1

Она все еще не собирается уходить? Кнезовка в нетерпении. Как бы это ей сказать? Обидится она? Подумает, что хочет от нее избавиться? Конечно, хочет, но показать этого нельзя. Ведь без нее не обойтись. Кто будет за ней ухаживать, ходить для нее в магазин? Люди так обидчивы, а эта Мерлашка в особенности, из-за чепухи готова надуться как мышь на крупу. Что такого она сказала ей в последний раз, что та три дня на нее дулась? Она уже не помнит, только ничего плохого… Нужно быть к ней повнимательней, не годится, чтобы та опять была недовольна. Дело ведь не только в помощи, когда-никогда нужно с кем-то и поговорить. Днем, кроме Мерлашки, в дом никто не заглядывает. Они приходят только ночью. Она не хочет, чтобы Мерлашка, ее соседка и жена их бывшего арендатора, мешала ей разговаривать с ними. Чего доброго, растрезвонит об этом людям, а ей этого не хочется. Выходит, она совсем не такая, какой притворяется, подсмеивались бы люди. Вон как ее скрутило, сказали бы они. Может, они даже и позлорадствовали бы — таковы уж люди. Если перед ними плачешь, они тебя утешают, наверно, им даже тебя жалко, а в глубине души им все-таки приятно, что несчастье случилось с кем-то другим, а не с ними. Зачем плакать, жаловаться, разве это ей поможет? Ей приятнее, что люди считают ее черствой. Как-то, когда она еще показывалась на люди, она краем уха слыхала: «Обо всем позабыла, что ей за дело до того, что осталась одна».

— Одна? — Она еле заметно усмехается, так, чтобы этого не увидела Мерлашка. Она никогда не бывает одна, они всегда с нею. Только вот поговорить с ними она не может, днем ей все что-нибудь мешает, да и Мерлашка рядом… Ночью другое дело — они остаются одни, можно свободно поговорить обо всем. Сейчас, когда сон отнимает у нее совсем немного времени, ночи такие длинные. Днем она лежит, иногда чуть подремлет, а ночью даст своим аудиенции.

Она снова усмехается. Где это она подобрала такое странное слово? В этих глупых книгах. Раньше она любила их читать, разумеется, когда ей это удавалось. Теперь она уже давно не читала книг. А эти странные слова остались у нее в памяти от прежних времен. Это короли дают аудиенции, а ведь она всего-навсего простая крестьянка.

И все-таки почему Мерлашка не уходит? Давно все сделала, а шастает и шастает по дому.

— Уже поздно? — спрашивает она, не в силах совладать с собою.

— Еще семи нет, — отвечает Мерлашка.

— Неужели? — притворяется она удивленной.

— Половина седьмого, — отвечает Мерлашка, посмотрев на часы.

— А я думала, что уже восемь, совсем темно.

— День стал намного короче. Да к тому же облачно, дождь собирается.

Проклятая Мерлашка, — только бы поговорить. Никак не хочет понять, что ей не терпится остаться одной. Свои ей нужны, а не эта Мерлашка.

— Тебе надо идти ужин готовить, да? — говорит она, помолчав.

— И правда нужно, — отвечает Мерлашка. — А чай я вам вскипячу, когда вернусь.

— Зачем же тебе возвращаться? — говорит Кнезовка почти испуганно. — Вскипяти его прямо сейчас, ведь ты говоришь, что еще полседьмого. А капле воды закипеть недолго.

Сама она никогда не ужинает, этого она больше не может. Среди дня съест что-нибудь: яйцо всмятку, немного молока, иногда еще и кусочек хлеба, а потом до следующего дня — ничего. Тем чаем, что готовит ей Мерлашка, она по ночам смачивает губы, они у нее всегда такие сухие.

— Я думала переночевать у вас, — говорит Мерлашка и добавляет после недолгого молчания: — Мне кажется, вам хуже, чем раньше.

— Ничуть мне не хуже, — досадливо ворчит Кнезовка. — Днем я не вставала только потому, что мне не хотелось слоняться по дому. Приготовь чай и ступай к своим. Ночь я уж как-нибудь перетерплю одна. Столько перетерпела, перетерплю и эту.

