Она не знает, проснулась ли от собственного крика или ее разбудила Мерлашка. Оглядывается вокруг, растерянная и все еще испуганная. Сквозь окно льется тусклый утренний свет, он едва различимо посеребрил оконные стекла, ей кажется, что не совсем рассвело. Так рано Мерлашка никогда не приходила, ей и дома нужно было что-нибудь сделать. Или это не Мерлашка, бог знает, кто это. Или вообще никого нет, и ей только кажется, что возле постели кто-то стоит.
— Что с вами, мамаша, я уже испугалась, не случилось ли чего с вами, — слышит она.
Смотри-ка, ведь это и правда Мерлашка. Так рано… Она смотрит на нее и словно не может поверить собственным глазам.
— Как это ты здесь, так рано ты никогда не приходила, — говорит она неуверенно.
— Да я не сейчас пришла, я здесь ночевала, — говорит Мерлашка. — Вчера вечером мне показалось, что вам хуже, вот я и не осмелилась оставить вас одну. Я спала в кухне, постелила себе на полу.
В другое время замечание о том, что ей стало хуже, испортило бы ей настроение, рассердило бы. Она не любит этого, не хочет, чтобы Мерлашка беспрерывно вглядывалась в ее лицо, выискивала на нем следы бледности, как будто ждет не дождется, когда она протянет ноги, когда за ней не надо будет ухаживать. Но сейчас она словно и не расслышала всех слов Мерлашки, а то, что Мерлашка всю ночь была в кухне, застряло у нее в мыслях. Выходит, она действительно слышала из кухни шум и стук. Но ведь она и разговор слышала. Значит, Мерлашка была в кухне не одна. Похоже, Ленка и впрямь вернулась из Америки?
— Я слышала, ты шастала по кухне, а потом какой-то разговор. С тобой был кто-нибудь? — Все тело ее дрожит, пока она дожидается ответа.
— А кому быть? — удивляется Мерлашка. — Ни с кем я не говорила. Это вам приснилось.
Вечно одно и то же: вам приснилось. Бог знает, может, это на самом деле был сон, а может, нет. Ей, конечно, приснилось, что она была с Иваном у моря и что к ней пришла Марта, она даже во сне знала, что это сон, потому и кричала, чтобы проснуться, избавиться от этого страшного сна. А то, раньше?
— Дурные это были сны, вот я и кричала, — говорит она тихо, задумчиво. — Я знала, что вижу сон, — продолжает она. — Хотела проснуться, а не могла. Я и звала тебя, чтобы ты пришла… чтобы разбудила меня.
— Я не слышала, что вы зовете, — говорит Мерлашка. — Не могла разобрать, что вы кричите. Но голос был такой, что мне стало страшно. Сначала я подумала, этот голос слышится снаружи, будто там кто-то задыхается и зовет на помощь; только потом сообразила, что голос доносится из вашей комнаты, что это вы так страшно кричите. Я и вправду испугалась, что с вами что-нибудь случилось. А вы говорите, что вам приснился сон. Очень они вас измучили, эти сны, вы так ослабели, и лоб у вас до сих пор мокрый.
Мерлашка берет с ночного столика носовой платок и осторожно вытирает ей лоб. Взгляд у нее озабоченный. На этот раз Кнезовку не возмущает ни ее пристальный взгляд, ни ее надоедливая предупредительность. Если бы она в другое время попыталась вытереть ей пот со лба, она бы недовольно отвернула голову: оставь, я сама. А в этот раз словно и не чувствует платка, может, и взаправду не чувствует. Она все больше погружается в себя и в свои страшные сны. Лицо у нее меняется, в глазах загорается страх. Она судорожно хватает Мерлашку за руку и говорит дрожащим голосом:
— Ты знаешь, Иван заболел.
Мерлашка растерянно смотрит на нее.
— С чего это вам пришла такая мысль? — спрашивает. — Почему он именно сейчас должен заболеть?
— Заболел, — настаивает на своем Кнезовка. — Иначе бы мне не приснился такой сон.
— Ах, это вам приснилось, что Иван заболел, — говорит Мерлашка с легкой усмешкой. — Бросьте вы, кто в наше время верит снам? Вы беспрестанно думаете о нем, вот он вам и снится. А теперь еще ваша болезнь. Я же вам говорила, да и другие так говорят, когда человек болен, ему и сны снятся страшные, не такие, как здоровому.
— Ты думаешь? — Она не сводит с лица Мерлашки долгого, испытующего взгляда.
— А вы бы ему написали, — после краткой паузы говорит Мерлашка, на лице у нее легкое замешательство. Она не решается сказать, что сама написала ему вчера. Кнезовка, наверно, рассердится, возмутится: что ты суешь нос в эти дела. Сейчас ей кажется, наступил подходящий момент упомянуть об этом письме.
— А что мне ему писать? О чем?
— Ну, что вы больны, чтобы он приехал вас навестить, посмотреть, как вы. Ведь его не было дома больше полугода. — Последнюю фразу она произносит сердитым, почти вызывающим тоном.
— Как же он приедет, если болеет, может, и впрямь болеет, — отвечает Кнезовка тихо, со вздохом.
— Снова эти ваши сны. Вы прямо голову от них потеряли, — затягивает Мерлашка. — Если он и взаправду болел, по крайней мере ответит на ваше письмо, напишет, что с ним, чтобы вы знали наверняка.
На лбу у Кнезовки собираются морщины, взгляд становится отсутствующим. Она долго и задумчиво смотрит перед собой, потом тихо говорит:
— Вот ты ему и напиши, если считаешь, что нужно. А мне трудно… хотя бы из-за глаз.
— Хорошо, напишу. — Мерлашка делает вид, что покоряется ей. — Я дам вам почитать, когда напишу… А теперь мне надо домой, у меня и там есть дела. Но сначала я принесу вам чая, а может, и еще чего, хотя бы яйцо всмятку?
— Яйца не хочу, а чай принеси, пить хочется.
Потом ее снова уносит в эти страшные сны. Чай она пьет, почти не сознавая, да и разговаривает так же. Она почти не обращает внимания на Мерлашку, а когда та уходит, не замечает ее отсутствия, той тишины, которая воцарилась в доме. Сны, что значат эти страшные сны? Любой сон что-то означает. Неправду говорит Мерлашка, будто ей потому снились страшные сны, что она болеет, и потому, что все время думает про Ивана. Ведь она и раньше постоянно думала о нем, о ком же ей думать, как не о нем, но ей никогда не снились такие сны. А теперь… О боже! Мартин ей снился несколько ночей подряд, перед тем как погиб. И во сне был весь в крови. «У нас случится что-нибудь дурное, я уже три раза видела во сне кровь», — сказала она Мартину. «Ох уж эти твои сны», — отмахнулся он. А потом его принесли мертвого. Теперь пусть кто-нибудь скажет, что сны ничего не значат. Значат, значат… И те, что мучили ее сегодня ночью, тоже значат. Но что, господи, что? Вначале к ней пришел Иван. «Ты болен?» — спросила она его, когда он сказал, что не пойдет с ней. А потом Марта: «Иван меня послал, он болен…»
Тогда ее осеняет, словно молния разрезает ночное небо. Он позвал меня, чтобы я пришла к нему, он зовет меня. Вначале пришел сам, потом послал Марту, жену. «Иван меня послал, он болен». О боже, Иисусе! А я лежу в кровати и знай себе раздумываю, что значат эти страшные сны. Мне нужно к нему, поэтому он и позвал меня. Я не смею лежать, ведь он болен, ему нужна моя помощь. Жена не умеет ухаживать так, как мать. Или он зовет меня затем, чтобы напоследок увидеть меня.
— Мерлашка, Мерлашка, Мерлашка!
Мерла-а-ашка-а-а!
