Она снова одна. Силуэт Тинче расплылся на ее глазах так же, как немного раньше исчез Мартин. Один стул остался. А она все еще слышит голос, словно на стуле крутится граммофонная пластинка. Может, только в ее голове, в ее сердце. Бог знает, что было бы, женись он на Милке, может быть, потом он все равно поступил бы так, как поступил… все равно поступил… так, как поступил… как поступил… поступил… поступил… поступил… все равно поступил так… как поступил…
Нет, сам, по своей воле он бы этого не сделал, пытается убедить себя она. Только если бы уговорила Милка… А уговорила бы она его? Мысль тяжелая, словно гора. Она задохнется под ее тяжестью, кажется ей. Ей представляется, будто все, что случилось, еще не случилось, а случится и самое страшное ей только предстоит. О боже… Трясущейся рукой она вытирает со лба пот.
Неужели бы она уговорила его?
Сжилась бы с ним и, скорей всего, уговорила бы. Чего не добьется молодая женщина, если захочет? Была бы с ним каждый день, каждый день уговаривала бы. И обвела бы вокруг пальца. Ведь он и до свадьбы уступал ей, скажем в тот вечер, когда последний раз был у Крошлевых.
Она видит Мартина. Не таким, какой он сидел на стуле, теперь она сама, сознательно, рисует его образ. И заставляет его произносить слова, которые бы он сказал, если бы Милка уговорила Ивана поступить так, как он поступил. «Любит землю, — сказала ты. Он-то любит?.. Юбку он любит, а не землю. А ты хотела, чтобы я на него переписал. Нам бы пришлось скитаться, мыкаться по чужим углам, если б я это сделал. На старости-то лет…»
Она бы и в самом деле его уговорила?
Если она раньше не могла, то и после свадьбы не смогла бы, пытается ободрить она себя. То, что он сказал ей в тот вечер, когда последний раз был у Крошлевых, она изгнала из своих мыслей. Он любил землю, Кнезово, убеждает она себя. Поэтому и вернулся на землю, когда Мартин умер, когда его убили. Из-за меня одной он бы не вернулся.
— Но потом все бросил и уехал в Любляну.
Кто это сказал: она или Мартин? С таким упреком. Она никогда не упрекала его за решение уехать, даже в мыслях не упрекала. И не будет. Ведь мальчик не мог иначе.
Она видит Ивана. Не таким, как в последний раз, когда Мерлашка сказала, что он ей приснился, сейчас она сознает, что сама рисует его облик, так же как совсем недавно — Мартина. Она представляет его таким, каким видела, когда они на прощанье пожали друг другу руку. «Не сердитесь на меня, мама, я больше не мог», — сказал он ей. «Знаю, что не мог», — покорно ответила она. И еще она представляет его уставшим, постаревшим, изнуренным, словно земля высосала все его силы, последнюю каплю молодости. В его глазах больше нет огня. Но и печали тоже. Он такой, словно смирился с тем, что его постигло. Потом она представляет его другим, лицо еще более измученное, как будто он очень болен и едва превозмогает эту боль. А глаза такие же. Они блуждают по комнате, останавливаются на ней, а ей кажется, что они не видят ничего, что вне его, видят только то, что у него в душе. Таким он был в тот вечер, когда сказал ей, что молодая хозяйка не войдет в их дом, что Милка выбрала другого. Тогда и она едва смогла справиться с болью. Ох, как ей было жалко бедного мальчика! Ей и сейчас его жалко, сейчас, может быть, даже больше, чем тогда, не только потому, что его бросила Милка, меньше всего из-за этого, гораздо больше ей было жаль его из-за другого — из-за того, что случилось с ним потом. Без жены он и впрямь не мог хозяйствовать, для одной только пары рук воз был слишком тяжел, а гора — слишком крута. А ведь все так хорошо складывалось, чтобы Кнезово ожило. Иван бы начал — ну да, он уже начал, — как Мартин, когда привел ее в дом. Парень был готов горы двигать, даже Мартин таким не был, хотя и он старался, но не так спешил. А Иван, казалось, думал за один год исправить то, что разваливалось долгие годы. Правда, это началось не сразу. В первые недели по возвращении из Любляны он, мрачный и озабоченный, ходил по дому и вокруг него, но никак не мог по-настоящему приняться за дело. Она боялась, что заботы одолеют его и парень растеряет силы раньше, чем всерьез возьмется за хозяйство. В те дни с ним даже разговаривать было нельзя. Ей оставалось только ждать, что из этого выйдет. Но после того, как он ей сказал, что нашел хозяйку, он стал совсем другим. И с его лица, словно короста, сошли все заботы и беды. Он принес из подвала вина и налил им обоим. Наливал с широкими, размашистыми жестами, как в храмовый праздник. А лицо было словно солнцем умытое. Он пил в меру, но ей казалось, он все-таки захмелел, голос помягчел, язык расшевелился, а глаза затуманились. Она удивлялась, как это несколько капель вина могли ударить ему в голову. А потом выяснилось, что пьян он был не от вина.
— Я нашел себе хозяйку, мама, — внезапно сказал он.
Эта новость обрадовала ее так, что ей почудилось, будто она уже пестует новорожденного, нового Кнеза. До этой минуты она еще боялась, что Иван передумает, бросит хозяйство и вернется в Любляну, хотя в суде все было улажено, как надо. А если парень женится да заведет детей, это будет держать его сильнее, чем тысяча подписей и договоров.
— А кого ты выбрал? — спросила она. Она ведь не знала о Милке.
— Крошлеву Милку, — сказал ей он.
— А, ее, да ведь вы в родстве! — удивилась она. Ей показалось, Иван переменился в лице, словно чего-то испугался, поэтому поспешила добавить: — Только это не такое родство, чтобы вы не могли пожениться. Подожди, я прикину, что и как; он, Мартин, говорил мне. Вроде бы он говорил, что он брат Милкиной матери, но не родной, а где-то в третьем колене. Выходит, вы с Милкой — уже в четвертом, а такое дальнее родство вашим детям не повредит.
— Да и Милка мне говорила, что мы дальняя родня, только и она не придает этому значения, — сказал Иван.
— А как вы с ней… — Она хотела спросить, как они познакомились, но вопрос показался ей глупым, и она не высказала его. Понятное дело, Иван и Милка знакомы с детства. — Как вы сблизились-то, сговорились, да еще так скоро? — досказала она.
— Не так уж и скоро, — улыбнулся Иван. Тогда-то он и рассказал ей, как после поминок по Тинче провожал Милку домой.