Она недовольно хмурится. На этот раз не только потому, что хочет избавиться от соседки, но и потому, что Мерлашка сказала, будто ей хуже, чем раньше. Она этого не любит, не хочет, чтобы ее беспокоили разговорами о болезни. Что с ней такого? Отекают ноги, только и всего. Врач сказал, это от сердца, бог знает, так ли. Правда, сердце ее не беспокоит, разве что слабость иногда одолевает. Но может, это и впрямь из-за сердца. Ничего странного тут нет, сколько она надрывалась на своем веку, и к тому же заботы, страхи, болезни. Говорят, что сердце — это мотор, который приводит в действие все остальное. Даже настоящий мотор, из железа, и тот отказывается служить, а где уж до него человеческому сердцу, этому несчастному комку мяса. Это из-за него она уже не может больше работать, по крайней мере столько, сколько работала прежде. В общем-то, ничего страшного. Несколько недель назад она простудилась, и вот до сих пор простуда сидит в ней. Стоит задремать — просыпается вся в поту. Но это пройдет. Сегодня она и правда чувствует себя чуть хуже, поэтому и не встала. А какое до этого дело Мерлашке? Ведь та не знает, что она чувствует себя хуже, она же ей не говорила. А сразу: «Я думала переночевать у вас». Только этого не хватало.

— Ты уж иди, ничего не случится, — говорит она Мерлашке, а сама с нетерпением поглядывает на дверь.

— Если вы так думаете… — отвечает Мерлашка тихо и вроде бы с упреком, почти обиженно. Она кипятит ей чай и ставит полную чашку на ночной столик. Потом какое-то время мешкает, как будто не может решиться, что ей делать, наконец прощается и уходит.

Кнезовка с облегченном вздыхает, словно избавилась от кошмара. И усмехается лукаво, даже немного насмешливо. Все-таки она ее перехитрила. Ох, если бы та догадалась!

Сейчас они придут, она знает, что они тоже ждут не дождутся. Только бы не пришли все вместе, как обычно. Сгрудятся вокруг нее и говорят, говорят; слушать никто не хочет. А она должна выслушать их всех, а как, если они говорят все разом? Нужно их от этого отучить, сказала она себе. И от того, что все скопом врываются в комнату, — стану впускать к себе по одному, тогда с каждым можно поговорить обо всем. Да, так и нужно, с каждым отдельно. По правде сказать, я тоже виновата: не умею привести в порядок свои глупые мысли. Ведь нельзя же думать о сотне вещей сразу, потом все так перемешивается, что и не узнать, что было раньше и что позже, что сделал один, а что другой. Ничего не поделаешь, сама виновата, что это так, не умею устроить, чтобы мне было лучше с ними.

Они только ссорятся между собой, если я впускаю их к себе всех вместе, распутывает она клубок своих глупых мыслей. Как всегда. Они были такие разные по характеру. Взять хотя бы Тоне и Пепче. Эти двое уже до войны не переносили друг друга, а в войну готовы были один другого убить. Почему они были такими? Была ли я виновата в том, что они друг друга не любили? Правда, Пепче мне был дороже всех, но я этого не показывала, да и вообще мне было некогда проявлять свою любовь. У какой крестьянской матери есть время ласкать да миловать детей? А и хватило бы времени, она бы этого не делала, ей было бы стыдно, и если не ей, то детям. Пока ребенок в люльке, ты еще нет-нет, да и притронешься к нему губами, без этого нельзя, а выберется из младенческих пеленок — расти как знаешь, только бы не был голодный и оборванный. В этом смысле я относилась к Пепче точно так же, как к Тоне и другим. Но голос и взгляд, может, иногда и выдавали, что он мне дороже других.

А ведь Пепче, наверно, и он, его отец, любил больше остальных, мысли ее незаметно перескакивают на другое. Остальных бы он выгнал из дому, если бы рассердился на них, как на Пепче. И не ругал-то он его, не умея впрячь в дело… Нет, в работе Пепче не надрывался, даже в детстве он с большей охотой прятался в холодке, чем жарился на поле. «Откуда только взялся этот лентяй, шаг лишний сделать боится? — сердился Мартин. — И Кнезовы, и ваши всегда умели работать. А этот чисто барин. Ты посмотри на него. Совсем не похож на Кнезовых, да и на Молановых тоже».