Ей отвечает мертвая тишина, из кухни ни шума, ни отклика. Ушла домой, она же сказала, что пойдет домой, вспоминает она. Как же ее позвать, чтобы помогла встать, одеться? Снаружи со двора или с дороги ничего не слышно, ничего такого, что подсказало бы ей, там кто-то есть, мимо проходит кто-то, кого она может позвать. Придется ждать. А сколько ждать: час, два или того больше? Бог весть, придет ли Мерлашка до двенадцати, а может, только к обеду. Так долго она ждать не может, не смеет, нет у нее права на это. Иван зовет ее, он болен, может быть, смертельно, он хочет увидеть ее, напоследок она тоже хочет его видеть хотя бы еще раз. О боже, Иисусе, о божья матерь!
Мерла-а-а-ашка-а-а!
Лю-ю-ю-ди!
Мерла-а-а-ашка-а-а-а!
Ничего. Та же мертвая тишина.
Она подождала. Ждет, ждет, ждет. Потом приподнимается. Это нетрудно, ведь она привыкла садиться самостоятельно. А раньше она даже с постели сползала, не хотела, чтобы Мерлашка ей помогала. Но в этот раз комната начинает плясать перед ее глазами, когда она встает на ноги. Она пытается ухватиться за спинку постели, но та как-то шатается от ее прикосновения. О боже, неужели болезнь довела меня до того, что я и на ногах стоять не могу? — пугается она. Или это меня постель довела, знай себе лежу да лежу. А сколько же это времени продолжается моя болезнь, сколько времени я лежу как колода? Недель семь, не больше. Я и раньше была больна, сердце, сказал врач, но я шастала по дому и вокруг него. Это простуда уложила меня в кровать. Небольшой грипп, сказал врач. Нужно лечь в постель, для сердечных больных грипп — опасная болезнь. Ну вот, теперь еще это — ходить разучилась.
Она оторвалась от кровати, чтобы подойти к шкафу, и все снова завертелось у нее перед глазами. Тогда она ухватилась за стул и ночной столик и подождала, пока в голове не успокоилось. Снова двинулась вперед, но пришлось держаться за стенку, пол под ногами качался, как будто стоял на воде, вверх-вниз, вверх-вниз. Иисусе, как далеко этот шкаф, комната как будто стала шире, словно ей приходится идти через тот зал в замке в Брезье, который они когда-то осматривали вместе с Мартином.
Она подошла к шкафу. Пол уже не качается, стены тоже успокоились, только слабость осталась, небольшая слабость, по-видимому, от чая, Мерлашка всегда делает его чересчур сладким, сколько раз она говорила, что не надо класть столько сахара, но это все равно что говорить глухому. Наверно, соседка думает: она из-за скупости запрещает класть столько сахару, а не потому, что слишком сладкий чай вреден. Все-то проклятая Мерлашка делает по-своему… Да, слабость у нее от слишком сладкого чая, но это пройдет, конечно, пройдет.
Она открывает дверцу шкафа — дверца тоже немного качается, но не так, как пол. Она уже пришла в себя, силы возвращаются к ней. Все будет хорошо, все будет хорошо. Ведь она не имеет права болеть, если Иван зовет ее, если она нужна ему. Ведь у нее остался только он, неужели и его потерять, о боже…
Что ей надеть в дальнюю дорогу до Любляны? Чтобы не было холодно и чтобы Ивану не было стыдно своей матери-крестьянки. Сколько раз он ей говорил, чтобы не одевалась она старомодно. Вот это платье старомодное? Нет, это не старомодное, только чересчур легкое для теперешней погоды, в нем будет холодно. Вот это синее потеплее, только… Марта, невестка, оглядит ее с ног до головы. По ней видно, из господ она, бог знает, как они с Иваном нашли друг друга. Не годится она в хозяйки Кнезова, не только потому, что такая фарфоровая и господского происхождения. Бог весть, правда ли, что ее искалечили в тюрьме, что там вытворяли с ней все это. Помнится, когда они с Иваном приезжали к ней, мимоходом говорили, что во время войны Марта сидела в тюрьме, но подробностей ей не рассказывали, этих страшных почти наверняка не рассказывали, видимо, об этом ей позже сказал Иван.
После долгих размышлений она выбирает синее шерстяное платье, черное, которое теперь, без Мартина, всегда надевала, если выходила из дому, надеть не посмела. Приехала бы она к Ивану в черном, получилось бы, будто явилась на похороны. На похороны… Иисусе, только не это. Она даже испугалась этого черного платья. К тому же синее ей идет больше. Она сшила его незадолго до смерти Мартина. «В этом платье ты на десять лет моложе», — сказал он ей, когда она впервые надела его.
Значит, синее платье, но вначале чистое белье. Она переодевается медленно, руки неловкие, как будто не приучены к такому делу. В голове все успокоилось, а тело еще дрожит от холода, во всяком случае, ей кажется, что от холода; когда она раздевалась догола, ей всегда было холодно. Старые кожа и кости, а мясо… да есть ли еще на мне мясо? — ухмыляется она про себя. В мыслях мелькнуло, вот удивится Мерлашка, когда она придет к ним, небось собственным глазам не поверит. «Вы что, с ума сошли?» — крикнет. «Ничего не сошла, — возразит она, — Тебя не было, вот я переоделась и пришла. Мне надо в Любляну, к Ивану, я же тебе сказала, что он болен. Это был не только сон, он зовет меня, я знаю, зовет. Договорись-ка побыстрее с кем-нибудь, кто бы подвез меня до станции».
А что, если она не захочет искать повозку, будет уговаривать меня не ездить в Любляну, ссылаться на мою болезнь? — рождается у нее тоскливая мысль. Нет, не будет она меня отговаривать, она меня знает. И она сердито хмурится, как будто Мерлашка и в самом деле ей возражает. Я сама найду повозку, если она не захочет, говорит она себе. Даже если до железной дороги придется идти пешком, я и тогда не отступлюсь. Я должна поехать к Ивану, должна еще раз его увидеть.
Иван, о боже, Иван! Как он? Сколько часов прошло с тех пор, как у меня была Марта, как Иван позвал меня? За это время всякое могло случиться. Может, ему стало хуже, может, он уже потерял надежду увидеться со мной. А я знай себе одеваюсь, раздумываю, что надеть, синее или черное, как будто не все равно, в чем я приеду к нему, только бы приехать, приехать, и поскорей…
Она направляется к двери, и пол снова начинает качаться, но намного меньше, чем раньше, дверь тоже шатается, когда она нажимает на ручку, но она цепляется за нее посильнее и успокаивает дверь, а заодно и себя. Правда, слабость еще не покинула ее, однако в сенях на нее повеяло холодным, свежим воздухом, и ей стало совсем легко. Шесть, восемь шагов к двери она сделала уверенно, но, когда до двери оставался какой-то метр, пол ушел из-под ее ног, она рухнула, сердце схватило так, что не стало дыхания, невольный крик вырвался из горла и замер, прежде чем она успела открыть рот. Тьма обступила ее.
Сколько времени она лежала возле двери, минуту, пять, десять минут или целый час? Придя в себя, она слышит испуганный голос:
— Иисусе, мамаша!
Открывает глаза и видит над собой Мерлашку. Озабоченную, взволнованную.
— Господи, мамаша, как вы сюда попали, что случилось?
— Закружилась голова, все передо мной заплясало, а потом я ничего не помню.
— Но как вы добрались сюда, куда вы шли?
— К вам, чтобы ты договорилась с кем-нибудь о повозке. Ты же знаешь, Иван болен, я должна поехать к нему.
— Вы совсем потеряли голову, — сердится Мерлашка. — Что-то там причудилось во сне, а вы уцепились. И куда вы собрались такая? Вам и до дверей не добраться, а где уж до Любляны. Вы бы до нижней деревни не доехали, кончились бы раньше того. А вы в Любляну, господи, в Любляну, это не для вас дорога.
— Видать, и впрямь не для меня, — тихо соглашается она.
И покорно отдается в руки Мерлашки. А та уже успела приподнять ее и прислонить к себе. Теперь она поднимает ее и медленно ведет назад, в комнату. Раздевает и укладывает в постель, как маленького ребенка.