— Я еще в детстве любил встречать ее. — «Откуда я знаю, как это получается», — говорил он потом. — Она приходила к тетке, нашей соседке. Вроде бы эта тетка ее крестная, вы это знаете лучше. Помню только, что Милка стояла возле калитки и оттуда смотрела на наш дом. А то она сидела на скамеечке и вязала, тетка не любила, чтобы она бездельничала. Когда я возвращался домой, из Любляны ли, из нижней деревни, с поля, с виноградника, я почти всегда, увидев их калитку, спрашивал себя, а нет ли Милки? И мне становилось теплее на сердце, если я видел ее. Взгляд у нее был всегда живой. И мне казалось, что она уже не ребенок, а почти девушка. Заговаривал я с ней очень редко. Что может сказать ребенку мальчишка-подросток? Между нами было лет семь разницы. Ей — девять, мне — шестнадцать, мне — девятнадцать, а ей — всего двенадцать. Мне было стыдно заводить разговор с ребенком. Я изредка писал ей из Любляны — после той встречи на поминках, — но были это не любовные письма, а так, открытки с несколькими строками, она почти всегда отвечала, и тоже ни слова о любви, хотя и тепло, и сердечно. Уже тогда в глубине души у меня мелькала мысль: если я и женюсь, то на Милке. Когда вы уговорили меня взять землю, мне легче было решиться из-за Милки. Я буду не один, думал я, со мной рядом будет человек, которого я люблю. Я поговорил с ней, и она согласилась.
Она удивилась, слушая его. Не тому, что он рассказал, а тому, что говорил так много. Еще никогда он столько о себе не рассказывал. Раньше, если ей хотелось что-нибудь узнать, приходилось из него вытягивать, в тот вечер он раскрылся сам. Да, он стал совсем другим. До войны, когда приезжал домой на каникулы, отец впрягал его в работу, как и всех остальных, хотя и сам не сидел без дела ни часа. Не привыкший к тяжелой работе, Иван к вечеру страшно уставал, но это не убивало в нем ни хорошего настроения, ни веселого смеха. И вот теперь смех вернулся к нему. И разговорчивость. Мама, а это… мама, а то… Тогда-то он и уговорил ее посмотреть Веселую гору. Тогда же начал делиться с ней мыслями о том, какие изменения надо внести в хозяйство, а там и в самом деле стал их вводить. Говорил он с ней о грушах, о смородине на Веселой горе, о коровах новой породы, о силосе и других новшествах. А ей все казалось не очень-то разумным, не верила она, что это принесет хозяйству пользу. Знала, и соседям и другим людям это не покажется разумным, боялась, что над ним будут подсмеиваться, да хотя бы из зависти или потому, что будет это задевать твердолобую верность старым порядкам. Но возражать ему не решалась, чтобы не разрушать его планы. Ни единым словом не показала, что сомневается в их разумности и пользе. Она боялась убить его рвение необдуманным словом. Понимала, слишком неглубоки его корни в крестьянском деле, а начнет она возражать ему, отпугнет не только от его задумок, но и от самого Кнезова. У парня как-никак образование, знает он больше, чем мы; мы-то только в поле спину гнули, убеждала она себя. Прогоняла беспокойство, мол, парень не вытащит телеги, в которую впрягся. Хватит и того, что впрягся! Поэтому разговоры о том, что и как он изменит на Кнезове, увлекали ее. Он не отступится, теперь уже не отступится. Поэтому и у нее словно камень с души свалился, это даже по ее виду было заметно, она словно бы просветлела. Мерлашка и та сказала ей: «Вы даже помолодели, как Иван дома, у вас и лицо-то совсем другое, и морщины разгладились». «Это я заботы с лица смыла, переложила их на чужие плечи, — с улыбкой ответила она. — Правда, не все, но самые главные». И спохватилась тут же. «От всех человеку никогда не избавиться, стряхнет одни, так навалятся другие», — сказала Мерлашка. «Да, — со вздохом подтвердила она. — Больше всего я тревожилась, захочет ли он взять землю, у него была хорошая работа, — добавила она, помолчав. — А теперь меня беспокоит, выдержит ли парень, ведь отвык он от крестьянской работы, да и никогда не был привычен к ней, хоть бы как Тинче. — И продолжала: — Сейчас-то крестьянствовать куда труднее, чем раньше. Иван начинает не так, как начинал Мартин». «Пускай женится, вот и выдержит, — ответила Мерлашка. — Небось есть кто-нибудь на примете?» — спросила она.
Она не знала и до сих пор не знает, спрашивала ли та всерьез или притворялась несведущей. Вряд ли она ничего не слышала о том, что было между Милкой и Иваном, в деревне о таких вещах узнают быстро. Поэтому-то она и не знала, что ей ответить. «Да на примете-то есть», — нерешительно протянула она. «Вот войдет в дом молодуха, и к тому же появятся голышки, парню придется выдержать, пусть у него земля из-под ног уходить будет».
«Голышки» — теплое чувство охватило ее. Мерлашка ушла, а ее слова не шли из головы. Они грели ее сердце, как будто она уже нянчила этих голышей, вытирала им мокрые попки. Голышки, голышки, голышки… Ой, как будет хорошо, когда они защебечут в доме, сказала она себе. Только бы поскорей пришел этот час! Иван не сказал ей, когда Крошлевы собираются устраивать свадьбу. Наверно, станут ждать, пока пройдет траур: у Милки умерла сестра, да и после смерти Мартина еще не прошел год. Эти старые обычаи иногда только мешают. Она бы не противилась, если бы Иван и Милка хоть завтра пошли к алтарю. А Крошлевы, наверно, не захотят. Сестра, а что такое сестра? Вот умерла бы мать, — это другое дело, а сестра… Много дней это вертелось у нее в голове.
Ее мучило нетерпение. Теперь она знает почему, а тогда она не умела объяснить, почему ее так угнетало то, что они откладывают свадьбу. Сердце предчувствовало беду. «Поженитесь, а свадьбу можно справить и потом, если уж без нее не обойтись», — надоедала она Ивану. А он только смеялся в ответ. Был беззаботным, как мальчишка, у которого над губой еще и не начал пробиваться пушок, а ведь ему уже перевалило за тридцать.
Память вновь так живо рисует его, словно Иван и правда вошел в комнату и встал перед ней, только был он моложе, чем если бы в самом деле пришел. И лицо не такое, как в последний раз. Видя его помолодевшим, веселым и беззаботным, она готова была слушать его бесконечно. Она слышит даже то, о чем они не говорили, что рождалось только в их мыслях.
— Не с чего нам спешить и сломя голову мчаться к алтарю, — сказал Иван улыбаясь. — Что скажут люди, если мы поженимся, ведь и месяца не прошло, как у нее умерла сестра. Да и подготовить кое-что нужно, Крошлевы не отдадут ее из дому с пустыми руками.