И правда, он не был ни в Кнезовых, ни в Молановых. Даже наружностью. Кнезовы были коренастые, широкоплечие, немного неуклюжие, при ходьбе покачивались, как утки, руки что медвежьи лапы; даже Ивану, студенту, и тому боязно было подать руку. А мы, Молановы, мелковаты, скорее маленькие, чем большие; Пепче же высокий, прямой, как свеча, со светлыми, чуть вьющимися волосами. Когда он смотрел на тебя своими голубыми глазами, с приветливой улыбкой на губах, сердце у тебя так и таяло. Как не полюбить такого? А правда, откуда он взялся? Кнезовы темноволосые, а Молановы — одни темные, другие рыжие. Ох, сколько я намучилась из-за своих волос, когда была молодая. Вдобавок меня пугали цыганами, говорили, что они вылавливают рыжеволосых и распаривают их, а из слюны делают яд. Все ребятишки боятся цыган, а я прямо каменела, если встречала их. Ох, эти мои рыжие волосы! Рыжая, дразнили меня мальчишки. Что бы я не дала, лишь бы иметь такие волосы, какие были у Пепче. Светло-каштановый шелк. От кого он их получил? Если бы я не была его матерью, если бы не знала, что за всю свою жизнь не было у меня другого мужчины, кроме его отца, я бы сама сомневалась, кто его зачал. Мартин, отец Пепче, тот, разумеется, не сомневался, разве что на словах, а вообще-то он больше знал обо мне, чем я сама. Говорят, дети наследуют некоторые качества от бог знает каких дальних предков — из третьего, пятого колена. Может, светловолосый был его дядюшка, тот самый, о котором я столько слышала, хотя его уже лет сто как нет на свете. Говорили, будто бы он умел играть на гармонике, как никто другой в округе. Он тоже не рвался к работе, говорили, он увлекался только гармошкой и торговлей. Лишь бы не работать — это Пепче унаследовал от своего дядюшки, а деньги у него всегда водились, как-то он их добывал. Наверно, он и многое другое унаследовал от этого дядюшки, хотя никто никогда не вспоминал, какая у того была наружность. Но у музыкантов должна быть приятная наружность, а у торговцев — хорошие манеры, ведь они горазды так быстро одурманить сладкими речами, и ты покупаешь у них совсем тебе ненужное. И Пепче был такой, он умел понравиться, как мало кто умеет. Поэтому и он, его отец, не мог на него сильно сердиться, больше притворялся. «Не будь парень эдаким ветрогоном, его можно было бы полюбить», — как-то сказал он. Для Мартина, который был не из тех, кто бросался словами, это было много. Если бы Пепче был работящим, он стал бы в глазах отца соперником Тинче — тот был старшим и, как положено, должен был унаследовать хозяйство.

А где же он сегодня, этот проклятый парень, почему его до сих пор нет? Первым приходил Пепче или Тоне, и уже потом собирались другие. Сегодня я других вообще не пущу, мне хочется поговорить с Пепче, и всерьез. Сегодня мне со всеми надо поговорить всерьез. Сегодня или завтра, откладывать больше нельзя. Похоже, мне уж недолго осталось их видеть. Сердце у меня слабеет, это я чувствую. «Когда-нибудь она просто заснет», — в прошлый раз шепнул доктор Мерлашке; они думали, я сплю.

И правда, где же сегодня запропастился этот проклятый парень?

— Пепче, Пепче!

— Что, мама?

Стройный, со своей обычной улыбкой на губах стоит перед ней и смотрит на нее.

— Мерлашка давно ушла, а тебя нет и нет, — упрекает она.

— Я уже полчаса как здесь, но вам не до меня сегодня, все смотрели в потолок, бог его знает, где были ваши мысли.

Вот тебе на, все время она только и думала, что о нем, а он: вам не до меня, бог знает, где были ваши мысли. Но, поглядев в его глаза, она утонула в них и уже не может сердиться на него.

— Сегодня я хочу серьезно поговорить с тобой, поэтому других к себе не пущу, — говорит она ему.

— Вы всегда говорите со мной только серьезно, — отвечает он. — И всегда упрекаете меня за Тоне, как будто я виноват в его гибели. А он сам во всем виноват. Зачем она пошел в партизаны, к этим голодранцам и убийцам?

— А зачем ты пошел к белогардистам, ведь они тоже убивали людей?

— Так нужно было, мама. Мы боролись за свою веру и землю. Эту веру вы сами заронили в мое сердце, это вы научили меня молиться.

Видно, Пепче и со смертью не переменился. Говорит так же, как говорил во время войны. Тогда она ему верила. А приходил из лесу Тоне, верила ему. Мой бог, ведь она любила обоих, в обоих текла ее кровь. Как она намучилась тогда из-за них. Пепче она любила больше всех, поэтому столь тяжело ей было переносить его неприязнь к Тоне, ведь этим он обижал ее, не только брата.

— За веру? Это ты брось, — возражает она. — Сейчас у власти партизаны, а ни одна церковь не разрушена и служба идет, как шла. И причащать перед смертью причащают.

— А земля? Разве у нас не отобрали Плешивцу?