— Бог весть, сколько времени вы пролежали в этих холодных сенях, я боюсь, вы опять простудились, — озабоченно говорит она.
— С чего это мне простудиться? — ворчливо отвечает она. Ненадолго умолкает, потом берет Мерлашку за руку и говорит дрожащим голосом: — А если Иван в самом деле болен, а я дома, в постели?
— Ох, с чего ему быть больным? — ворчливо протестует Мерлашка. А на языке у нее так и вертится: просто негодный сын. Позабыл про вас, про все позабыл, а вы так… Он не заслуживает, чтобы из-за него так убиваться. Но такими словами она еще больше разволнует ее. И заденет за живое, до самого сердца всадит нож. Поэтому она пересиливает себя.
— Я написала ему, что с вами, — немного подумав, говорит она. — Через несколько дней, наверно, приедет или напишет, почему не может приехать.
— Я думала, ты покажешь мне письмо, — отвечает она. Ей не нравится, что письмо отправили, а она не прочитала, что в нем написано. Как будто Мерлашка отняла у нее что-то принадлежащее только ей.
— Я послала своего за доктором, он и письмо захватил, чтобы Иван быстрее получил, — пытается оправдаться Мерлашка.
— За доктором? — Она вопросительно смотрит на Мерлашку.
— Он велел послать за ним, если вам станет хуже.
— Но ведь мне не хуже, — раздраженно возражает она.
— Ну и хорошо. Но доктор не помешает. Я думаю, доходы с Кнезова еще позволяют заплатить доктору и за лекарства, если он их пропишет.
При последних словах Мерлашка язвительно улыбается, ведь она знает, стоит затронуть честь Кнезова, и она перестанет ворчать. И Кнезовка в самом деле замолкает. Чтобы Кнезовы не могли заплатить несколько грошей за лекарства, нет, до этого еще не дошло. Трех докторов может позвать эта глупая Мерлашка, не то что одного.
Врач приезжает только в середине дня. Вначале она слышит гуденье автомобиля, потом голоса, какой-то шум в сенях и кухне, и, наконец, открывается дверь. Входит Мерлашка, следом за ней врач, она словно показывает ему, куда идти, хотя он столько раз бывал у них, что мог бы гулять по дому, закрыв глаза. Он приезжал к Тинче, потом к Мартину, теперь и до нее дошла очередь, он у нее уже третий раз. Старый, но нежеланный гость. Кто хочет, чтобы в дом пришел доктор? Никто.
— Как дела, матушка? — спрашивает врач, положив на стол свою сумку.
— Откуда же я знаю? — отвечает Кнезовка. — Она говорит, что мне хуже, — улыбаясь, кивает она в сторону Мерлашки. — А я не чувствую, что мне хуже. Только вот ноги не хотят меня носить. Когда я сегодня утром встала, передо мной все закачалось, как будто кто выдернул из-под ног пол. Я так и упала. Потом уж меня Мерлашка подобрала. Наверно, это от лежания, ведь не зря говорят, что кровать больше изнуряет, чем болезнь. — И вопросительно смотрит на врача.
— В какой-то степени виновато и лежание, — подтверждает он. — А в общем, посмотрим.
Он ощупывает запястье, чтобы найти пульс. Потом дает градусник, чтобы она сама поставила под мышку. Пока ждут, когда ртуть в термометре поднимется, молча смотрят по сторонам, врач оглядывает комнату, Мерлашка глядит в окно, скорей всего, на свой дом. Ей хочется что-нибудь сказать, спросить, но она не решается. Из-за градусника под мышкой она даже пошевелиться боится.
Когда врач смотрит на термометр, лоб у него хмурится, похоже, ему что-то не нравится, но он ничего не говорит. Он вынимает из сумки ту странную трубочку, которой Кнезовка так боится еще с прошлого раза. Ей неловко, что он прикасается к ее обнаженной груди, как будто раздел ее догола, так ей кажется. Легкий румянец окрашивает ее щеки. Но она покорно отдаст себя в руки врача и так же стерпела бы, если бы он и в самом деле ее раздел, только потом, наверно, умерла бы от стыда. И что он слышит через эту трубочку? — мелькает у нее мысль. Она дышит так, как велит доктор, глубоко, потом задерживает дыхание и снова глубоко. Когда она втягивает воздух, в груди становится больно.
— Небольшое воспаление легких, — говорит врач, спрятав трубочку в сумку.
— Воспаление легких? — удивляется Мерлашка. — Где это она могла простудиться, если все время в кровати. Топлю я достаточно. И окон никогда не открываю до тех пор, пока, хорошенько не укутаю ее. Ведь правда, мамаша?
Она такая взволнованная, словно доктор обвиняет ее в этом воспалении легких.
— У старых людей воспаление легких бывает и от лежания, — говорит врач. — Вам нужно было бы побольше двигаться, матушка.
— Да ведь я и двигалась, пока могла. Вставала, в уборную ходила, иногда на кухню, иногда по комнате, к окну. А последние дни и правда все дремала в постели. А когда сегодня утром встала… да ведь я вам уже сказала…
— Вовсе не обязательно вставать с постели, если не можете. Но сидеть было бы лучше, чем постоянно лежать. Нужно по несколько раз в день садиться в кровати и сидеть по полчаса, разумеется, надо хорошо одеться и сверху что-нибудь накинуть.
Он снова открывает сумку. На этот раз вынимает из нее стеклянный шприц, с которым она познакомилась еще три года назад. Тогда у нее тоже было воспаление легких. Доктор уколол ее в руку этой иглой. Было больно, но зато помогло: уже через неделю она была почти здорова. И все-таки она боится этой блестящей иголки. Когда доктор берет ее за руку, чтобы вытереть кожу ваткой, у нее по всему телу проходит дрожь, на лбу выступает холодный пот. Она зажмуривается. Острый укол — значит, игла вонзилась в мясо, а конца все нет, ей кажется, доктор невероятно долго впрыскивает лекарство в кровь.
— Я пропишу вам еще лекарства, посмотрим, как пойдут дела, — слышит она слова врача. Такое впечатление, как будто она на несколько мгновений потеряла сознание, и только голос врача привел ее в себя. А он уже сидит за столом и пишет. Потом отдает рецепт Мерлашке.
— Первое вы будете давать ей три раза в день с чаем, а второе только вечером, — объясняет он. Сложив все в сумку, он снова поворачивается к ней. — Я еще приеду через день или два.
Потом они с Мерлашкой выходят из комнаты. Она провожает их взглядом и прислушивается к разговору в сенях. Она слышит громкий голос доктора, Мерлашка, видимо, только слушает, не решаясь вставить ни слова. Он рассказывает ей, что со мной, мне не захотел сказать правду, осеняет ее. Ведь он мне ничего не сказал, только то, что начинается воспаление легких. А Мерлашке скажет. Она вспоминает, что сказал доктор, когда приезжал в первый раз: «Она просто уснет». Может, он и сейчас сказал: «Она просто уснет, вы же знаете — сердце, а теперь еще и воспаление легких. Старых людей воспаление легких убивает очень быстро, а таких, со слабым сердцем, еще быстрее. Вы ко всему должны быть готовы». Когда он ходил к Тинче, он тоже сказал однажды: «Вы ко всему должны быть готовы». Мартину она не решилась это передать.