Он встал, и она подумала, что он пойдет туда, куда звало его сердце: дело было вечером. Но Иван снова сел к столу. На лице появилось лукавое выражение, нет, это было не лукавство, по крайней мере не только лукавство, что-то еще светилось на его лице, будто он внезапно вышел с теневой стороны на солнечную. Он слегка дотронулся до ее плеча и сказал:
— Несколько дней можно потратить и на посиделки, на любовь, не так ли, мама?
— Эх, хватит у вас времени и для любви после свадьбы, вы будете вместе всю жизнь, — ответила она.
— После свадьбы будут другие дела, вы же знаете, как это в деревне, — возразил он. — Когда дела так и хватают тебя за руки, а заботы висят на шее, не очень-то поспеваешь думать о любви, чаще всего и не до нее. Вспомните-ка, как было у вас с отцом. Чего угодно было больше, чем любви, правда?
— А вы, дети, просто так появились по божьему веленью, я ведь вас восьмерых родила, — съязвила она.
— Вы считаете, любовь только в том, чтобы иметь детей? — спросил он ее.
— А в чем же?
— Ах, тут много чего, — ответил он. — Вот мы с Милкой еще не думаем об этом… ну, о детях… мы редко бываем наедине, да и вообще… Но мы любим друг друга и выражаем это часто одними только взглядами. А когда я ее целую…
Он не докончил. Губы его снова лукаво дрогнули.
— Ну скажите, сколько раз отец целовал вас после свадьбы? — поддразнил он ее.
Она чувствовала, что у нее горят щеки. Сколько раз Мартин поцеловал ее? Если бы ей удалось вспомнить, она бы могла по пальцам пересчитать эти поцелуи, кроме тех, в постели… но те не считают. Щеки у нее загорелись еще больше. Она не может говорить об этом с собственным сыном, слишком уже старая, она и с Мартином-то не могла бы.
— Посчитаешь, сколько раз поцелуешь Милку, когда поженитесь, — возразила она. И добавила: — Не очень-то тебе будет до любви, не всегда ты ей «добрый вечер» сможешь вымолвить, когда вернешься с Веселой горы или с поля. — Она и не заметила, что заговорила совсем как Иван.
— Я и хотел услышать от вас то, что вы сказали, — засмеялся Иван. — Вот мы с Милкой и должны хоть немного насладиться сейчас, после свадьбы земля и работа так захватят нас — для любви не останется и времени.
Они замолкли, она не знала, что ему ответить. Она сама помогла ему загнать себя в угол. Иван продолжал сидеть за столом. Ей казалось, он хочет сказать еще что-то, будто весь предшествующий разговор был подготовкой к этому.
— В воскресенье мы с Милкой поедем на Блед, — сказал он. — Я думал, вы что-нибудь испечете нам на дорогу. Ведь есть такой обычай, да?
— На Блед? — удивилась она. — А Крошлевы пустят ее с тобой одну?
— А почему бы и нет?
— Не знаю. — Она была в замешательстве. — Раньше никогда не отпускали паломничать парами, а на Святую гору отправлялись на повозках.
Память уносит ее назад, в далекое прошлое. Кроме Святой горы, она была в Брезье, в Брезье ездила даже раньше, чем на Святую гору. Туда родители не брали с собой детей или девочек-подростков. А в Брезье она ходила с матерью, когда ей не было пятнадцати. Мать давно обещала взять ее в паломничество. Когда ей было три года, она сильно заболела — какой-то паралич, боялись, не сможет ходить. После года лечения, хлопот и молитв болезнь прошла, и мать несколько лет просила отца, чтобы отпустил их на Брезье, поблагодарить матерь божью за помощь. Помня об обещании, отец не отказывал, только откладывал путешествие — пусть девочка подрастет. С каким нетерпением она ожидала, когда станет достаточно взрослой! Из увиденного в Брезье она помнит только костыли, висевшие на стенах церкви. «Видишь, им всем помогла дева Мария, и они снова стали ходить», — говорила ей мать. Восторженно смотрела она на эти костыли. Как будто среди костылей ей явилась сама божья матерь: В Брезье тогда с ними было человек восемь или десять из их деревни, а домой они возвращались одни, остальные отправились дальше, на Блед. Ой как она хотела, чтобы и они пошли на Блед, но ей не удалось уговорить маму. Может, она боялась отца или у них не было денег, чтобы побывать и на Бледе. Так Блед и остался для нее неосуществленной мечтой. Она уже была замужем и несколько раз предлагала Мартину отправиться на Блед, но Мартин не был ревностным паломником, он и на Святую гору никогда не собрался бы, если б не пришлось везти других. «Что тебе делать на Бледе? — возражал он. — В колокольне на острове есть колокол, в который звонят молодые девушки, чтобы выпросить себе жениха. А у тебя уже есть муж. Не хочешь же ты остаться вдовой и не будешь заранее просить на Бледе другого мужа?» Ох уж этот Мартин! Он был глух к ее просьбам. А Иван на него не похож, вот и в этом паломничестве. Или потом, когда женится, он тоже станет таким? Это правда, только перед свадьбой и есть время для любви, после свадьбы одни тревоги да работа.
— Так вы испечете нам? — Иван отрывает ее от размышлений.
— Мне это сделать нетрудно, — сказала она. — Но думаю, об этом Милка и сама побеспокоится. Это женские заботы. Ты только запасись деньгами, чтобы купить ей на Бледе что-нибудь красивое.
— Вы имеете в виду подарки с паломничества? — усмехнулся Иван.
— Да нет, может, и что другое, — сказала она.
Она и сейчас видит его улыбающееся лицо, солнце в его глазах. Вот и погасло. Теперь она видит его без улыбки и без солнца в глазах. Озабоченным, таким, словно случилась беда.
Все эти дни она сверлила его взглядом, стараясь докопаться до того, что его угнетало, ждала, он что-нибудь скажет, откроется перед ней хоть словечком. Но нет. Она слышала от него только «Добрый вечер» или «Доброе утро». И: «Я больше не буду, не голодный». Поссорились с Милкой? — спрашивала она себя. А ей чего переживать, такое приходит и уходит. Покуда молодые притираются друг к другу, они всегда обо что-нибудь спотыкаются. Слово не конь. Поцелуй и улыбка, и снова все в порядке. Ох, помирились бы они поскорее! И после свадьбы будут ссориться, несчетное число раз, без этого в семье не бывает, но постель все обиды загладит. И дети, которые появятся на свет. И работа. И заботы тоже. Вдвоем их легче переносить, чем одному. Поскорее прошел бы этот нелепый траур. Она не умела объяснить, почему ей кажется, что дело затянулось, почему она так нетерпелива. Чего ей бояться? Вдруг ничего не выйдет и свадьба расстроится? Да, именно этого она и боялась, а хмурое лицо Ивана только усиливало ее тревогу.
