, улыбаясь, снова наполняла ее терпким густым чаем. Ненцы жмурились от удовольствия, от сытости, приговаривали: «Саво» -.«Хорошо».

Смидович тоже нахваливал угощение. Ему все нравилось здесь: и крепчайший чай вприкуску, и простодушные номады, сидевшие с ним рядом, и треугольник удивительно чистого неба, который он видел через приоткрытый полог чума.

— Кто знает фамилию «лупу Сеньки»?

— Семен Порфирьевич Соловьев. В тундре появился в начале двадцатых годов и осел тут, — быстро ответил Костин.

— Последние банды недобитых колчаковцев прогнали отсюда в двадцать втором, — подумал вслух Петр Гермогенович.

Костин понравился Смидовичу. Понравилось, что он просто и в то же время без панибратства, а тем более превосходства держится с гостями и что гости легко чувствуют себя с ним. Скоро таких работников станет больше. Перед его отъездом из Москвы радиостанция имени Коминтерна передала призыв Комитета Севера, обращенный к комсомольцам страны, — поехать на работу в тундру.

Народ прибывал. К вечеру на мысу уже стояло пять чумов, бегали ребятишки, взад–вперед сновали собаки, горели костры. Сидевшие на корточках старики подставляли огню озябшие спины и тихонько разговаривали.

— О чем они толкуют? — спросил Петр Гермогенович, ни к кому, собственно, не обращаясь.

Ближе всех к нему стояла Катюша, она повернула к старикам свое пухленькое, любопытное личико и прислушалась.

— Вот тот старик, что с палкой, говорит, что у него голова совсем плохо думать стала.

Петр Гермогенович улыбнулся:

— Интересно, отчего же?

— От грязи, Петр Гермогенович. Ему, должно быть, лет восемьдесят, а спросите у него, мыл ли он когда–нибудь голову? — Она подошла к старику, положившему на палку острый подбородок, и что–то спросила у него по–ненецки. Старик удивленно глянул на нее и пробурчал в ответ несколько слов. — Ну вот, — Катюша вернулась к Смидовичу, — я оказалась права.

— Это луцу–людям мыться надо, большой начальник, — вдруг заговорил старик по–русски. — Ненцам–людям мыться не надо. У них никто раньше не мылся, и ничего, живут ненцы–люди. Вот я живу, он живет. — Старик показал на соседа. — И он, и он…

Петр Гермогенович, казалось, не расслышал ответа.

— А вы знаете, я понимаю этого человека, — сказал он задумчиво. — В самом деле, где ему мыться? В чуме, где зимой замерзает вода? В ледяной реке летом? Очевидно, сначала надо создать необходимые условия и уже потом требовать от людей, чтобы они соблюдали правила гигиены. А это наша с вами забота. Нужны передвижные бани, души. На одних плакатах и лекциях далеко не уедешь.

— Петр Гермогенович! А я могу быстро устроить Яптику баню, — сказала Катюша. — Ну не совсем баню, а что–то в этом роде. У нас в чуме есть такой закуток — за брезентовым пологом. Мы камни калим в костре или на керосинке, даже жарко бывает… Но попробуйте уговорить помыться этого Яптика!

— Что ж, попробую! — неожиданно согласился Смидовита. — А вы, Катюша, нагрейте на всякий случай ведро воды.

Никто не слышал, о чем он разговаривал со стариками, никто не вмешивался в их неторопливую беседу, только через какое–то время Смидович подозвал с любопытством поглядывавшую на него Катюшу и спросил, нагрелась ли вода.

— Нагрелась, Петр Гермогенович, целое ведро.

— Очень хорошо. Так вот, Катюша, надо товарищу Яптику помочь помыть голову. Вы сможете это сделать?

Посмотреть, как будут мыть голову старому Яптику собралось все стойбище. Катюша достала большой эмалированный таз и налила в него теплой воды. Яптик снял малицу и остался в поношенных штанах: рубахи он не носил не только летом, но и зимой, а штанами стал пользоваться совсем недавно, когда заболели ноги. До этого, как и все, он надевал малицу прямо на голое тело.