Тишина, словно все вокруг вымерло, даже воздух застыл и этот старый дом, в котором она прожила столько лет. Пол и тот не скрипит, стены не шелохнутся, иначе бы она услышала, как падает на пол штукатурка. Раньше, нет-нет, раздавался негромкий треск: то доски в шкафу рассохнутся, то ветер ударит в ставни и стекла, летом мухи жужжат, а сейчас ни звука. Даже часы остановились, ей кажется, что не слышно их тиктаканья. Наверно, Мерлашка позабыла завести. Куда же она подевалась, ведь ее не слышно ни в сенях, ни в кухне? Доктор, видимо, уже уехал. Тогда почему она не слышала гуденья автомобиля? Когда он приехал, она слышала. Или заснула, задремала? В последние дни она часто куда-то проваливается, да, просто проваливается на несколько минут, так, как будто этих минут вообще не было, как будто кто-то вырвал их из ее жизни. Надо было и об этом сказать доктору, а она позабыла. А может, и лучше, что не сказала. Они бы переглянулись с Мерлашкой: ведь я же говорил, она просто уснет…
Вокруг по-прежнему тишина. Через некоторое время ей кажется, что в кухне кто-то ходит, скорей всего, Мерлашка. Да и кто другой может там быть, кто еще приходит к ним — все ее позабыли, даже Иван. Если б не Мерлашка… Наверно, она вернулась от себя или еще откуда, теперь в ее распоряжении весь дом и даже погреб. Зайдет ли она к ней сказать, что говорил доктор? И в самом деле скрипит дверь, а когда она открывает глаза, Мерлашка стоит возле ее кровати. Она смотрит на нее странно, словно хочет сказать что-то особенное, в чем сама не уверена: говорить или нет.
— За лекарствами я послала, Иван побежал в аптеку, вечером принесет.
Она сказала это, а сама будто размышляет о чем-то совсем другом. Значит, и вправду хочет сказать ей что-то особенное. Ну, когда же решится?
— Что сказал доктор? — спрашивает она и долго смотрит на нее, не сводя взгляда.
— А что ему сказать? — говорит она, думая о своем. — Вы же слышали, воспаление легких, а насчет сердца вы и сами знаете.
— Вы разговаривали в сенях, я же слышала, — настаивает она, чтобы узнать что-нибудь еще.
— Это про лекарства, как их вам давать и чтобы поскорее послать за ними, — отвечает Мерлашка и отводит взгляд. Бог весть, только ли об этом говорили они?
Некоторое время они молча смотрят друг на друга, она на Мерлашку вопрошающе, а Мерлашка на нее озабоченно, в нерешительности: сказать или нет. В конце концов она набирается храбрости:
— Я думаю, надо бы за священником послать.
— За священником? — медленно повторяет Кнезовка. Сердце у нее сжимается, словно Мерлашка позвала в комнату смерть. — Думаешь, мне в самом деле настолько плохо? — сухо спрашивает она. На лбу собираются морщины, она отводит от Мерлашки ставший неподвижным взгляд.
Та чувствует, что Кнезовке не по душе ее совет. Но раз уж начала это дело, надо довести до конца. Ей кажется, она не имеет права отступиться. Ее бы совесть замучила, если бы Кнезовка отправилась на тот свет без исповеди и причастия.
— Я не потому советовала послать за священником, что вам так уж плохо, — неуверенно говорит она. — Просто человек никогда не знает, что с ним будет, а больной человек тем более, — продолжает она. — Может, вы проживете еще десять — пятнадцать лет, а может, и завтра преставитесь. Это не только к вам относится, но и ко мне, и ко всем людям. Поэтому-то и надо, чтобы человек в любое время был готов к встрече с богом. Сколько времени вы уже не были на исповеди? С пасхи или того больше?
На исповеди она и вправду давно не была, с тех пор как ноги не позволяют ей отправиться в Костаневицу, в Кршку или куда-нибудь еще, где она не знает священников, а священники — ее. Этого, из своего прихода, она не любила и не любит, слишком уж он держался за тех, кто убил Тоне. Тогда она даже усомнилась в боге, втихомолку поссорилась с ним. Она не усомнилась в нем самом, не подумала, что его нет, она верила в то, что он существует, усомнилась она в том, чему ее учили: будто он бесконечно справедлив. Когда она узнала о том, что делали с Тоне, как они до смерти мучили его, она сказала себе: бог накажет их, страшно накажет. А он их не наказал. Все они до сих пор живы, только рассеялись по свету и посылают домой деньги. Лишь Пепче он и наказал, через несколько лет с ним случилось несчастье. Но ведь Пепче-то не было с ними, когда они мучил и Тоне и раньше, когда схватили. А если он все-таки был — она никогда не узнает, как было на самом деле, — значит, его несчастье было наказаньем господним. Но почему он наказал только его одного? Потому что Пепче преступил любовь, стал Каином? Но почему же он, господь, после этого не отвел от Кнезова своей карающей руки? Почему должен был умереть Тинче? Почему не наказал того, кто выдал Тинче, из-за кого сына арестовали и отправили в Германию, где он и захворал этой страшной болезнью? Почему бог сразил Мартина и даже — хотя и по-другому — Ивана? Или Кнезовы — такие страшные грешники, что бог должен так сурово карать их? Этому она не могла поверить. Как и другие односельчане, Кнезовы по воскресеньям ходили к мессе, почти каждый месяц она исповедовалась, и Мартин тоже исповедовался, не каждый месяц, но под пасху почти всегда исповедовался, может, не столько из-за религиозного рвения, сколько по установившемуся на селе обычаю. Тоне, Пепче, Тинче, Мартин… где же эта безмерная господня справедливость? Нет, она не потеряла веры в бога, то, что заронила в ее сердце мать, осталось, но после этих ударов судьбы к ее вере примешалось что-то горькое, уверенность, что бог должен ей больше, чем она ему. Ее усердие в исполнении церковных обрядов ослабело. Она еще ходила к мессе, но не так регулярно, как прежде, довольно часто оставалась по воскресеньям дома, оправдываясь тем, что ноги не носят ее, оправдываясь перед собой, а не перед людьми. А исповеди? О той занозе, которая сидела у нее в сердце, она на исповеди не говорила, зачем ей было говорить, священник не понял бы ее, ведь он не пережил того, что ей пришлось пережить. Она исповедовалась только в том, что ей казалось грехом, а это не было грехом, ведь не сама же она послала себе такую страшную боль. Последний год — и даже чуть больше — она вообще не ходила к исповеди, в чужие приходы уже не могла, а к местному священнику не хотела. Как мог ей дать отпущение грехов тот, кто благословлял убийцу Тоне? Нет, к нему она не хотела. А теперь вот Мерлашка словно бы упрекает ее за это, будто ей придется держать за это ответ перед господом. «Сколько времени вы уже не были на исповеди, с пасхи или того больше». Какое ей дело?
— Перестань, — говорит она недовольно, — с богом я сама разберусь, когда придет время… «Без тебя и без священника», — хотела добавить, но Мерлашка при первых же ее словах повесила нос на квинту, поэтому она и не сказала.
— Вам виднее, — пробормотала Мерлашка и умолкла. Было видно, что она недовольна тем, что Кнезовка не послушалась ее. И весь день это недовольство не сходит с ее лица. Замкнулась в себе, и все тут. Когда заходит в комнату, едва вымолвит слово.
В другое время это бы Кнезовку обеспокоило. Ей всегда было неприятно, если Мерлашка на нее дулась. Небесный отец, ведь у нее не было никого другого, с кем бы она могла перемолвиться словом, кроме этой Мерлашки, а если и та замолкала, она чувствовала себя так, словно ее заточили в толстых стенах, сквозь которые не проникает белый свет. Но теперь она словно и не замечает, что Мерлашка скупа на слова. Она не может отделаться от мыслей, которые родились в ее голове, когда Мерлашка упомянула о священнике. Почему бог так покарал только нас, Кнезовых, и до сих пор карает; неужели же мы и впрямь самые большие грешники в приходе? Ни на чью долю не выпало столько ударов, сколько на нашу. Тоне, Пепче, Тинче, Мартин, а теперь еще и Иван. Он болен, сказала Марта. Неужели бог и этим меня накажет? За что, Иисусе, за что? За то, что я давно не была у исповеди? Что сваливала вину на больные ноги, когда по воскресеньям не ходила к мессе? «Если ты оставишь бога, то и бог оставит тебя», — говорила мне мать, когда я жила дома, была еще маленькой и не знала, что это значит — оставить бога. Да ведь я и сейчас этого не знаю. Я оставила его, потому что не ходила к мессе каждое воскресенье? Ведь я же до сих пор верю в него и молюсь. Я только упрекнула его за то, что он покарал нас слишком сурово. Этого мы не заслужили. Ведь мы же искупили перед богом все, что были ему должны. Другие отдали ему гораздо меньше, а он не покарал их так сурово. Тоне, Пепче, Тинче, Мартин. Раньше я никогда не пропускала воскресной мессы, разве что болела. А сколько раз я болела? Мне о болезни и думать-то некогда было. Поистине я заплатила все, что была должна богу, а он все карает меня. Тоне, Пепче, Тинче, Мартин, Резика, Ленка, а теперь вот и Иван. Что с Иваном? Он звал меня. Марта сказала, что он болен, потому и послал за мной. Тоне, Пепче, Тинче, Мартин, Резика, Ленка, а теперь еще Иван.