С каким нетерпением дожидалась она вечером их возвращения с Бледа. Пойдет Иван к Крошлевым, значит, все хорошо, думала. Если опять будет дуться… Она тоскливо поглядывала на него, разумеется украдкой, чтобы не заметил он ее взглядов. Ей казалось, он что-то обдумывает, не может освободиться от неотвязной мысли. Но какой? Что-нибудь с Милкой или что другое? — спрашивала она себя. День тянулся так долго, как никогда. К вечеру она уже не могла скрывать озабоченного взгляда. Пойдет или нет? Ужинал он без аппетита. После ужина посидел за столом, как обычно. Но обычно он разговаривал с ней, иногда заводил беседу, а в этот раз — молчок, даже слова не вымолвил. Наконец он встал, зашел в свою комнату переодеться и направился по знакомой дороге к нижней деревне, к Крошлю. Слава богу! Вернулся, как всегда, около одиннадцати. Она не заснула, пока не услышала скрипа дверей и его шагов. Все как и прежде. Слава богу, помирились, если между ними что было, сказала она себе и заснула. Но на следующий день лицо Ивана было ничуть не менее хмурым, чем накануне. Было похоже, он по-прежнему что-то обдумывает. Так же скуп был на слова, с трудом находил самые необходимые. Ей казалось, что и работает он неохотно, через силу или слишком торопливо. Может, ему надоело крестьянствовать и это мучает его? — забеспокоилась она.
Дни были безрадостные. Иван все о чем-то раздумывал, ходил мрачный, озабоченный. Но дела не забывал. Только работал не так, как надо, вроде бы в спешке, и она боялась, не надорвался бы, и угадывала: не хватает ему той увлеченности работой, которую она привыкла видеть у Мартина, Тинче и соседей, их выдержки и спокойствия.
Если и возникал между ними короткий разговор, он никогда не касался Милки, говорили о погоде, о работе и о других будничных вещах. Неужели и впрямь что-то не ток? — постоянно спрашивала она себя. Хотя он по-прежнему каждый вечер ходил к Крошлевым, по воскресеньям проводил у них все послеполуденное время, разумеется, если не заворачивал в сельский трактир; два или три раза ей показалось, что он пришел домой под хмельком. Но захмелеть он мог и у Крошлевых, ведь они наверняка угощают его, в их местах обычай — по любому поводу выставлять на стол вино. Что же у парня не ладится? — мучило ее.
Он ходил угрюмый, замкнутый, а ей так хотелось спросить, что его угнетает, да только она не решалась; она и Мартина не решалась трогать, если у него что случалось. Но дурное настроение проходило, и Мартин сам рассказывал, какие заботы его грызли. А Иван все больше молчал. Приводил бы он к ним Милку, у нее бы легче узнать. Но он не приводил. Только раз и была у них, а больше — ни ногой, как будто ей и дела нет до Кнезова, ее будущего дома. Может быть, в этом повинны глупые крестьянские обычаи: не подобает невесте перед свадьбой ходить в дом жениха.
Время шло, неделя за неделей, и уже казалось, Иван с Милкой и не побывали на Бледе. Хотя он по-прежнему по вечерам уходил из дому. И каждый вечер возвращался около одиннадцати, не раньше — дорога до нижней деревни дальняя, но и не задерживался дольше обыкновенного. А днем оставался задумчивым, угрюмым, немногословным, та же лихорадочная спешка в работе.
Зануда, про себя обозвала его она. И не переставала беспокоиться, нет ли еще какой причины.
Дни выстраиваются в ее памяти, словно она переживает их заново, словно все происходит снова. А когда добирается до рокового вечера, прошлое исчезает, будто все происходит впервые. Она не в постели, не копается в прошлом, нет, она суетится в кухне. Еще не поздно, кукушка прокуковала девять. А она говорит: на тебе, уже девять, а я еще не управилась с делами. Не ладятся дела у старухи, нет, не ладятся. А Иван никак не хочет привести домой молодую жену. И тут она слышит Ивановы шаги в сенях, и вот он, мрачный, на пороге кухни. В ней пробуждается недоброе предчувствие: что-то случилось, если он вернулся так рано. И еще потому, что пришел в кухню. Случалось, что он, возвращаясь, заставал ее еще на ногах, но никогда не заходил к ней, а сразу направлялся в свою комнату.
— Сегодня ты рано, — говорит она и сама слышит, как скорбно звучит ее голос.
Иван не отвечает. На мгновение замирает на пороге. Ей кажется, он только сейчас сообразил, что ошибся дверью, и не знает, что делать: остаться в кухне или, не говоря ни слова, уйти в свою комнату. Потом он садится к столу, но сидит недолго; увидев на подоконнике бутыль с вином, оставшимся от обеда, он достает из шкафа стакан, наливает и залпом выпивает его. Она не сводит с него встревоженных глаз. А он молчит, не замечает ее вопрошающего, встревоженного взгляда.
Оба растеряны: она — потому, что не знает, как докопаться до того, что угнетает его, он — из-за недавно пережитого. Иван поднимает взгляд, печально усмехается и говорит:
— Мама, с невестой ничего не выйдет, придется вам и дальше хозяйствовать в одиночку.
У нее останавливается сердце. Боже небесный, ее предчувствия! Но она никак не может поверить, что сбылось то, чего она все время боялась, не хочет верить.
— Снова отложили свадьбу? — спрашивает она тоскливо. — Вы так долго ее откладываете, что состаритесь до того, как будете вместе, — говорит она еще.
— Мы отложили ее навсегда, — отвечает он с той же печальной усмешкой. Потом сжимает губы, на лбу собираются морщины, так бывает, когда его что-нибудь рассердит.
Ей становится тяжелее. Вот и лопнула как мыльный пузырь ее глупая надежда, что Кнезово снова оживет, мелькает у нее. Но это лишь на одно мгновение. Скоро она забывает про Кнезово, ее волнует только Иван, только до Ивана ей еще и есть дело. Ей жалко его, когда она видит, что ему больно. Наверно, он очень любил девушку, пронзает ее мысль. Потом ей приходит в голову, что он хотел жениться не ради хозяйства, как Мартин, он хотел жениться ради себя, ему важнее была жена, чем хозяйка. Ей хочется утешить его, влить в него надежду, мол, еще не все кончено. И ей самой нужна такая надежда. Они поссорились с Милкой, у молодых так бывает, а парню кажется, что все кончено, думает она.
— Ну что ты, молодые всегда ссорятся, а потом снова мирятся, — говорит ему она. — Из-за мелких ссор любовь не рушится. Сколько еще будете ссориться, когда поженитесь. Надо привыкать. Да и нельзя обижаться за каждое резкое слово, слово ведь не конь.