— Только мылом не три, Катька–лекарь, глаза совсем могут ослепнуть, — предупредил Яптик.

— Как это без мыла? Без мыла твою восьмидесятилетнюю грязь не смоешь.

Смидовичу было жаль Яптика. Он видел, что у старого ненца на душе скребли кошки, что он старался не показать страха и от этого выглядел еще более растерянно.

Тем временем Катюша достала мыло, мочалку, расческу.

— Ну, Яптик, наклонись… Да ты не бойся, я больно тебе не сделаю. Только глаза зажмурь, чтобы мыло не попало.

— Одумайся, Яптик, пока не поздно, — строго сказал один из стариков. — Волосы греть не будут, все вылезут, лысый будешь.

— Вылезут, однако, — раздались другие голоса.

Но Яптик уже ничего не слышал. Он робко, с затаенной надеждой посмотрел на Смидовича, встретился с его ободряющим взглядом и — была ни была! — сунул в таз свою седую, всю в свалявшихся колтунах голову.

Катюша мыла Яптика не меньше получаса и раза четыре меняла воду, пока она не стала совсем светлой. Яптик терпел, переносил процедуру без возражений, только еле слышно покрякивал, когда Катюша давала волю своим рукам с острыми ноготками. Потом она вытерла Яптика чистым полотенцем и причесала.

Яптик распрямил уставшую спину и обвел присутствующих удивленным взглядом.

— А ведь верно говорил большой начальник: лучше Яптик думать стал, — произнес он, счастливо улыбаясь.

— Ты правду сказал, Яптик? — обратился к нему старик, который пугал его.

— Яптик еще никогда не говорил неправду, Николай. Тот, кого Яптик назвал Николаем, подошел к нему и стал недоверчиво перебирать пальцами чистые шелковистые волосы.

— И голова не мерзнет?

— Совсем тепло голове стало, Николай. Теплей, чем было.

Николай запустил пятерню в свою шевелюру, долго ворошил ее, очевидно сравнивая собственные волосы с волосами Яптика, а затем решительно сбросил с себя малицу.

— Ладно, Катька–лекарь, мой и мне!

Катюша работала без перерыва больше четырех часов. После Николая решился помыть голову Яков Селиндер, потом Иван Ненянг, затем еще пятеро старых, а значит, и самых уважаемых ненцев.

Смидович подошел к уставшей Катюше. Она разрумянилась, глаза ее радостно блестели, и она была очень привлекательна в эту минуту.

— Большое спасибо, Катюша, — сказал он. — Вы просто чудесно провели этот урок гигиены. На пять с плюсом.

— Что вы, Петр Гермогенович, — ответила девушка, смущаясь. — Это вас надо благодарить. Если б не вы… Интересно, что вы сказали Яптику, почему он стал такой сговорчивый?

Смидович хитро глянул на нее.

— Ничего особенного, Катюша. Я просто попросил его…

В факторию двинулись на шести нартах, все хотели посмотреть, как большой начальник будет ругать луцу Сеньку. Красный чум остался на месте: подошло огромное стадо оленей и с ним несколько семей пастухов, которым надо было показать кино, прочитать книжку, дать порошки или микстуру, а кое–кого уговорить поехать в районную больницу. Со Смидовичем отправился только коробейник Алеша, чтобы получить в лавке товар.

До фактории было недалеко — всего один день пути.

К вечеру увидели небольшой бревенчатый дом. Он стоял посреди тундры, на берегу какой–то речки с торфяными рыхлыми берегами и коричневой водой. Никого не было видно, но из трубы шел дым, а вдоль крыльца на поводке из оленьей кожи бегала похожая на тундрового волка крупная серая собака. Заметив людей, она зарычала, оскалив острые желтые клыки. Маленькие окошки дома были забраны решетками, и Смидовича это неприятно поразило: он знал, что среди северных народов нет воровства, что эти предосторожности совсем не обязательны.

— Вот видите, решетки сделал, — сказал Алеша.

— Однако, не воров боится луцу Сенька, людей боится, всех боится, — сказал Яунгат.