В голове у нее беспрерывно вертится: Тоне, Пепче, Тинче, Мартин, Резика, Ленка, Иван… И как только она вспомнит кого, тут же видит перед собой. Лица у всех такие же печальные, как у Ивана, когда он уходил из дому. «Я больше не мог, мама». — «Знаю, что не мог». Всего на мгновение всплывает образ того, о ком она вспоминает, и его вытесняет другой. Тоне, Пепче, Тинче, Мартин, Резика, Ленка, Иван. Ей бы остановить одного из них, спросить: может, это я виновата в том, что случилось? Перед Иваном я, может, в чем-то и виновата, а перед остальными? Кто виноват в том, что случилось с Тоне? Остановила бы я его, спросила бы: скажи, Тоне! Бог весть, что бы он ей ответил; может, сказал бы: нет, не вы, мама, это Пепче виноват. Христос, если бы он такое сказал… Это было бы хуже, чем нож в сердце. Нет, не вы, мама, Пепче. Пепче, ты и вправду виноват в смерти Тоне? А зачем он подался к этим проклятым лесовикам? О боже, о боже, о боже… Тинче, ведь я же молилась за тебя, чтобы ты поправился, ой, как горячо я молилась. Я бы отдала свою жизнь за твое здоровье, но не помогло, не помогло. Не помогло, мама, потому что я Кнезов. А Кнезовым ни одна молитва не помогает. Мартин, я так тебя отговаривала, так просила тебя, а ты все цеплялся за эту чертову Плешивцу. Меня оттолкнул, ты помнишь? Первый раз в жизни ударил, а я, несмотря на это, молилась, чтобы с тобой не случилось ничего дурного, но не помогло, не помогло. Резика, за тебя я не молилась, ты сама за себя молилась, может быть, ты и за нас, наверно, ты и за нас молилась, но и твоя молитва тоже не дошла, — Кнезовым не помогает ни одна молитва. Ленка, я и за тебя не молилась, молилась, когда ты была маленькая, а теперь я не знала, что ты нуждаешься в моей молитве, не знала, что тебе плохо, не знала про то, что ты больна. Почему ты не написала мне, что больна? Иван, за тебя я молилась денно и нощно, я и теперь молюсь за тебя. Не за твое здоровье, я ведь не знала, что ты болен, об этом я только от Марты узнала, я молилась, чтобы господь снял с тебя бремя, которое ты возложил на себя, приняв Кнезово. «Я больше не мог, мама». — «Знаю, что не мог».
Вечером Мерлашка принесла ей лекарства и испугалась.
— Ой, мамаша! — воскликнула она. Положила руку на ее вспотевший лоб и смотрела озабоченным, встревоженным взглядом, как будто хотела позвать на помощь.
— Ну что? — спросила Кнезовка тихо, едва слышно.
— У вас температура, до сих пор высокая температура, вам надо сейчас же принять лекарства. Иван пришел совсем мокрый, так спешил. Доктор сказал, что вы обязательно должны принять это лекарство вечером, а ночью еще два раза. С чаем, сказал он.
— С чаем, так с чаем, — безропотно соглашается Кнезовка.
Раньше она всегда ворчала, принимая лекарство, а сейчас с готовностью принимает его и выпивает два глотка чая. Больше не может. Обессиленно задыхаясь, опускается на подушки. Лоб еще сильнее покрывает испарина.
Мерлашка остается посидеть возле ее постели. На ее лице угадывается потребность сказать что-то, не будничное, не для болтовни, а что-то важное, может, опять насчет священника. Но ведь она сказала, что с богом разберется сама, без священников, особенно без этого; Мерлашка должна знать, каким он был во время войны и как убили Тоне. Приходский священник мог бы рассказать ей, как умирал Тоне и был ли Пепче виноват в его страшной смерти, но он не захотел бы рассказать ей, даже если бы она насильно вытягивала из него слова. Разве такой священник может причащать ее перед смертью?
— Что сказал доктор? — снова спрашивает она Мерлашку. — Это долго продлится?
— Что?
— Эта моя болезнь… и все прочее…
— А разве есть прочее?
Кнезовка молчит. О том, что ее мучает, она не может разговаривать с Мерлашкой, да и с доктором не могла бы. Для такого нет ни докторов, ни лекарств. Для Кнезова греха. Но ведь это не грех, это что-то другое, она не знает что, лишь одно знает: Кнезовым ничего не помогает, даже молитва. Тоне, Пепче, Тинче, Мартин, Резика, а теперь вот и Иван. Разве она могла бы говорить о них с Мерлашкой? Она знай навязывает ей священника, того самого, который готов был утопить Тоне в ложке воды, если бы мог.
— Лекарства, надо думать, помогут, — говорит Мерлашка. — Доктор велел принимать вовремя. А через день или два он снова придет, вы же слышали.
Кнезовка горько усмехается, но не губами, в душе. Кнезовым лекарства не помогают. Сколько их выпил Тинче и все-таки должен был умереть. Проклятье висит над родом Кнезовых.
— Может, вы хотите поесть? — спрашивает Мерлашка. — Яйцо всмятку, а хотите, могу вам шато[4] сделать. Доктор сказал, что вам нужно подкрепиться.
— Нет, сейчас я есть не хочу, не тянет, — отговаривается она. — Ты мне лучше утром побольше приготовь.
— Тогда я пойду, мне еще дома нужно кое-что сделать, — говорит Мерлашка. — Через час или два вернусь и переночую на кухне. Нужно и ночью давать лекарство, так доктор велел. На тот случай, если сейчас что понадобится, могу послать Ленку.
— Кого? — встрепенулась Кнезовка. Кровь забурлила в ней, потом замерла, и сердце тоже замерло. Ничего не может сказать, язык совсем отказывается служить. Только глазами и может еще спросить. Разве Мерлашка не сказала, что пошлет Ленку? Значит, Ленка и впрямь вернулась из Америки, она сама слышала, разговаривала с ней, а потом Ленка исчезла. Она подумала, что ей приснилось, но разве сон бывает таким ясным? Она испугалась, что с Ленкой случилось плохое, ведь только те, с кем случилось плохое, приходят к ней. А эта: пошлю Ленку. О боже, Ленку!
— Ну, нашу Ленку, ведь она много раз ухаживала за вами, разве вы позабыли? — Мерлашка заметила, как встревожилась Кнезовка, но не поняла почему.
А ведь и правда у Мерлаковых тоже есть Ленка, живая, услужливая девушка, вспоминает она. А я… дура неумная… чуть не выдала себя.
— Нет, не надо посылать, — говорит она, голос у нее взволнованный, она еще не совсем успокоилась. — Да и тебе не надо возвращаться, я сама обойдусь, — помолчав, говорит она.
— Но я должна ночью дать вам лекарство, два раза, так велел доктор.
— Ах да, лекарства, я позабыла, — тихо отвечает она.