Она не знает, что ему на это ответить. Пепче ей не переговорить, это она понимает. Тоне бы мог, она даже видит, как он хмурится, но его она к себе не пустит, сейчас не пустит, иначе братья поссорятся, как всегда. А этого не должно быть. Да и она не хочет ссориться. Она может ответить: и до той земли, которая у нас осталась, никому нет дела. На что Пепче бы ей сразу возразил: «Они виноваты в том, что до нее никому нет дела. Не отобрали бы Плешивцу, все было бы по-другому…» Сколько раз она сама так думала. Если бы не отобрали Плешивцу, может, и Мартин был бы жив…

— Каждый по-своему прав, — говорит она после краткой паузы. — Ты на одном берегу, Тоне — на другом. Но из-за этого вы же не перестали быть братьями. Один только Каин убил Авеля. Сам знаешь, какой грех он совершил, потому они и попали в Священное писание. А ты… Скажи мне, что было бы, если бы я в тот вечер не спрятала Тоне?

— Тоне стрелял в меня за несколько недель до того.

— Нет, — заступается она за Тоне. — Я его спрашивала. Он поклялся, что стрелял в других, а в тебя даже не целился.

— Зато другие целились, те, что были рядом с ним. А пуля есть пуля, на ней не написано, чья она, — каждая может убить. К счастью, меня чуть царапнуло. Пять недель носил повязку, да и в тот вечер, когда вы прятали Тоне, она еще была на руке.

Господи, как она тогда намучилась! Только бы не возвращаться к тому времени! И все же они возвращаются, день за днем, ночь за ночью. И всегда, как будто это не просто воспоминания, боль и страх такие же, как тогда.

В тот раз Тоне появился, когда сумерки едва опустились на землю. Она радовалась его приходу, как всякая мать радуется приходу своего ребенка. Но в тот вечер в сердце было больше тоски и тревоги, чем радости. Дошел слух: белые знают, что он бывает дома и в деревню заглядывает, к своей девушке; они поклялись, что возьмут его живым или мертвым. Собственно говоря, в тот вечер она ждала, чтобы Тоне поскорее пришел, хотела сказать ему о том, что задумали белые, и предупредить его, пусть пореже заходит домой и к девушке. Как только он пришел, она сразу же высказала ему все, что было у нее на сердце. Тоне нахмурился, но промолчал. «Ты должен быть осторожным», — попросила она еще раз. Больше всего ей хотелось попросить, чтобы он — ради бога! — не приходил ни домой, ни к Мицке, да разве могла она сказать ему такое. А вдруг он подумает, что она гонит его из дому, что больше не любит его за то, что ушел к партизанам. А как она могла его не любить, ведь ее он дитя, его она носила под сердцем. Да будь он заодно с самим дьяволом, все равно бы любила. А партизаны… Один бог знает, так ли уж они против веры, уже тогда не раз думала она. Люди любят их больше, чем белых, и Мартин с Тинче тоже их держатся, рассуждала она. Сама она ни с кем не могла быть, два ее сына были в партизанах, а один, самый любимый, — у белых. Ох уж эта война! Сколько страданий принесла она! А ей, у кого дети были и на той, и на другой стороне, куда больше, чем другим. Она дрожала то за одного, то за другого и постоянно боялась, как бы братья не убили друг друга.

— Пусть и Пепче поостережется! — ответил тогда Тоне после недолгого молчания. — Если попадет к нам в руки, не сносить ему головы, как и любому другому белогардисту.

— Господи! — вздохнула она. У нее отнялся язык, и ей пришлось собрать все силы, чтобы спросить его: — И ты бы стрелял в него, в собственного брата? Ведь ты уже в него стрелял, Пепче сказал мне.

— Это когда мы поджидали их в засаде. — Тоне оживился. — Выходит, этот черт знает, что я там был. Конечно, я стрелял, но не в него. Бог свидетель, в него я не целился. А если б целился, его, пожалуй, уже не было бы в живых, говорят, я самый лучший стрелок в батальоне. Я оставил его другим, вот дьявол и помог ему удрать.

Боже, как ей стало больно, когда он это сказал. Пожелал смерти собственному брату, хотя и от чужой руки. Но в тот раз у нее еще хватило сил разузнать всю правду до конца.

— А если бы вы встретились один на один, с винтовками в руках, ты бы стрелял в него? — напряглась она. Он ответил не сразу, наверно, боялся ранить ее. Но отвечать надо было, и он нерешительно сказал:

— Не я в него, так он в меня. А ведь защищаться, надеюсь, мне можно и от брата?