Занавеска на окне чуть колыхнулась, очевидно, заведующий факторией, прежде чем открыть дверь, хотел посмотреть, кого к нему «несет бог». Упряжки уже остановились у самого дома, и дверь наконец натужно заскрипела. На крыльцо вышел крупный бритый мужчина со шрамом на лбу, с густыми бровями, которые остались такими же черными, как в молодости. Держался он прямо, смотрел исподлобья.

— Прошу, прошу, — сказал он глухим голосом, очевидно догадываясь, кто приехал.

Петр Гермогенович прошел первым, за ним двинулись остальные.

— Здравствуйте, товарищ Соловьев, — сказал Смидович, вглядываясь в заведующего факторией.

Это было странно, почти невероятно, но Петр Гермогенович вдруг почувствовал, что когда–то, где–то он уже встречал этого человека… Правильные, но неприятные черты лица, тяжелый, неподвижный взгляд, сухопарая фигура военного. Смидович тоже заметил пристальный взгляд Соловьева, и ему показалось, что тот мучительно вспоминает что–то.

— Заходите! Гостям я всегда рад, — сказал Соловьев.

— Даже таким, как я? Председатель Комитета Севера Смидович, — представился Петр Гермогенович.

— А мне… товарищ Смидович, бояться нечего, совесть моя чиста.

— Что ж, посмотрим…

— Уже успели наябедничать, — Соловьев окинул презрительным взглядом столпившихся ненцев. — И вы поверили самоедам?

— Не слушай его, председатель! — перебивая друг друга, закричали ненцы. — Вор Сенька! Обманщик! Ты спроси, как он шкурки на спирт меняет.

Соловьев усмехнулся:

— За спирт они готовы душу продать, не то что шкурки.

— А вы этому рады?

— Извините, иду навстречу… Ведь они же в ногах валяются, выклянчивая бутылку спирта. При государе валялись в ногах у купца, сейчас — в ногах у заведующего факторией. Что изменилось?

— Перемена, товарищ Соловьев, совсем «незначительная» в России, в том числе на Крайнем Севере: установлена Советская власть!

— Да какая тут Советская власть! — Соловьев махнул рукой. — Никакой властью тут и не пахнет!

— Ну, знаете ли… Впрочем, сейчас не об этом речь. Покажите, пожалуйста, все ваше хозяйство. Магазин, склад, документы.

— Прошу, — сквозь зубы процедил Соловьев. — Простите, а какие функции возложены на Комитет Севера: административные, воспитательные, карательные? Я немного отстал от жизни в этой глуши.

— Скоро узнаете, — Смидович обернулся к своим попутчикам: — Заходите в дом, товарищи.

Тесное помещение было завалено ящиками, мешками, бочками, штуками сукна и ситца. На стенах висели охотничьи ружья. Товаров было много, и в том числе «тяжеловесов», которые до революции почти никогда не доходили до таких высоких широт, — мука, крупа, соль, сахар, — и Смидович с удовлетворением подумал, что усилиями Комитета Севера постепенно ликвидируется та «торговая пустыня», тот «торговый вакуум», который умышленно создавал здесь царизм.

— А где же ваша «валюта»? — Смидович строго глянул на заведующего.

Соловьев понял с полуслова, о чем речь.

— «Валюту» опасно держать открыто. Разнесут. Или сопьются. Спирт я держу под замком.

— Принесите, пожалуйста, расценки на пушнину.

— Слушаюсь! — заведующий факторией щелкнул каблуками. — Впрочем, я считаю, что сия бумага хотя и скреплена государственной печатью, но, по сути дела, совершенно бесполезна. Нередки случаи, когда самоед готов заплатить за товар вдвое больше расценок. Во время запоя, понятно. Сплошная выгода для государства.

Смидович побледнел от охватившего его негодования. Изменился, стал каким–то чужим, незнакомым голос. Обычно добрые, греющие синевой глаза сделались серыми и холодными. Обступившие Петра Гермогеновича ненцы впервые видели его таким.

— Я просил принести ценник пушных товаров и документы, по которым могли бы судить о вашей работе собравшиеся здесь люди, — отчеканивая каждое слово, сказал Смидович.