И снова она одна. Но недолго. Едва Мерлашка закрыла за собой дверь, как перед ней закружился тот же хоровод: Тоне, Пепче, Тинче, Мартин, Резика, Ленка, Иван. Кружатся около нее, будто на карусели, появляются перед ней то один, то другой. На их лицах она не видит обиды, по ним нельзя сказать, что они упрекают ее, похоже, каждый из них рад был бы остаться с ней и поболтать, но невидимая сила уносит его от нее. Она слабо улыбается. Оставьте вы меня, дорогие мои, я бы и рада поговорить с вами, но так устала, что не могу. Мне бы заснуть, хоть немножко, чтобы чуть-чуть набраться сил. Вы же знаете, я больна, доктор сказал, что у меня воспаление легких. Сердце да еще воспаление легких, сказал он. В последний раз он говорил Мерлашке: «Она просто уснет». Скорей всего, так и будет. Может быть, прямо сейчас, если вы дадите мне задремать. Потом мы всегда будем вместе и будем говорить, говорить…
Веки, и раньше полуприкрытые, плотно закрываются. Ей кажется, она куда-то падает, куда-то очень глубоко, в бездонную бездну, и вокруг нее сплошная тьма, она никого не видит, ни одной мысли не возникает в голове. В таком дурмане она уже давно не спала, без снов, будто погрузилась не в сон, а в глубокую-глубокую воду.
Мерлашка разбудила ее утром.
— Вы так крепко спали, что я не решилась вас будить, — говорит она. — Мне надо было дать вам лекарства, но я подумала, что сон для вас полезнее, чем эти порошки. А теперь самое время их выпить. Я и чай принесла.
— Опять этот чай, — вздыхает Кнезовка.
— Лекарство надо принимать с чаем, сказал доктор. А после чая я принесу вам что-нибудь покрепче. Если не хотите яичек, приготовлю шато, я вчера вам предлагала. Шато вас подкрепит.
— Но надо мне ничего готовить, ничего мне не приноси, не хочу я есть, даже не тянет.
— Что-нибудь съесть вы должны, — возражает Мерлашка, как всегда, когда она отказывается.
Вокруг нее снова тихо и спокойно. Мерлашка ушла тише, чем обычно, похоже, она все-таки научилась ходить тихо. Из сеней и кухни тоже не слышно шума. Эта тишина приятна ей. Так бы и дремала. Глаза невольно закрываются. Но она не заснула, хотя и не бодрствует. Наполовину спит, наполовину бодрствует. Она и вчера была такая. Пожалуй, так и будет, как сказал доктор. Она просто заснет.
Но этот час еще не пришел, ей кажется, он еще не пришел. Если бы она услышала какой-нибудь шум, она бы сразу очнулась от этого полусна. Вроде в кухне загремела посуда? Нет, ничего, это ей показалось. Она снова задремала. Дремлет, дремлет, дремлет. Внезапно ей снова кажется, что на кухне зазвенела посуда. Как будто ударяют горшком о горшок. Нет, это не из кухни, откуда-то с улицы, да и не похоже это на звон посуды, что-то другое звенит.
Она вырывается из своего полусна и прислушивается. Звонят. В сельской церкви звонят, у святого Мартина. Похоже, звонят по покойнику. Но по кому? И так рано?
Возвращается Мерлашка. В комнате уже совсем светло.
— Ешьте побыстрее, пока горячее, — говорит она. Помогает ей сесть, потом постилает на одеяло салфетку, на салфетку ставит скамеечку, а на скамеечку — тарелку. — Шато вас подкрепит, я так сделала, впору ангелам есть. — И говорит, говорит, говорит… Наверно, для того, чтобы развлечь ее; как развлекают ребенка, чтобы заставить есть. А она не слышит ее, все прислушивается к звону колокола в деревенской церкви святого Мартина. А в голове беспрерывно вертится: по ком это звонят, да еще так рано?
Она не может больше выдержать.
— Послушай, по ком это звонят? — внезапно спрашивает она и правым ухом — им она лучше слышит — поворачивается к окну.
— Где звонят? — удивляется Мерлашка.
— В нашей церкви, у святого Мартина, ты что, не слышишь?
— Нет, не слышу, нигде не звонят, — отрицает Мерлашка. — Да и кто может звонить, если у нас уже давно нет звонаря? — добавляет она.
— Иисусе, но я слышу, что звонят, — настаивает она.
— В ушах у вас звон, это вы и слышите, — пытается успокоить ее она. — И у меня часто звенит в ушах. А у вас к тому же температура, поэтому у вас еще сильнее звенит. Конечно, это от болезни.
— Ты думаешь? — Кнезовка делает вид, что соглашается. Чего спорить с этой глупой Мерлашкой, она все равно будет гнуть свое. Она-то ее хорошо знает. Это вам приснилось… Это из-за болезни… Это вам только кажется… Вот и теперь: это у вас в ушах звенит. И снова про болезнь. Тут ее не разуверишь, как ни старайся.
— Когда придет доктор, скажите ему, что у вас иногда звенит в ушах, он вам что-нибудь пропишет, у вас и перестанет, — говорит Мерлашка, убрав с постели и готовясь уйти. Кнезовка не отвечает ей, только глазами провожает ее, когда та идет к двери и закрывает ее за собой. Может, она говорила правду? На мгновение она сомневается в том, что и правда слышала колокольный звон от святого Мартина. Может, у меня взаправду звенит в ушах, размышляет она. Мерлашка сказала, что и у нее звенит в ушах. У меня и раньше звенело в ушах. Но это было иначе, чем сейчас, звенело совсем тихо, словно кузнечик стрекочет в траве, а здесь так отчетливо: бим, бам, бом. Она приподнимается и напряженно прислушивается. Бим, бам, бом, бим, бам, бом — совсем как звонят по покойнику. Но, сидя, она слышит ничуть не лучше, чем лежа. Снова ложится. Слышно, как и раньше. Бим, бам, бом… Откуда же это слышно, если не от святого Мартина?
Она прислушивается. Слушает и дремлет. Дремлет и слушает. И беспрестанно спрашивает себя: по ком же это звонили, что Мерлашка не хотела сказать? Внезапно ее пронзает боль, от которой перехватывает дыхание и мертвеет тело: а что, если это звонят по Ивану? Он позвал меня, Марта передала мне, я хотела к нему, но Мерлашка не выпустила меня. А теперь слишком поздно, теперь по нем звонят. Мерлашка! Мерлашка! Мерлашка!
Открывает рот, напрягается, но голоса нет как нет. И все-таки Мерлашка откликается на ее зов. Она тихо открывает дверь и на цыпочках подходит к ее кровати. И когда та вот так приближается к ней, она кажется ей совсем иной, не обычной. Она не может объяснить себе, что же в ней изменилось, вроде бы она и вовсе не она, будто у нее нет настоящего тела, дотронься до нее и ничего не почувствуешь, словно это ее дух, а не она сама.
— Что с вами, матушка? Хотите что-нибудь?
И голос тоже не такой, как обычно, тихий и как будто неземной, нечеловеческий или такой, словно она лишь выдохнула эти слова, а не произнесла их.
— Почему ты мне не сказала, что звонят по Ивану? — При этом она сама слышит, как дрожит ее голос, и чувствует, что готова расплакаться.
— Боже мой, матушка, как вам могла прийти в голову такая мысль, что это по Ивану звонят? — слышит она тот же странный голос. Да, только голос и слышит, а Мерлашка исчезла, словно утонула во тьме. — Ведь мы же ему написали, ответа еще нет, надо подождать, — доносится до нее.
— Значит, это не по Ивану звонят? Я так перепугалась.
— Конечно, нет, — говорит тот же голос — По Ивану бы здесь и не звонили, по нему бы в Любляне звонили.
— И правда. Как же я сама до этого не додумалась. По Ивану бы звонили в Любляне. А из такой дали звона не услышать.
Молчит, обдумывает. Потом спрашивает:
— По ком же тогда звонят?
— Да не все ли равно по ком, — слышит она. И больше ничего. Голос тоже исчез, утонул.