Ее утешения не действуют на Ивана, он по-прежнему остается мрачным.
— Мы не ссорились, — говорит он, — ее даже дома не было, когда я пришел к Крошлевым, сказали, что ушла в Костаневицу.
— Потому-то ты и повесил нос? — подсмеивается она. — Перестань. Не расстраивать же из-за этого свадьбу, не отказываться же от обещания, которое ты дал девушке.
Иван как-то странно усмехается.
— Да ведь расстраиваю свадьбу не я, а Милка, — с горечью говорит он.
— Милка? — удивляется она. — А почему? Что ей в тебе не нравится, или слишком стар для нее? — обеспокоенно спрашивает она.
— Тот, с которым она сговорена, похоже, старше меня, по крайней мере выглядит старше, — отвечает он.
— А она уже сговорена с другим? — негодующе вскипает она.
— Я вам расскажу, все расскажу, я должен рассказать, — глухо говорит Иван. Он задумывается, словно не знает, с чего начать, все так и кипит в нем. Она догадывается, что ему трудно говорить, что ему больно и что в то же время он хочет облегчить себе душу рассказом, потому что не может больше носить в себе все, что накопилось в нем, не может больше утаивать это от нее. И ей так хочется облегчить его муки.
— Это началось еще на Бледе… — Он рассказывает медленно, раздумчиво, ей кажется, с болью в голосе, словно отрывает слова от губ, вырывает из горла. — «Что ты собираешься делать?» — спросила меня Милка. Я не понял, о чем она говорит. «Поженимся, у нас будут дети», — весело ответил я. Что другое мог я ответить там, на Бледе, на берегу этого прекрасного озера? Ведь мы же столковались. Пройдет траур, приготовят все, что нужно для приданого, так мы говорили. И вдруг этот вопрос. Что я собираюсь делать? Но я не встревожился, даже не удивился. О чем-то надо говорить, подумал я. Я и сам с охотой говорил о свадьбе, вроде бы объяснялся ей в любви. Не мог же я без передышки твердить, как я ее люблю, для этого я староват, вам это не кажется? Я хотел навести разговор на то, как мы устроим нашу совместную жизнь, но она заговорила не о том. «Я не о том думала, не о свадьбе, — сказала она. И усмехнулась. — Об этом мы уже договорились. А что ты собираешься делать после свадьбы, мне хотелось бы поговорить с тобой об этом». Теперь ее слова обеспокоили меня, хотя и не слишком. Я думал, она начнет упрекать меня за новшества, которые я вводил на Кнезове. Вообще-то до сих пор это все было скорее на словах, чем на деле, но я уже слышал, что соседи надо мной посмеиваются. Вдруг Милка станет отговаривать меня от этих новшеств, что тогда? — испугался я. Мне хотелось, чтоб она поняла, как необходимо убедить здешних крестьян крестьянствовать и хозяйствовать иначе, чем до сих пор. По-старому теперь нельзя. Не знаю, что я ей говорил. Вскоре я заметил, что она слушает меня вполуха, что мои слова не заинтересовали ее и она только и дожидается, когда я кончу. Поэтому и впрямь кончил, прежде чем высказал все, что хотел. А потом разговор никак не клеился. Если мы и говорили о чем-нибудь, все было не всерьез, теперь нам дела не было ни до погоды, ни до красот Бледа, ни до чего, о чем мы говорили, а думали мы об одном. Милка снова начала. «Я иначе представляла нашу совместную жизнь, — сказала она. — У тебя есть диплом, говорят, была хорошая служба, ты был в партизанах, и у нас нет нужды убиваться здесь, на этом вашем Кнезове. Теперь у вас даже Плешивцы нет, а эта ваша Веселая гора скорее печальная, чем веселая, сказал отец. Если ты останешься, нам придется надрываться как волам, — удрученно сказала ома. — На селе всегда нужно надрываться, работать до пота и до мозолей, как ни хозяйствуй, по-старому или по-новому, — продолжала она. — Одно тебе побьет град, другое уничтожит засуха, а что останется, заберут за налоги, я же это вижу у нас дома, — добавила. — А если ты вернешься в Любляну, нам будет и лучше, и легче, там и мне удастся найти службу, ведь у меня четыре класса гимназии и на машинке умею печатать», — закончила она.
Я был поражен, словно кто-то ударил меня толстенной палкой. Таких слов я от Милки не ожидал. Она с детства работала на земле, всю жизнь прожила в деревне, а сейчас рвется в город. У меня не было слов, я не знал, что ей сказать, что ответить. Разве я мог возразить ей? Она сказала правду: в городе легче и лучше жить, чем в деревне. Я сам перемалывал это в себе сотни и сотни раз. Когда вы после смерти отца уговаривали меня взять Кнезово, я не знал, как быть. Потому и вернулся в Любляну, не мог же я решить с бухты-барахты. Сколько ночей я не спал, размышляя, как поступить: остаться в городе, где жизнь легче, или вернуться домой и взять землю. Но вы так решительно отказались ехать в город, сказали, что из дома вас только вынесут. Оставить вас на старости лет в одиночестве? — эта мысль мучила меня. Мне было жалко вас. И землю мне тоже было жалко. Я всегда любил наше Кнезово. Будь я первенцем или окажись я на месте Тинче, много бед меня миновало бы. Ради вас и ради земли я решил вернуться. Но и мысль о Милке тоже помогла мне принять это решение. Я говорил вам, что писал ей из Любляны и она отвечала мне. Я не скрываю, что уже тогда был влюблен в нее. И это тоже помогло мне вернуться. Мы поженимся, она станет хозяйкой, и мне легче будет переносить то, что я беру на себя, думал я. А теперь она начала отговаривать меня от Кнезова. Это и в самом деле задело меня. «Я не могу бросить землю, коль скоро я ее взял, — сказал я. — По крайней мере пока мать жива, не могу. Она так просила меня взять ее. Или мне бросить мать одну на старости лет?» — спросил я. «Мать мы бы взяли с собой», — ответила она. И я снова вспомнил ваши слова: «Только мертвой меня вынесут из этого дома». «Это не так просто, как ты думаешь», — сказал я ей.