Соловьев круто, по–солдатски повернулся, вышел и через несколько минут явился с папкой.

— Сохранились ли копии квитанций, которые вы даете на руки сдатчикам пушнины? — тем же ледяным тоном спросил Смидович.

— Они в папке.

Петр Гермогенович пододвинул к себе табуретку.

— Садитесь, товарищи. В ногах правды нет, а нам придется поработать довольно долго.

— Чего там долго, председатель! — возразил Яунгат. — Возьми какую хочешь бумажку, прочитай, что там луцу Сенька написала, моя тебе сразу скажет, где Сенька обманула.

— Хорошо, товарищ Яунгат.

Смидович нашел квитанцию, выданную три недели назад Тимофею Яунгату. Она была написана по–писарски разборчиво, с твердыми знаками и ятями. И снова о чем–то неясном, давно забытом напомнил Петру Гермогеновичу этот канцелярский почерк.

— В квитанции значится, что Тимофей Яунгат сдал фактории двенадцать песцовых шкурок. — Смидович посмотрел на Яунгата. — Так ли это?

— Чепуха Сенька написала, председатель. — Яупгат рассердился. — Моя три раза по семь шкурок сдавала, а получила один раз семь бутылок спирта.

— Я протестую! — перебил заведующий факторией. — Спирт этому самоеду я действительно продавал, но на деньги, которые он выручил за шкурки. За двенадцать шкурок, которые и отмечены в квитанции.

— Почему за двенадцать? — выкрикнул Яунгат, распаляясь. — Обманщик Сенька! За три раз по семь, а не за двенадцать.

— Видите, они и считать умеют только до семи. — Заведующий факторией презрительно улыбнулся.

— Я хочу сказать слово, председатель, — подал голос другой ненец. — Тимофей, однако, правду говорит. Я сам видел, сколько он песцов сдавал. Три раза по семь Тимофей сдавал.

— Что вы на это скажете, товарищ Соловьев? — спросил Смидович.

— Вы верите самоедам и не верите мне, русскому?

— Я верю честным людям и не верю обманщикам! Вне зависимости от того, к какой национальности они принадлежат. У вас, Соловьев, все шкурки приняты третьим сортом, самым дешевым. — Он посмотрел несколько квитанций. — Вот здесь третий сорт… И здесь. Всюду только третий сорт. Вы не находите это странным, Соловьев?

Заведующий факторией молчал.

— Ну что ж, тогда мы попросим оценить шкурки специалиста. Алексей! — Смидович обратился к «красному коробейнику». — Вы сможете определить сортность шкурок? Очень хорошо. Тогда пошли на склад. Откройте склад, Соловьев.

Дверь склада была заперта на несколько задвижек и замков, и заведующий факторией долго подбирал ключи.

— Попрошу, чтобы никто, кроме вас и Алексея, не заходил на склад, — сказал он. — Здесь хранится большое богатство.

— Почему же, Соловьев? По–моему, местные охотники разбираются в пушном товаре не хуже, чем мы с вами… Пусть и они зайдут.

В нос ударил знакомый с детства запах шуб, которые дома на лето матушка пересыпала нафталином и прятала в шкаф из красного дерева. Но здесь запах был гораздо острее, должно быть от обилия мехов, которые крупными пушистыми гроздьями свешивались с потолка.

Смидович взял в руку первую попавшуюся песцовую шкурку и погладил ее рассыпчатый, ослепительно белый мех.

— Какая красота!.. Это третий сорт? — Он посмотрел на Алексея.

— Нет, Петр Гермогенович. Это первый сорт. Шкурка превосходная. — Он вынес ее на свет, легонько встряхнул, и она заиграла, будто пробежала по ней легкая, ласковая волна. — Давайте еще посмотрим.

— Не стоит, Алексей. Мы лучше попросим заведующего факторией, чтобы он сам показал нам шкурки третьего сорта, те, которые он принимал три недели назад.

— Сенька плохих шкурок не берет! — крикнул Яупгат. — Сенька плохую шкурку в снег ногами топчет. Плохую шкурку сам носи, кричит Сенька. Мне, кричит, хорошую шкурку давай.