Если бы она и впрямь хотела узнать всю правду до конца, ей нужно было как-нибудь спросить и у Пепче: «Если бы вы с Тоне встретились один на один, с винтовками в руках, скажи, ты бы стрелял в него?» Но она не решилась. И лишь сейчас, через столько лет, когда оба уже мертвы, она решила поговорить со всеми всерьез, и отваживается спросить у Пепче:

— Если бы в тот раз ты знал, что я прячу Тоне в комнатушке, что бы ты сделал?

— Взяли бы его, — небрежно отвечает Пепче.

— Он бы не дал себя схватить, у него была винтовка и гранаты.

— Не очень бы помогли ему гранаты, нас было человек пятнадцать, а он один.

— Его бы убили, да?

— Сопротивлялся бы — убили.

— И ты бы допустил, чтобы его убили?

— А что я мог поделать, ведь он был партизан.

Теперь она знает. Собственно говоря, она уже тогда знала это. Поэтому-то у нее так сжималось сердце, что она боялась: вот-вот оно откажет и она упадет.

Они явились вскоре после прихода Тоне, тот ждал, пока она приготовит ему что-нибудь поесть. Сама бы она тогда и не вспомнила, что он голодный, настолько ее беспокоило другое, но Мартин напомнил ей, что Тоне нужней всего. «Не приставай к парню со своим вздором и возьмись за стряпню, ты же видишь, он голодный», — приказал он ей. «Боже мой, а я про это совсем забыла», — воскликнула она и поспешила в кухню. Она хотела приготовить гречневые клецки, самое любимое блюдо Тоне, но ей показалось, что это будет слишком долго, поэтому она разбила несколько яиц, нарезала туда колбасы и поставила сковородку на огонь, который поспешно разожгла. Яичница еще не была готова, когда во дворе залаял Султан, залаял и утих. Сердце сразу подступило к горлу, она знала, что кто-то пришел, скорее всего Пепче, иначе бы пес не перестал лаять. А если он не один, если с ним еще кто-то? Она бросилась в горницу, где за столом сидели Мартин, Тоне и Тинче. Она и теперь видит их: Тоне сидит справа, лицом к двери, Мартин — посередине, спиной к ней, а Тинче — слева, тоже боком.

— Кто-то пришел, похоже, белые, спрячься побыстрей, Тоне! — испуганно воскликнула она.

Тоне мгновенно вскочил, хотел броситься к двери, в сени, но она схватила его за руку.

— Не сюда, не сюда!

Втолкнула его в комнату и заперла дверь. Она бы не открыла ее, даже если бы ее били прикладами.

Они уже были в горнице. Пепче поздоровался, приветливо улыбаясь, отчего ей всегда хотелось прижать его к себе, словно мальчика, да стыдно было. А теперь она только что-то пробормотала ему в ответ, когда он с ней поздоровался. И с отцом она тоже поздоровался, а вот Тинче, брата, как будто и не видел. И Тинче тоже делал вид, словно они с Пепче и не братья вовсе.

— Проходили мы сквозь сени, а из кухни так вкусно пахло, что хотелось завернуть прямо туда, — сказал Пепче, когда все расселись: кто — к столу, кто — на скамейку возле печи, а кто — на верстак.

У нее едва не отнялись ноги: вдруг Пепче угадал, кому она готовила ужин. Чего доброго, своим приспешникам скажет. Если уже не сказал. Может, он им еще в сенях сказал: «Не иначе Тоне дома, мать жарит ему яичницу».

— Тинче поздно вернулся с Плешивцы, вот я ему и поджарила на ужин несколько яиц с колбасой, — в замешательстве солгала она.

— А-а-а, — как-то странно протянул Пепче. И продолжил со знакомой усмешкой: — Мы тоже голодные, прибавьте и на нашу долю.

Она испуганно посмотрела на него. Приготовить яичницу для стольких людей? Но испугалась она не только этого, пожалуй, этого она вовсе не испугалась, не она же эти яички снесла. Но если для них и правда надо что-то приготовить, ей придется уйти из горницы. А ей думалось: Тоне окажется в их руках, стоит ей отойти от двери. И к тому же Мартин уйдет в подвал за вином.

С неслышным вздохом она покинула горницу. Что она могла поделать? В кухне она обнаружила, что запах там не слишком-то приятный: в спешке она позабыла снять сковородку с огня и яичница подгорела. Этого не хватало. Когда они уйдут, придется приготовить новую. Если они уйдут. И когда они уйдут? А что, если останутся ночевать?