Мы прекратили этот разговор. Но мысль бросить землю и вернуться в Любляну вцепилась в меня волчьими зубами. Наверно, и в Милку тоже. Оба мы словно пережили на Бледе что-то дурное, словно исповедались в великом грехе и не получили отпущения. После возвращения с Бледа я почувствовал себя, словно был в разладе со всем миром. Я замечал, что вы озабоченно поглядываете на меня, что вам хочется узнать, что со мной. Но что я мог вам сказать? Ведь я и сам не знал, чем все кончится. Она позабудет об этом, перестанет уговаривать, поймет, что я не могу бросить землю, утешал я себя. Но она не позабыла. Правда, не убеждала меня больше, но всегда говорила что-нибудь такое, что я понимал: у нее вертится в голове, как бы после свадьбы переселиться в Любляну. Ей хотелось быть барыней. Ох, как это меня грызло. Не любил бы я ее так сильно, сам бы отступился, мне никогда не нравились люди, которые воротят нос от крестьян, а Милка воротила нос сама от себя, сама-то она была из крестьян. Но я любил ее и не мог отступиться, ходил к ней каждый вечер, да вы сами знаете… Когда она намекала мне, мол, куда лучше людям живется в городах, чем в деревне, где даже в воскресенье не оторваться от работы, я делал вид, что не слышал, что не понимаю, к чему она клонит. Когда она убедилась, что меня не перетянуть на свою сторону, начала дуться. Бывало, за весь вечер едва обменяемся парой слов, и мне приходилось разговаривать с другими, с ее домашними, чтобы как-то поддерживать беседу. Это продолжалось недели две, может, и все три. Потом она вдруг перестала дуться. То ли домашние ей сказали, что так не годится, не знаю. А может быть, она уже решила покончить с нашей любовью и дуться ей уже казалось ненужным. Теперь она разговаривала со мной, как и раньше, даже слова были те же самые, вы знаете, как идет разговор, если день за днем говоришь с одними и теми же людьми, — перемалываешь одно и то же. Да, на словах Милка оставалась такой же, как и прежде, до размолвки, но голос, лицо… без тепла, так холодно и безразлично разговаривала она со мной, как будто мы всего лишь знакомые и я оказался в их доме случайно; да и даже с таким знакомым она бы разговаривала теплее, чем со мной. Я не могу вам передать, как мне было больно от ее холодности, лучше бы она продолжала дуться. Пока злилась, я чувствовал, что она интересуется мною, а теперь она вроде бы не замечала меня. Иногда меня охватывала злость, и я готов был встать и уйти, а по дороге домой я столько раз давал себе слово, что Крошлевы больше не увидят меня в своем доме. Но на следующий вечер снова приходил туда. Я любил ее и не мог с этим справиться. А она вечер за вечером — все та же, лицо ледяное, словно оконное стекло в морозы. Когда мы разговаривали, мне казалось, ее мысли где-то в другом месте. Я не мог пробиться сквозь них, чтобы узнать, о чем она думает, я хотел, чтобы хоть ненадолго наши мысли совпали и чтобы мы не думали одно, а говорили совсем другое, ведь и я, разговаривая, только о том и гадал, почему она такая. Однажды я напрямик спросил ее: «Почему ты такая, Милка?» «Какая?» — удивилась она, однако не слишком заинтересованно. «Такая странная», — сказал я, не умея объяснить иначе. «Странная? — протянула она. Посмотрела на меня и сразу отвела взгляд. — Это ты странный, — немного подумав, с поджатыми губами сказала она. — Чудак, — заключила она. — Тебе куда больше дела до твоих черных коров, чем до…» До меня, скорее всего, хотела сказать она, но не закончила, запнулась, она знала, что сказала бы явную ложь. Будь она злой, может быть, она бы и это выпалила. Но она не была злой, скорее подавленной; мне показалось, что глаза ее повлажнели. Это меня тронуло. Я уже готов был сказать: «Не беспокойся ты из-за того, что будет. Мы постараемся помягче постелить себе, чтобы не было слишком жестко. Не выйдет с крестьянствованием, подыщем что-нибудь другое. Я не допущу, чтобы ты терпела нужду, чтобы надрывалась и ничего не получала от жизни». Не знаю, откуда я взял силы сдержаться. Намекни я хоть одним словом, что, может быть, когда-нибудь сделаю так, как она хочет, мне бы не отступить, она бы не позволила. И я сказал: «Пускай я чудак, раз ты так думаешь. Но своими чудачествами я выжму из земли гораздо больше, чем она давала до сих пор, и тогда на Кнезове можно будет позволить себе многое из того, что, по-твоему, можно получить только в Любляне». Ох, как она на меня посмотрела! Если бы взглядом можно было уничтожить человека, этот взгляд уничтожил бы меня.
Вскоре и ее родители стали относиться ко мне по-другому. Они уже не встречали меня так приветливо и тепло, как раньше, тоже охладели ко мне. Но на словах еще не давали понять, что мне лучше не приходить в деревню. Может быть, они ждали, что я сам это пойму. Так было бы легче для них. Отец и мать — люди старой закалки. Крестьяне. А крестьянин не любил отказываться от своего слова. Но и я не мог отказаться, считал, что для этого у меня нет настоящей причины. Да и любил я Милку. Надеялся, все уладится. Как только кончится траур, я спрошу их о свадьбе. Там все и выяснится, думал я. Но все выяснилось раньше, сегодня.
Он умолкает. Она не решается на него посмотреть, ждет, когда он продолжит рассказ. Ей больно, она чувствует, как мальчик мучается, но больно ей и из-за Кнезова, она понимает, что рушатся ее надежды. Ее охватывает дрожь, ведь Иван не все сказал, не сказал самого главного — что будет с Кнезовом. А Иван молчит. Может быть, ему внезапно показалось, что не стоит подробно рассказывать ей, может быть, ему даже стало стыдно, что он раскрылся перед ней. Я должен переболеть этим сам, думает он. Нет, это неверно, они должны переболеть этим вместе, это касается их обоих…
— А что они говорят? — спрашивает она, чтобы заставить Ивана продолжить рассказ. — Что говорит Милка, что говорят ее родители, Крошель и Крошлевка?
— Я расскажу вам, я все вам расскажу, я же обещал. — Иван очнулся от задумчивости. Но снова умолкает. Он медлит, как медлит человек, собирающийся спять повязку с разболевшейся раны. А у нее еще сильнее сжимается сердце. — Когда я сегодня пришел к Крошлевым, Милки не было дома; об этом я вам уже говорил, — начинает он. — Мне сказали, что она ушла в Костаневицу.
— Зачем это в Костаневицу на ночь глядя? — удивляется она.