По ком звонят? По ком же звонят, если Мерлашка не хочет ей сказать? — беспокойно спрашивает она себя. По ком-то звонят, по ком-то из нашей деревни, иначе бы звонили в приходе.
По ком звонят… По ком звонят… У нее такое странное чувство, будто вслед за этим голосом исчезают и ее мысли, а вместе с мыслями и она сама, так, как недавно Мерлашка. Но крохотная частица сознания еще тлеет в ней. Маленький, робкий, дрожащий огонек. Этот дрожащий огонек внезапно переносит ее в другое время. Неужели лето? Светлячки залетают в окно, эти маленькие искорки, за которыми она гонялась, когда была ребенком. Кто открыл окно? Не она же. Ведь она не может встать с постели, она больна. А окно широко распахнуто настежь, воры с повозкой легко могли бы проехать через него. Ей становится страшно, ведь она совсем одна, ее могут убить, и никто не услышит, если она позовет на помощь. Пока светлячки летит в окно, воров не будет, пытается успокоить себя она. Раньше они летали только над лугами, а теперь залетают прямо в комнату. Видно, потому, что я совсем одна. Пожалели меня, вот и прилетели, чтобы побыть со мной. Когда я их ловила, ни одного не убила. Раскрывала ладонь, смотрела на эту маленькую искорку, потом фукала на нее, и светлячок улетал. Животное чувствует, кто его любит, даже такое капельное, как светлячок. Смотри-ка, они совсем меня не боятся, летают вокруг моей головы, садятся на ладонь. «Слышите, как красиво звонят?» — «Конечно, слышу, уже давно слышу, но не знаю, по ком, Мерлашка не хотела мне сказать». — «По вас звонят, разве вы не знаете, что это по вас звонят?» — «По мне?» — удивляется она и немеет; и немеет в ней не только голос, но все, даже мысли. Минуту или две она такая, будто ее и нет вовсе.
Потом этот дрожащий огонек в ней становится крепче, словно в лампадку долили масла. Как это сказал доктор? Она просто заснет. Похоже, сейчас она и засыпает, как говорил доктор. И нет никого, кто вложил бы мне в руки свечу. Только эти светлячки. На́ тебе. Ведь и светлячков больше нет, я совсем одна. А кто велел звонить? Мерлашка? Ведь она же не знает, что я умерла. Утром она придет в комнату и удивится: на тебе. Просто заснула. Так, как сказал доктор. Потом позовет мужа, детей, а те отправятся за соседями. Все будет так, как было, когда умер Тинче и когда убило Мартина. Только не будет Кнезовых возле моего одра. Возле Тинче была я, был Мартин, была Ленка, на похороны Иван приехал. Возле Мартина были я и Иван, Ленка не могла приехать. Говорят, Америка очень далеко, за морем. И все-таки двое Кнезовых шли за гробом Мартина, чтобы ему не было скучно, когда его несли туда, туда, к святому Мартину. А я так одинока… Эх, дети, дети…
И тут она чувствует, что кто-то положил на ее лоб руку, мягкую холодную руку, словно на раскаленный, разгоряченный лоб легла холодная примочка. Мерлашка? У нее руки не такие мягкие. Сомкнутые веки чуть приоткрываются, узкие щели возникают между ними. Над ней склоняется женщина с нежным бледным лицом. Где и когда она видела это лицо? Оно кажется ей таким знакомым, словно оно было перед ней всю жизнь, только она не может вспомнить, когда видела его в последний раз. Наверно, с тех пор прошло уже много времени. И вдруг — словно блеск молнии — тело ее вздрагивает, волна умиления захлестывает ее, горько-сладко, так горько-сладко на сердце, что она задыхается.
— Резика!
Губы невольно раскрылись, голос такой слабый, что она сама себя не услышала, блаженное имя она скорее выдохнула, чем произнесла.
— Я, мама, — говорит Резика, говорит, как и она, скорее выдохнула, чем произнесла. Легкая улыбка расцветает на губах, словно раскрылись неяркие желтые розы, которые обе они любили больше всего. Увидев улыбку Резики, она вспомнила эти прекрасные розы. Бог весть, осталось ли в них хоть немного жизни, ведь она так долго не могла выйти полить их, а Мерлашка забывает о таких вещах.
— А я подумала, вы меня не узнаете, и мне горько стало на сердце, — говорит Резика с улыбкой на губах, только улыбка эта чуть печальная.
— Мне ли тебя не узнать, хотя… не знаю, как бы это тебе сказать… что со мной было, когда я тебя увидела. Я сразу тебя узнала, каждая черточка твоего лица мне знакома, каждая жилочка на твоей руке, но я не могла вспомнить, кто ты. Сердцем я тебя узнала, а памятью — не сразу.
Она смотрит на Резику с тем умилением, которое охватило ее в первый миг узнавания. Смотри-ка, она совсем не постарела с тех пор, как ушла в монастырь, мелькает у нее. Даже помолодела. Она такая, какой была, когда потерялась, а мы нашли ее в капелле, где она украшала статую Марии. Она взаправду помолодела. Говорят, в монастырях люди не старятся, они там совсем не меняются, но, что молодеют, этого я не слышала.
— Не обижайся, что я не сразу вспомнила, кто ты, — говорит она. — Может, я еще потому тебя не узнала, что не ждала тебя, не надеялась, что придешь. С тех пор как ушла в монастырь, ты ни разу не приезжала домой. Не знаю, чем мы тебя обидели.
— Это не из-за обиды. Слишком далеко я была, чтобы приезжать.
— Знаю… Потому и я ни разу не приехала тебя навестить. Хотя мне было легче тебя навестить, ведь ты не могла из монастыря, вас не выпускали, ведь так?
— Неохотно. Только если умирал кто из близких, отпускали на похороны.
— Видишь, а у нас столько поумирало: Тоне, Пепче, Тинче, Мартин, — а ты не приехала ни на одни похороны.
Резика ничего не отвечает. Она становится еще меньше, будто сжалась, а лицо — еще бледнее. Задели материнские упреки? Но ведь она не упрекала, просто сказала. Ох уж эта Резика, всегда-то она была такой обидчивой, ее можно было ранить, не зная когда и чем. Неужели жизнь в монастыре не закалила ее?
Резика продолжает улыбаться. Тогда ее осеняет: наверное, она всегда такая, она улыбается не только потому, что склоняется над ней, она и раньше так улыбалась. И когда мы нашли ее в капелле, она тоже так улыбалась. Но с их приходом эта улыбка погасла, а теперь не гаснет.
— Ты счастлива, Резика? — спрашивает она в мгновенном озарении.
— Теперь мы все счастливы, все Кнезовы, — шепчет Резика.
Все? Этому она не может поверить, по крайней мере чтобы и Мартин — нет. Представить, что и он счастлив, после того, что случилось с Кнезовом? Может, Резика сказала так, чтобы успокоить ее, чтобы не боялась она того пути, который ее ждет? Или Мартин и впрямь примирился со всем случившимся?
Пока она раздумывает об этом, внезапно ей чудится, что Резика не одна, еще кто-то стоит за ней, кто-нибудь из Кнезовых. Мартин или еще кто. Ее глаза слишком слабы, чтобы видеть так далеко. Даже Резика и та расплывается, если чуть отодвигается от нее. Кто это пришел с тобой, хочет спросить она, но не знает, как это сказать, чтобы тот не услышал. Если это Мартин, он тотчас вмешается в разговор. Возьмет, да и оттеснит Резику, она его знает, а так хочется поговорить с Резикой — со всеми она уже говорила, только с Резикой — нет.
— Все приходили, как я заболела, только тебя не было, — говорит она, стараясь, чтобы в голосе не было упрека.
— Всех вы звали, — отвечает Резика.