Она пошла в кладовую, взяла каравай хлеба и копченую колбасу. «Для стольких людей я не могу сжарить яичницу, у меня даже посуды такой нет, — оправдывалась она. — Вот вам хлеб и колбаса…» Хотела добавить: «А уж резать вы сами режьте», но поняла, что это было бы слишком невежливо, что подобной невежливостью она показала бы им, насколько они ей в тягость. Пришлось нарезать колбасу самой. Она сходила за тарелкой и кухонной дощечкой. Когда резала колбасу, руки дрожали, как никогда. Она все время думала о Тоне. А что, если Пепче придет в голову подойти к двери и дернуть за ручку? Заперто? А почему заперто, ведь, кроме наружной двери, у нас никогда ничего не запирали? Прячете Тоне? Ну и глупые же вы. Что для нас эта дверь?

И еще она думала о том, что́ творится на сердце у Тоне, когда он слышит их, когда знает, что его отделяет от них только эта тонкая дверь. Бумага, а не дерево. Может быть, он тоже задает себе вопрос: а что, если кому-нибудь придет в голову взяться за ручку, открыть дверь?

Каким длинным был этот вечер, такого ей еще не довелось пережить. Они все сидели и наливались водкой. Ей казалось, что они беспрестанно оглядываются на эту дверь, даже Пепче, который сидел спиной, время от времени поглядывал в ту сторону. И ее глаза то и дело устремлялись туда, хотя она убеждала себя, что тем самым может выдать, кто там скрывается. И знала, что Тоне тоже не сводит глаз с двери, что ждет, когда дверь откроется, а сердце застряло где-то в горле. Скорее всего, она держит в руках гранату, чтобы бросить ее, как только дверь и впрямь откроется. Мой бог! За себя она не боялась, за Мартина и Тинче тоже, она даже не вспомнила о том, что и они в опасности. Она боялась, что брат падет от руки брата. Тоне или Пепче, — сердце ее рвалось на две одинаковые части.

— Если он — это я про Пепче — еще раз так заявится, я вышвырну его за порог, — сказал Тинче, когда они ушли, а вслед за ними и Тоне.

Мартин, его отец, холодно на него посмотрел.

— Пока я здесь хозяин, ты никого не вышвырнешь, — сказал она твердо. — Этот дом принадлежит Пепче точно так же, как и тебе.

— Но это еще не значит, что он может таскать сюда своих дружков, — столь же твердо ответил Тинче. Последнее время они с отцом не могли спокойно разговаривать между собой. Так и огрызались, так и задирали друг друга. Сейчас Мартин попытался сдержать себя.

— Не думай, что я заодно с ними, хотя и смотрю на некоторые вещи иначе, чем ты, — сказал он более спокойно. — Я не был и не буду заодно с ними, по крайней мере до тех пор, пока они прислуживают немцам, не буду. Но что мы можем поделать? Вышвырни я их за порог, и красный петух запоет у нас над крышей. А кто партизан будет принимать, если нас спалят? Сам понимаешь, мне, конечно, не больно нравится, что Пепче с этими. А что было бы с нами, если бы и Пепче ушел в лес? Трое сыновей в партизанах, а ты… Не думай, будто тебе долго удастся скрывать свои дела.

И правда, скрыть не удалось. Через несколько месяцев пришли за Тинче; до конца войны они не получили от него весточки. Только в августе сорок пятого вернулся он из немецкого лагеря, похожий скорее на мертвеца, чем на живого человека; она прямо испугалась, увидев его. Но все-таки вернулся. А Тоне и Пепче…

— Надвое тогда раскололась наша семья, это из-за тебя она раскололась, — говорит она Пепче. — А я — в середине, — вздыхает она. — Как я могла соединить вас своими слабыми руками? Только и оставалось мне, что молиться за вас. И если бог меня услышал и ты не виноват в смерти Тоне, значит, я молилась не зря. Скажи!

Пепче слабо улыбается, иначе, чем всегда. Хочет что-то сказать, но так ничего и не говорит. Вдруг начинает исчезать, а скоро и вовсе исчезает. Словно убежал. От кого? От Тоне?

Тоне стоит перед ней такой, каким — ей рассказывали люди — его пригнали тогда на площадь. Руки связаны, одежда разорвана, на лице и на руках запеклась кровь.

— Тебе было очень больно? — сочувственно спрашивает она. Если бы это было можно, она встала бы и уложила его в постель.

— Не знаю. В таких случаях человек не слишком-то разбирается в этом. Гораздо хуже страх, хотя ты и сам не знаешь, чего еще можешь бояться.