— Она ушла еще утром, сказали мне. И до сих пор не вернулась. Наверно, останется там ночевать, сказал Крошель. Говорили ли они правду, не знаю. Может быть, Милка спряталась от меня. Ей не хотелось говорить мне то, что потом сказал ее отец. Или ей казалось, что сама она не сможет сказать мне это. А может, и правда ушла в Костаневицу, для того чтобы избежать разговора со мной. Хотя возможно, она пошла туда и за чем-нибудь другим. Все равно, теперь это все равно. В Костаневице живет ее новый жених. Точнее, сейчас он не живет в Костаневице, там живут его родные — отец и мать, сестры и братья, если они у него есть. Сам он живет в Целье. Директор какой-то гостиницы. Дважды или трижды я встречался с ним у Крошлевых, думал, он приезжает к ним за вином. Вначале он, скорей всего, и правда приезжал из-за вина, потом влюбился в Милку и она в него или в его директорство; она будет барыней, ей не придется надрываться на земле, если выйдет за него замуж. Черт бы его побрал.
Он снова умолкает. Видно, рассказывает он неохотно, с трудом. Возьмет и перестанет, боится она.
— А отец и мать, что они говорят, они не запрещают ей, ведь уже был сговор с нами? — спрашивает она, хочет, чтобы Иван рассказывал дальше.
— Что они могут поделать, если Милка не хочет к нам, — отвечает он. — Те времена, когда родители насильно выдавали дочерей замуж, прошли. Наверно, они и не заставляли бы ее сдержать слово, каждому хочется видеть свое чадо в лучшей жизни. И все-таки им было неудобно, особенно отцу, старому Крошелю. Он все не знал, как со мной объясниться. Когда сказали, что Милки нет дома, я хотел уйти, ведь я пришел к Милке, а не к ним. А они меня уговаривали остаться, при этом все переглядывались. Уговорили они меня. И сегодня они были не такими, как в последнее время, более разговорчивыми, что ли, но и не такими, как вначале, когда я только стал ходить к ним. Раньше я чувствовал себя так, словно я их сын. Хотя они и тогда не были бог весть какими разговорчивыми: вы знакомы со старым Крошелем и знаете, что он скорее скуп на слова, чем щедр, а Крошлевка всегда занята своими мелкими делами, которые не дают покоя хозяйкам, так что ей некогда было швыряться словами, но говорили они со мной тепло. «Парень, чувствуй себя как дома», — слышалось в их голосах. Сегодня они были разговорчивее, чем я привык, но мне казалось, что они принуждают себя, и на лицах, и во взглядах чувствовалось замешательство. Я подумал, они такие потому, что Милки нет дома, а они знают, что я пришел из-за нее. Только потом, когда они рассказали мне обо всем, я понял, почему они были такие. Не знали, как мне все объяснить, да и неловко им было.
Иван говорит медленно, глухо, он весь ушел в себя. Временами ей кажется, что у него не хватает голоса и ему не хватит его, чтобы договорить до конца. Она как на иголках. Боится помешать ему, даже поглядеть на него не решается. Хотя она уже все знает: он же с самого начала сказал, что не будет в доме молодой хозяйки; она следит за его словами, а вдруг каким-то чудом что-то еще может измениться.
— Крошель и Крошлевка все время переглядывались, искали друг у друга поддержки, — продолжает Иван. — «Хочешь стаканчик вина?» — спросил меня Крошель и подмигнул жене, чтобы она сходила за вином. Это меня удивило. Они угощали меня вином только по воскресеньям. Бывало рюмкой водки, если я приходил промокшим, а последнее время и этим не баловали, а на вино Крошель всегда был скуповат. Раньше, когда между нами все было ладно и я приходил к ним пораньше, а они еще ужинали, меня приглашали к столу поужинать с ними, если хочу. Обычно я отговаривался тем, что ужинал дома, и они не настаивали. А сегодня — сразу вино на стол. Крошель налил всем троим, она только пригубила, а мы выпили первый стакан залпом. Крошель налил еще раз, а потом мы не знали, что делать. Они, наверно, не решались начать, а у меня все вертелось в голове, почему это Милка до сих пор не вернулась из Костаневицы, ведь отправилась еще утром и почему вчера вечером не сказала, что собирается туда.
«А зачем Милка пошла в Костаневицу?» — спросил я, чтобы как-то покончить с молчанием и потому, что меня и впрямь грызло, зачем она именно сегодня отправилась в эту проклятую Костаневицу.
«Зачем?» — Снова замешательство и переглядывание. «Не знаю, как тебе и сказать, — начал Крошель, медленно, с каким-то страхом, так мне почудилось. — Да это все равно, зачем она пошла, мне другое тебе надо сказать», — продолжал он. Он взялся за стакан, но не донес его до рта, а только вертел перед собой, а Крошлевка принялась вытирать со стола те две-три капли вина, которые разлились на нем.
«Знаешь, Милка сомневается, идти ли ей к вам, — снова начал Крошель. — Она говорит, это не по ней, вот она и не решается», — сказал он.
«Ты не должен на нее обижаться, она еще молодая… а молодые люди… сам знаешь, какие они… не такие, как мы. — Крошлевка попыталась помочь мужу. — Может, оно и правильно, что Милка сомневается, бог весть, хватит ли у нее сил, — добавила она. — Она же видит дома, каково сейчас в деревне», — вздохнула она.
Я чувствовал, что у меня загорелись щеки. Не начнут ли еще и они уговаривать меня бросить землю и вернуться в Любляну? — разозлился я. При чем тут они, это мое и Милкино дело, думал я.
«Несколько недель назад, когда мы были на Бледе, Милка говорила мне что-то похожее, — сказал я. — Она уговаривала меня бросить землю и снова поступить на службу. Но я не могу этого сделать, — продолжал я. — Не бросить же мне мать?» Я произнес это таким голосом, что он даже мне показался чужим.
«Мы-то знаем, что не можешь», — тихо ответила Крошлевка.
«Поэтому я и говорю, будет лучше, если вы расторгнете помолвку, — сказал Крошель. — Будет лучше, если вы разойдетесь сейчас, чем потом», — добавил он.
Лицо мое загорелось еще сильнее, а сердце сжалось. Крошель сказал совсем не те слова, которые я ожидал.
«Значит, вы возвращаете мне мое слово, вернее, забираете назад свое?» — раздраженно спросил я.
«Я не забираю, ведь ты не на мне собирался жениться, это Милкино дело», — ответил мне Крошель.
«А что она говорит?» — спросил я.
«Так ведь это она уговорила нас сказать тебе все, — ответил Крошель. — Сама не могла, не решалась», — прибавил он.
Меня как сразило. В один миг я все понял, понял не то, что они мне сказали, это было совершенно ясно, я понял, почему Милка и сами Крошлевы в последнее время так относились ко мне, откуда эта холодность. Я был им в тягость, когда приходил. Но почему они мне этого не сказали сразу, почему Милка сама не объяснилась со мной? Меня охватила злость. Но за злостью я чувствовал другое: мне плохо, мне больно, потому что я потерял то, что любил, я чувствовал, что-то рушится, мои мечты, мои планы. И злость начала уступать место подавленности.