— Звала? Не знаю, вправду ли я их звала? Мартина наверняка нет. Его и не надо было звать. Стоило только о нем вспомнить, он тут же являлся, чаще всего сердитый, как будто я во всем виновата. Сколько раз я здорово злилась на него, потому что он прогонял других, кого я хотела видеть. Но совсем прогнать его из мыслей я не могла, может, даже думала о нем больше, чем о других. Столько лет мы прошили вместе, делили и горе, и радость. А приходил он, и мы снова переживали все, ведь мы только об этом и говорили или спорили, уж как получалось, какое настроение у нас было.
Ее мысли возвращаются к Резике.
— Звать я тебя, правда, не звала, но видеть хотела, — говорит она. — Ой, сколько раз я тебя вспоминала, сколько думала о тебе.
— О других больше. Поэтому другие приходили, а я нет. Другие вытесняли меня из ваших мыслей.
— С другими было иначе. Потому ты не должна упрекать меня, что я думала о них больше, чем о тебе. Когда ты ушла в монастырь, для тебя кончилось, миновало все, что волнует мать. А о других я не переставала волноваться. Ой, сколько я из-за них перестрадала! Но ты не должна думать, что я жалуюсь. Если бы бог дал мне еще одну жизнь, точно такую же, какая была, с ними и с тобой, со всеми моими страданиями, с болью и заботами, я приняла бы ее с распростертыми объятьями, на коленях бы доползла до Святой горы и до всех божьих мест. Ты сама видишь, я не жалуюсь на страдания и заботы, которые мне выпали, я только рассказываю тебе, чтобы ты знала, как было со мной. Уж больно глубоко все это сидит у меня в душе, потому и возвращается ко мне все время. И беспрестанно тревожит меня, особенно то, что было между Тоне и Пепче.
С той минуты, как пришла Резика, ее мучила мысль, что она должна поговорить с ней о чем-то особенном, но не знала о чем. Только сейчас она вспомнила.
— Да, Тоне и Пепче больше всего тревожат меня, — говорит она после недолгого молчаливого размышления. — Был ли виноват Пепче в смерти Тоне или нет? Сколько раз я себе говорила: я бы жизнь отдала, если бы наверняка знала, что Пепче не виноват. А кто может сказать мне, чтобы я поверила? Сколько раз я об этом раздумывала. Ты говоришь, я их звала. Конечно, звала. Ведь им самим проще всего было бы рассказать мне, как все случилось, и так рассказать, чтобы я им поверила. Если бы Тоне сказал: нет, мама, Пепче не был виноват. Или Пепче: смерть Тоне не лежит у меня на совести, — я бы успокоилась. А так… Никто не говорит мне, как я хочу, просто ускользают от ответа.
Она умолкает, погружается в себя. Потом судорожно хватает Резику за руку.
— Ты мне скажи, — умоляет она, — говорят, там, наверху, мы все знаете.
— Ох, мама…
Резика пытается отстраниться от нее, скрыться в ту самую мглу, которая ее поглощает, стоит ей чуть отодвинуться. Но Кнезовка по-прежнему держит ее за руку и не отпускает от себя.
— Значит, и ты не хочешь мне сказать, и ты молчишь. Никогда я не узнаю, как было, даже в свой последний час не узнаю. С каким легким сердцем я бы пришла к вам, если бы это не мучило меня. Пожалей меня, Резика.
— Рука Пепче не убивала Тоне, — говорит Резика, но так, словно все еще утаивает истину.
— Человека можно убить и чужой рукой, — отвечает она Резике, как будто вырывает каждое слово из кровоточащей раны. — Сколько их было… в войну… кто был убит чужой рукой… и Тинче тоже. Ты же не знаешь, что нам пришлось перенести в эти страшные годы.
Резика снова скрывается во тьме, хотя она судорожно стискивает ей руку.
— Скажи, все мне скажи, всю правду, — говорит она твердо, повелительно.
— Ох, мама. — Резика, как и раньше, пытается уклониться от ответа. — Я пришла на похороны, а не на исповедь.
— Ведь я же простила его, если он виноват… все я ему простила. Но все равно болит… камнем лежит здесь… — Она кладет руку Резики себе на грудь и по-прежнему судорожно стискивает ее.
— Боль пройдет, мама. У нас проходит все земное. Слышите, как слитно и спокойно поют колокола? Мало по кому звонили так красиво, как по вас.
— Я уже давно прислушиваюсь к этим колоколам. Спрашивала Мерлашку, по ком это звонят, но она не хотела мне сказать.
— По вас звонят, мама.
— Теперь я знаю, что по мне.
Она утихает, с восхищеньем слушает колокола, потом ее губы снова начинают шевелиться.
— Я так боялась, что никто не придет на мои похороны, что я отправлюсь в этот путь одна. Когда я слегла, я много думала об этом. Мне и раньше приходило это в голову, как Иван уехал, но мельком, ведь мне некогда было предаваться размышлениям, работы было выше головы. А в постели времени в избытке, каждый день — Иванов, каждая ночь — рождественская. Вот я раздумывала и раздумывала, о боже, о чем я только не думала, и об этом тоже, о своих похоронах. Восемь детей я родила, а глаза мои закроют чужие руки, никого из близких не будет на моих похоронах, говорила я себе, не единожды, несчетное число раз. И все же бог сжалился надо мной, тебя послал на мои похороны. Я бы на обедню денег пожертвовала, если бы еще могла.
— Ох, мама, ведь другие тоже пришли, не только я. Отец, Тоне, Пепче и Тинче, только Ленки и Ивана нет. Ленка не могла приехать, слишком уж далеко эта Америка. А Иван…
— Ох, Ивана я больше всего хотела увидеть. Мне так хочется увидеть его еще раз.
— Иван болен.
— Знаю, Марта приходила сказать мне. А где же другие, что я их не вижу?
— За гробом идут. Одна я иду с вами, чтобы вам не было скучно, чтобы вам не было страшно.
Она умолкает. Потом притягивает Резику к себе.
— А Тоне и Пепче идут вместе? — спрашивает.
— Вместе, мама, вместе.
— А как смотрят друг на друга? Сердито, нахмурившись?
— Нет, мама, совсем не сердито.
— Слава богу, слава богу. Когда ты мне сказала, что и они идут за гробом, я испугалась, как бы они не сделали чего дурного.
— Ох, мама, что это приходит вам в голову?
— Ты же знаешь, как они относились друг к другу в войну.
— Но война давно кончилась, мама.
— Ох, сколько я тогда пережила. Даже рассказать нельзя, сколько я пережила, когда прятала одного от другого.
— Теперь больше не будете.
— Слава богу, слава богу.
Сердце ее наполняется радостью. Потом она опять притягивает Резику к себе.
— Я еще про тебя хочу спросить, — говорит она.
— О чем вы хотите меня спросить, мама?
— Мне хочется поговорить о тебе. Со всеми я разговаривала, только с тобой нет. Ты сердишься на нас?
— На кого мне сердиться?
— На меня, а больше всего на Мартина, твоего отца?
— Почему вы думаете, я должна сердиться на вас?
— Потому что тебе пришлось уйти в монастырь.
— Я сама выбрала эту дорогу.
— Но ведь если бы отец не помешал твоему замужеству, ты не выбрала бы ее.
— Ох, мама, это уже неважно. Когда за человеком закрываются ворота монастыря, все прежнее умирает.
— Все?
— Все.
Они умолкают. Потом взгляд Резики устремляется куда-то вдаль, на лице появляется беспокойство. Ей кажется, что похоронная процессия остановилась.
— Что случилось? — спрашивает она Резику с какой-то странной дрожью в голосе.
— Иван пришел, — шепчет Резика.
— Иван…
Волна радости захлестывает ее. Но мгновение спустя что-то сдавливает ее, словно ледяной панцирь. Иван не должен был приходить, Иван болен. Если он пришел, значит, уже не болен, значит, его нет в живых.
Мгла охватывает ее и заливает боль, самая страшная боль, какую ей пришлось перенести. Потом из тьмы выплывает такое дорогое ей лицо, склоняется над ней.
— Не сердитесь на меня, мама, я не мог прийти раньше.
— Знаю, что не мог.