— Я всегда опасалась за тебя, — говорит ему она. — Когда ты навещал нас, после твоего ухода я всю ночь не могла сомкнуть глаз. Каждый выстрел, который слышала, ранил мое сердце. Может, это в него стреляли? — дрожала я. А если стрелявший не промахнулся? Всегда, стоило раздаться выстрелу, у меня останавливалось сердце. Кто стреляет? В кого стреляет? В Тоне? Или в Пепче? Я ведь и за него боялась. Боже, ведь вы оба мои сыновья. Я меньше беспокоилась за Ивана. Он был далеко, я не видела его почти два года, вот вы и потеснили его из моего сердца.

Она молчит, собирается с силами. Потом у нее вырывается:

— Скажи, Пепче был виноват в том, что тебя схватили, или нет?

— В чем-то почти наверняка был, — заявляет Тоне. — Он был с ними, с этими дьяволами. Сколько раз обещал я ему, что сверну шею, да вот опередил он меня.

— Мой бог! — простонала она. Ей показалось, будто он всадил нож ей в сердце.

— Когда я попал к ним в засаду, я не видел его, может, он просто спрятался от меня. Нас было трое: Томажинов, Уреков и я. Мы шли патрулировать, а не к Мицке, как потом говорили. Может, попозже мы бы на минутку и заглянули к ней, если бы хватило времени и если бы не случилось того, что случилось. Только мы вышли из лесу, раздался грохот на том самом месте, где когда-то погиб Ковачин. Уреков и Томажинов рухнули без единого звука — пулемет, а мы совсем не ждали этого. Мне-то лишь ногу поцарапало, я бы ушел от них, если бы не споткнулся. Накинулись они на меня. И чего они только со мной не делали!

— Они тебя били?

— Если это называется «били».

Сердце у нее останавливается, как останавливалось, когда ей рассказывали, каким его пригнали из лесу. Но уже тогда боль из-за мысли, что рядом с ним мог быть Пепче, была сильнее, чем эта… Нет, она не может сказать, которая сильнее, и та и другая были настолько страшными, что ей до сих пор кажется странным, как она это пережила.

— Ты говоришь, Пепче тогда не было? — спрашивает она дрогнувшим голосом.

— Я его не видел, — отрезал Тоне, как будто ему не понравилось, что мать спрашивает про Пепче. Но через мгновение сам вспомнил о нем. — Мы встретились на школьном дворе, там у них было логово, — говорит Тоне. — Он отвернулся, когда увидел меня.

— Мой бог! — снова простонала она. Ей тяжело прикасаться к этой страшной ране, но она должна добраться до истины. — А потом… в тот раз… его тоже не было? — спрашивает она запинаясь.

— В тот раз… когда меня расстреливали? Я его не видел. Правда, мне завязали глаза, когда прикручивали к столбу.

Нет, она никогда не узнает правды. Пепче ускользает от нее, когда она его спрашивает, а Тоне не знает. Может быть, и Тоне тоже увиливает от ответа?

Она зажмуривается. Некоторое время ей хочется побыть одной со своими горькими воспоминаниями. Сколько времени прошло с тех пор, как расстреляли Тоне? Весной будет тридцать лет. А в ней все это так живо, как будто случилось сегодня утром. Тридцать лет. Вначале она потеряла Тоне, за ним, четыре года спустя, — Пепче. А чего только еще не случилось в эти годы! Сколько она выстрадала!

После смерти Тоне Пепче довольно долго не появлялся дома. Как будто боялся встречи с домашними, и прежде всего с ней, со своей матерью. Он знал, она будет спрашивать о Тоне. И она спрашивала, когда он стал заходить домой, спрашивала не один, а сто раз, а может, и того больше. Но главного, что мучило ее, она не могла из него вытянуть. Хотя кое-что все-таки узнала, поняла: Пепче ничуть не жалел Тоне и считал справедливым, что все случилось именно так. «Он получил то, чего заслужил — незачем было уходить к партизанам, — сказал он. — Иначе и не могло кончиться. И так будет со всеми».

Как она обиделась на него! И все-таки не настолько, чтобы перестать любить. Этого она не могла, ни одна мать не смогла бы. Если бы она прокляла Пепче из-за Тоне, если бы возненавидела его, все равно продолжала бы его любить. Но она и проклясть не могла. Боялась, что это принесет ему несчастье. Она все еще боялась, как бы с ним чего не случилось; по правде говоря, после смерти Тоне боялась сильней, чем раньше. Как и прежде, каждый выстрел, который она слышала, ранил ее сердце. И когда Пепче приходил домой, она так же боялась за него, как раньше за Тоне. Партизаны окрепли, стали хозяевами в горах. Сколько она прятала от них Пепче и дрожала за него, как и в тот раз за Тоне. Мой бог, какого страху она натерпелась. Пепче в комнате, а партизаны за столом и возле печи. Мартин угощает их водкой, она — хлебом и молоком, а то клецками. Оба как на иголках. Вдруг кто догадался бы и подергал ручку двери? «Кого это вы прячете, мамаша, что закрыли комнату?»