«Нет, я должен поговорить с Милкой, она должна сама сказать мне, что и как», — возразил я. Не знаю, почему я за это уцепился: она сама должна мне сказать. Как будто у меня была какая-то надежда.
Они не ответили мне, только переглядывались между собой. Она вздохнула, а Крошель налил вина себе и мне, сам выпил, но мне не предложил.
«Еще не решено, что я навсегда останусь здесь, надо поговорить с Милкой», — продолжал я.
«Теперь это, пожалуй, слишком поздно», — тихо сказал Крошель.
«Почему слишком поздно?» — спросил я.
Они не знали, как ответить мне. Я видел, в каком они замешательстве. Они снова переглянулись между собой.
«Почему слишком поздно?» — еще раз спросил я.
«Милка уже сговорена с другим… С Рожмановым из Костаневицы», — нерешительно сказал Крошель, пряча свои глаза от моего взгляда. А Крошлевка сгорбилась, словно само несчастье. «Ты не должен на нее сердиться, я же тебе сказала, она еще молода и…» — снова повторила Крошлевка.
Не знаю, что еще она хотела сказать, но ей не хватило голоса, да я и не все ее слова понимал. То, что они сказали, было для меня таким неожиданным, что я потерял голову. Я не знал, что ответить. Просто таращил на них глаза. Сговорена с другим, с Рожмановым из Костаневицы, стучала во мне мысль. И я вспомнил, ведь они сказали мне, что Милка ушла в Костаневицу. «Потому-то Милка и пошла в Костаневицу — навестить жениха», — язвительно сказал я и попытался улыбнуться, тоже язвительно.
Им стало совсем неловко. «Он не живет в Костаневице, — возразил Крошель. — В Целье он живет, директор гостиницы и того трактира, что при ней».
О чем мы еще говорили, не знаю. В голове у меня был такой сумбур, что я едва осознавал происходящее. Но все же я владел собой и не сказал им ничего плохого, но оскорбил их. Это бы мне и не помогло, только бы унизило. Но и оставаться дальше у них, и пить их вино было бы неправильно. Я с удовольствием заплатил бы им за то вино, которое выпил у них, если бы это было пристойно и не говорило об обиде. Я не хотел, чтобы они думали: он обижен; чтобы видели, как мне плохо, как потряс меня ее отказ. Поэтому я попрощался с ними спокойно, кажется, уходя, даже пожал им руки.
Он умолкает. Она тоже молчит. Они сидят — каждый на своем углу стола, каждый погружен в свои мысли. Видимо, рассказ утомил Ивана, ведь он утомил даже ее, а она только слушала. Оба кажутся усталыми. И еще такими, как будто завтра же их лишат земли и выгонят скитаться по свету, как будто кров над головою уже не принадлежит им.
Молчание тянется до бесконечности. До оцепенения. Прошло много-много времени, прежде чем Иван зашевелился, ей показалось, он хочет уйти. Она взяла его за руку.
— А теперь? — тихо, но напряженно спрашивает она.
Она со страхом ждет, что он ответит. Мартин бы сказал: «Женщин, что ли, не хватает. На каждый палец по пять». На Мартина она сердилась, когда он так говорил. На Ивана не рассердилась бы. Она хочет, чтоб он так сказал. Только Иван не Мартин, ох, почему он не Мартин?
— Ничего, — тихо отвечает Иван. — К Крошлевым я больше не пойду, об этом вы и сами могли догадаться.
— Конечно, не пойдешь, — тихо подтверждает она. Но спрашивала она его не об этом, ей хочется узнать о том, что больше всего томило ее, пока он рассказывал; что́ он сделает, раз помолвка с Милкой расторгнута: будет искать другую? Без хозяйки на Кнезове не обойтись, в любом крестьянском хозяйстве не обойдешься. Хозяйка нужна крестьянину больше, чем жена. А для Ивана, наверно, жена. Из его рассказа она поняла, в Милке он прежде всего видел жену, он, может быть, даже бросил бы Кнезово, если бы получил Милку. Что он теперь сделает?
Иван молчит. Если бы она могла проникнуть в его мысли! Скорей всего, он и сам не знает, как поступит. Сегодня еще не знает. А завтра?
Не получив ответа, она сама превращается в Мартина.
— Эх, ведь не одна Милка на белом свете, — говорит она. — Девушек, что ли, не хватает? Найдется и для тебя.
Он смотрит на нее как-то странно, почти с болью. Но слов сразу найти не может. И только после длительного молчания говорит — ей кажется, скорее себе, чем ей:
— Такой, какую мне хочется, не найдется, по крайней мере для Кнезова не найдется, а любой я не могу взять. Не ехать же за невестой в Боснию, — горько добавляет он.
— В Боснию? — Она не понимает, что он хотел этим сказать.
— Сейчас деревенские парни ездят туда за невестами, — пояснил Иван с жалкой усмешкой. — Наши девушки не хотят замуж в деревню, даже те, что из горных деревень. В Бркини на Приморье у меня есть приятель, мы с партизанских времен знакомы, так он ездил в Боснию за невестой, потому что в родных краях жены найти не смог. Теперь у него трое детей. Но я бы так не мог. И так, как вы с отцом, тоже не мог бы. Ведь до того, как он приехал свататься, вы даже знакомы не были.
— Тогда было иначе, — тихо отвечает она.
Сколько выходило замуж так, как я, мелькает у нее в мыслях. Как Мартин узнал о ней, она до сих пор не знает, никогда его не спрашивала. Наверно, от какой-нибудь разносчицы. Она же потом носила письма от Мартина к ее родителям, пока не сговорились, и Мартин смог приехать, чтобы посватать ее. Ей, разумеется, никто ничего не сказал. Только в день сватовства мать после обеда сказала ей, чтобы она получше оделась, мол, у них будут гости. Но и тогда ей не сказали, что это за гости. Когда приехал Мартин, они поговорили с ним наедине и только потом позвали ее, чтобы и она дала свое согласие. Она не решилась сказать «нет».
— Я никогда не жалела, что приехала сюда, — после краткой паузы говорит она. — С Мартином, с твоим отцом, мы понимали друг друга ничуть не хуже тех, кто еще до свадьбы попробовал, что такое любовь. Я родила ему восемь детей.
— Я знаю, как вы жили, знаю, что никогда не ссорились всерьез, разве что немного цапались, так у кого этого не бывает, — говорит Иван с теплой улыбкой.
— Вот видишь, — почти радостно отвечает она. — А когда появятся дети…
Он не дает ей закончить.
— Я бы все равно не мог так, — говорит. — Без любви… чтобы не любить до свадьбы… чтобы ждать, пока нас свяжут дети. Нет, я так не могу.
— Знаю, что не можешь, — тихо отвечает она.