Заведующий факторией не двинулся с места.

— Я повторяю свою просьбу, Соловьев. Покажите нам шкурки третьего сорта. Судя по квитанциям, у вас должно быть очень много таких шкурок.

Соловьев с ненавистью посмотрел на Смидовича:

— Я не знаю, где они. Ищите сами, — выдавил он из себя. — Вам все дозволено.

Петр Гермогенович тяжело вздохнул:

— Ну что ж, Соловьев, вы, кажется, спрашивали, какие функции выполняет Комитет Севера. Теперь я готов ответить на ваш вопрос. Комитету Севера не даны карательные функции — это прерогатива суда. Но посадить вас на скамью подсудимых — это вполне в его власти. Вы, Соловьев, занимаетесь не просто хищением государственной собственности, обманом, вы подрываете веру этих людей в Советскую власть, вы дискредитируете ее в их глазах, а это уже антигосударственная деятельность, караемая по всей строгости закона.

— Статья двести пятьдесят вторая Уложения о наказаниях… — Соловьев усмехнулся.

— Вы отстали от жизни. Статья пятьдесят восьмая Уголовного кодекса РСФСР.

«Уложение о наказаниях…» Смидович вдруг вспомнил, где видел этого человека. Ну да, тот же наглый взгляд холодных, как бы стеклянных глаз, тот же голос, тот же красный шрам. Он наморщил лоб, припоминая. «…Обвиняетесь в принадлежности к преступному сообществу, именуемому «Союзом борьбы за освобождение рабочего класса»… Ниспровержение законного правительства в России…»

Некоторое время оба молчали, всматриваясь друг в друга.

— Вы помните, Соловьев, тысяча девятисотый год… Гороховую улицу. Петербургское губернское жандармское управление… Бельгийского подданного…

Соловьев побледнел:

— Боже мой!.. Куртуа. — Он закрыл лицо руками.

— У вас цепкая профессиональная память, господин прокурор…

За сколько дней впервые представлялась возможность переночевать в доме, в тепле, но Смидович не пожелал и минуты оставаться под одной крышей с бывшим жандармом. Да тот и не приглашал. Он заперся на своей половине и не подавал признаков жизни. Громко и печально скулила собака на привязи, и ненцы покормили ее.

— Ты что с ним сделаешь, Петр? — спросил Теван, показывая рукой на запертую изнутри дверь.

— Я с ним, Теван, ничего не сделаю. Для этого существует суд. Сами ненцы будут его судить — Яунгат, ты, все, кого он обманывал.

— А я думал, Петр, ты сам побьешь Сеньку, чтоб больше не обманывал.

Петр Гермогенович рассмеялся. В юные годы, случись такое, он, наверно, не сдержался бы и под горячую руку «разобрался» с этим мерзавцем. А теперь нельзя. Пришлось загнать поглубже того бесенка, который в молодые годы сидел во всех Смидовичах: в Инке, умудрившейся провести за нос арестовавшего ее жандарма и бежать, в Ольге, давшей пощечину нахальному конвоиру, в Марии, угощавшей жандарма пирожными из коробки, на дне которой лежали прокламации. Он сам мог вдруг вспылить по какому–нибудь пустяковому поводу и теперь удивлялся, как это у него хватало пылу вытолкнуть из камеры следователя или гнаться за инспектором по гимназическому двору.

Он улыбнулся, вспомнив тот нашумевший в гимназии инцидент, после которого его выпорол отец и на несколько часов запер в своем кабинете.

…Инспектор был худ и тщедушен, но в этом тщедушном теле было заключено столько желчи и ненависти к ученикам, что их хватило бы на всех педагогов Первой классической мужской гимназии. Свою злобу инспектор постоянно вымещал на толстом и добродушном мальчике Захаре Галкине, которого с огромным трудом определил в гимназию отец, писарь суда. В тот день инспектор, как обычно, вошел в класс, шаркая башмаками о пол, острым взглядом ощупал каждого ученика и открыл журнал.

— Не скрипите партами, сидите тихо, — сказал он, прислушиваясь. Парты в классе были старые и скрипели при малейшем движении ученика. — Захарий Галкин, вы опять скрипите партой?