А еще хуже было после войны. Пепче не захотел уйти вместе со своими дружками через границу, в Каринтию или еще куда. И некоторые другие тоже. Они скрывались в ближних лесах, а по ночам приходили к своим наесться и набить рюкзаки. И Пепче приходил. Мартин, его отец, сказал ему: «Этого ты и хотел? Я же тебе говорил: не бери из их рук оружия, не воюй против своего собственного брата. Как будто глухому говорил. А теперь ты получил…» Пепче сердито посмотрел на него. Видно, хотел огрызнуться, но увидел бледное лицо отца, и у него словно язык отнялся. Мартин не сказал больше ни слова. Бог знает, может, они ее пожалели, а может, испугались, что их ссора доконает ее. Мартин сказал ей позднее: «Ты была такая, словно смерть уже протянула к тебе руки». А разве могло быть иначе? Пепче никогда не выглядел таким несчастным, как в тот вечер. Она не видела его целый месяц, с тех пор как объявили, что война кончилась. Сердце у нее замирало при мысли о нем, она боялась, что они больше никогда не встретятся, и утешала себя тем, что он в безопасности, что он нигде не пропадет, устроится и будет писать ей, как иногда пишет Резика. Все утрясется, все обладится, только бы он был жив, только бы схоронился от опасности. А он вдруг появился дома. Заросший, в мятой, порванной одежде и, скорее всего, голодный. Она поспешила приготовить ему ужин, выбила на сковородку яйца и нарезала колбасы, как тогда для Тоне, а сама все смотрела на него да прислушивалась, нет ли кого во дворе, не залает ли Султан. Ночь казалась ей недостаточно верным сторожем — ведь она могла обернуться коварным предателем, как та, когда схватили Тоне. Господи, неужели и с Пепче что-нибудь случится! Он прощался, а ей хотелось его просить, чтоб не приходил он домой, что они станут носить ему в лес все необходимое, но не могла ничего сказать, только роняла слезы на его плечо.

Когда он переселился домой и устроил себе в сене логово, Тинче еще не вернулся из концлагеря. А вернулся, они с Мартином и от него скрывали, кто прячется на чердаке. Словно воруя, носили туда хлеб и все остальное, а Пепче теперь даже ночью не спускался в дом. Но через какое-то время Тинче узнал об их тайне, узнал сам, бог знает как.

— Не вздумайте и от меня прятаться, когда носите ему еду, хватит и того, что приходится скрывать это от других, — сказал он однажды своим мягким, спокойным голосом, не так, как в годы войны, когда они цапались с Мартином, его отцом, сказал так, будто хотел сказать: ведь и я могу отнести, если вам трудно забираться по лестнице. Поэтому они с Мартином и не подозревали, что это он выдал Пепче. Кто-то другой был Иудой, одному богу известно кто.

Пепче забрали, и ни от него, ни о нем долго не было ни слуху ни духу. Они узнавали, расспрашивали — ничего. В суде ничего не знали, в милиции — тоже, или знали, но говорить не хотели. Люди сказали ей: «Таких не судят, таких потихоньку расстреливают, чтобы никто ничего не пронюхал». Сколько слез она пролила, сколько молилась, чтобы господь простил ему грехи. И вдруг письмо от него. Писал он из Аргентины. У него, мол, все хорошо, работает он на какой-то фабрике, напишет еще и даже что-нибудь пошлет им, так как знает: при партизанской власти во всем нехватка.

Как он оказался в Аргентине? — спрашивала она себя. Как спасся от смерти? «Таких не судят, таких потихоньку расстреливают», — сказали ей, а он — на тебе! — в Аргентине. Ее Пепче, ее мальчик. Она даже помолодела после этого письма.

Новое известие сломило ее. Говорили, что Пепче убежал, был он не один, у него был сообщник. Они убили охранника и убежали. О боже, неужели это правда?! И опять сколько слез пролила она. Ох, эта война. Что она сделала с людьми. Из-за нее они озверели.

Теперь она еще больше молилась за Пепче, своего младшенького. Чтобы бог простил его, если уж не на этом, то хотя бы на том свете. На этом — не простил. Всего через год они узнали: он погиб от несчастного случая на той самой фабрике, где работал. Простил ли его бог хотя бы на том свете? Дошла ли до него ее горячая молитва? Ведь Пепче не сделал бы такого, не будь этой проклятой войны. Она одна во всем виновата…

Загрузка...