Скрип раздавался со всех сторон, но инспектор неизменно обращался только к Галкину.

— Я не скриплю партой, Людвиг Иванович, — тихо ответил Захар, стараясь не шевелиться.

— Захарий Галкин, станьте в угол, — монотонно сказал инспектор.

— За что, Людвиг Иванович? Я же не виноват, — попробовал оправдаться Захар.

— Захарий Галкин, помимо того, что вы сейчас станете в угол, вы пригласите завтра ко мне ваших родителей.

— Людвиг Иванович, простите, меня отец побьет, — пролепетал Захар.

— Захарий Галкин, помимо того, что вы сейчас станете в угол, а завтра пригласите ко мне ваших родителей, вы сегодня останетесь без обеда до восьми часов.

И тут вскочил Смидович:

— Вы… плохой человек, Людвиг Иванович. — Вы — несправедливый человек, — сквозь слезы пробормотал он.

Лицо инспектора побагровело.

— Вы сейчас же после урока отправитесь в карцер, Петр Смидович! — крикнул он тоненьким, визгливым голосом.

В карцере было не так уж и плохо, но душила обида и накапливалась злость. Смидович стал колотить ногами в дверь и колотил до тех пор, пока не сломал, замок. Дверь распахнулась. Против нее стоял инспектор, ему, должно быть, доставляло удовольствие наблюдать, как бушует в карцере ученик.

До сих пор Петр Гермогенович не может понять, что на него нашло в ту минуту. Наверное, его вид был настолько страшен, что инспектор невольно попятился. И Смидович с криком бросился к нему.

Инспектор побежал. Жил он при гимназии, и это спасло Смидовича: еще минута, и он настиг бы ненавистного инспектора…

Прошли десятилетия… Теперь он спокойно обсуждал свои поступки, взвешивал ошибки и не кипятился, когда ему указывали на них. Но вместе с мудростью, рассудительностью он сохранил в характере удивительно много чего–то даже не от юности, а от детства: голубые, улыбающиеся глаза, доверчивость к людям, искреннее и глубокое убеждение в том, что нет на свете плохих людей.

В нем сочеталась непримиримая ненависть к врагам той идеи, за которую он боролся всю сознательную жизнь, и какая–то непроизвольная терпимость к проступкам человека. Он всегда пытался найти оправдание им, и, только исчерпав в поисках все возможности, только окончательно и бесповоротно утвердившись в мысли, что больше сделать ничего нельзя, он считал такого человека своим злейшим врагом…

Решили разжечь костер, рядом с домом лежали наколотые дрова, но ни один ненец их не тронул.

— Это не наши дрова, а Сенькины, он хозяин дров и сам эти дрова в костер положит.

Смидович хотел было сказать, что дрова, очевидно, уже не понадобятся «луцу Сеньке», но не сказал, а только (в который раз!) подивился поистине удивительной честности этих людей.

Костер разожгли из веточек полярной березки, и все уселись вокруг него. Жаркое, цвета заходящего солнца, пламя освещало бронзовые лица, обращенные к Смидовичу.

— Ты помнишь, Теван, я рассказывал, как сидел в тюрьме при царе?

Теван закивал своей лохматой головой:

— Как не помнить, Петр. Ты много тогда рассказывал Тевану, красиво рассказывал.

— Так вот, «луцу Сенька» оказался не Сенькой вовсе, а прокурором, который хотел меня отправить на каторгу.

Теван причмокнул языком от удивления. Глядя на Тевана, причмокнули языками и другие, хотя они не слышали, что тогда рассказывал Смидович, и не знали, в чем дело.

— Может, ты еще дальше про свою жизнь расскажешь, Петр? — попросил Теван. — Шибко красиво у тебя получается. Все, однако, послушают. И Окатетто послушает. И Лаптандер. И Яунгат. Птицы, пожалуй, тоже послушают. — Он добродушно рассмеялся.

— Это трудная и долгая история, Теван, — про себя рассказывать.

— Ничего, Петр. Расскажи всем, а я за костром послежу, чтоб не потух…

Загрузка...