4

Кто-то хватает ее за плечо, словно хочет оттащить в сторону, вытолкнуть из комнаты. Это не Мартин, это кто-то другой ворвался в комнату, лицо искажено, глаза горят, как у дьявола. Господи помилуй, да ведь это же Лукеж, она всегда подозревала, что это он выдал Ивана. Ну а теперь сам себя выдал, это он и был Иудой, Иван — даже мертвый — стоит у него поперек дороги. Лукеж не пускает ее к нему, не дает ему помочь, если ему еще можно помочь.

— Мартин!

— Мамаша, мамаша!

Глаза у нее медленно открываются. Удивленно и обеспокоенно она обводит ими комнату. Все совсем не так, как ей только что привиделось. Тот, кто ее тряс и дергал за плечо, вовсе не Лукеж: это соседка Мерлашка озабоченно склоняется над ней. Иисусе, ведь это она сама в постели, не Тинче.

— Вам приснилось что-нибудь плохое?

— Да, приснилось, — бормочет она. Она вся мокрая и дрожит. Мерлашка вытирает ей лицо, хотя она и не любит этого.

— Пусти, я лучше сама, — говорит она недовольно и тянет у нее из рук полотенце.

— Вы все еще потеете, — говорит Мерлашка.

— Да, немного потею, — бормочет она в ответ.

— Я вскипячу вам молока, согреетесь и подкрепитесь.

— Нет, лучше завари мне липового цвета и добавь вина, мне пить хочется, — возражает она.

— Хорошо, я принесу липовый чай и яйцо всмятку.

Когда Мерлашка уходит в кухню, Кнезовка возвращается к своим. Надо же, они и во сне приходят ко мне, не только когда я их позову, размышляет она. Интересно, когда я только вижу их во сне, а когда и впрямь разговариваю с ними? Все так перемешано, что я уже не отличаю одно от другого. Мой бог, я еще чего доброго с ума сойду, а может, уже сошла.

Я слишком много думаю о них, поэтому все так получается, говорит она себе. Но ведь я не могу иначе. От этой мысли она сама над собой насмехается. Ну вот, я уже и говорю, как он, мелькает у нее.

А снилось мне все точно так, как случилось на самом деле, продолжает размышлять она. Только Лукежа тогда не было, он привиделся мне потому, что Мерлашка трясла меня, и потому, что я так часто вспоминаю его, подозреваю, что он выдал Тинче. Иначе как бы все это повторилось еще раз? Двадцать лет прошло с тех пор, а все так живо во мне, как будто вчера было, как будто происходит сейчас. В те дни Тинче чувствовал себя получше, не задыхался и кашлял тоже меньше. Я спросила его, не хочет ли он поесть: яйцо или что-нибудь другое. Он ответил мне: потом, вначале подремлю. Я оставила его одного, решила, что сон его укрепит. А вернувшись в кухню, и сама немного задремала. Потом сварила яйцо и понесла ему, шла на цыпочках, чтобы не разбудить его, если задремал. С порога я еще ничего не увидела. В комнате было темновато, уходя, я убавила свет. И, только подойдя к постели, заметила кровь на его подбородке и на простыне, лицо белое, как стена, глаза неподвижно устремлены на меня. Все выпало у меня из рук, странно, как я сама не упала. Я и в самом деле позвала Мартина, это было единственное, что в тот момент пришло мне в голову. Ой, как долго пришлось его звать! Или это мне только показалось? Наконец он пришел. На пороге остановился, посмотрел на меня, посмотрел на постель и ничего не сказал. Потом пошел дальше самой обычной походкой, как будто что-то позабыл в комнате у Тинче и теперь пришел за этим. Его походка поразила меня. Неделями он не решался даже войти в комнату, а ждал под дверью, чтобы спросить у меня, как здоровье Тинче, а сейчас ведет себя так, словно ничего не случилось. Теперь я знаю, почему он остался таким спокойным, когда я позвала его к умершему сыну, он покорился судьбе, участи, которая нас постигла, ничего худшего уже не могло случиться. Пока в нем горела искра надежды на то, что сын поправится, он боялся взглянуть на него, чтобы не погасить хотя бы эту маленькую искорку; когда Тинче умер, у него уже не осталось ничего, за что можно было бы бояться; все, что должно было случиться, случилось. Может быть, незадолго до этого у него зародился план, который он попытался выполнить вскоре после похорон. Наверное. Поэтому смерть Тинче потрясла его меньше, чем я ожидала. Он как-то слишком спокойно подошел к постели, положил руку на лоб Тинче, склонился над ним, потом посмотрел на меня, так и не сказав ни слова. И только гораздо позже, много позже — так мне показалось, — уже отойдя от постели, сказал хриплым голосом:

— Нужно кого-нибудь позвать, не можем же мы сами…

— Что не можем? — спросила я, потому что он не договорил того, что хотел сказать. Надо было позвать врача, кто-нибудь должен сходить за врачом, но только не он, не могу же я одна остаться с мертвым сыном. А вдруг он не умер, Иисусе, может, и нет, я только испугалась, испугалась крови и этой мертвенной бледности, мы оба испугались, забилась во мне надежда. Врача, скорее врача…

Мартин куда-то ушел, я осталась одна. Я не решалась подойти к постели, чтобы получше рассмотреть Тинче. Пускай другие, думала я, врач… ведь я ему ничем не могу помочь, больше не могу.

У меня сжималось горло, удушье сдавливало грудь, но слезы никак не могли хлынуть из глаз. В общем-то, в те дни я очень мало плакала, разве что на похоронах, возле открытой могилы. Раньше я роняла слезу-другую. А в тот вечер, когда я в одиночестве сидела возле мертвого сына, даже и такого не было. Больше, чем боль, меня мучил страх, страх, что Тинче уже не успеют помочь, что врач придет слишком поздно; словно именно теперь можно было ему помочь, но в этот момент, кроме меня, в комнате никого не было.

Потом вернулся Мартин, вскоре пришла Мерлашка, а вслед за ней несколько других женщин. С этой минуты и до самых похорон я чувствовала себя так странно, как будто я и не дома вовсе, а совсем случайно оказалась у чужих людей и как будто все то, что происходит вокруг, касается меня только потому, что я вижу это и слышу, о чем говорят между собою окружающие; при этом мне чудилось, что я вижу и слышу все откуда-то издали. Тинче раздели, обмыли и обрядили в темный костюм. Белье на постели поменяли, потому что Тинче в ту ночь лежал еще на постели; одр ему устроили только на следующий день, и цветы тоже принесли позже. Сама я ни к чему даже не притронулась, все сделали другие. Иногда кто-нибудь из женщин спрашивал меня, где что лежит, я отвечала им, но мне казалось, что говорит кто-то другой, не я. Ложилась ли я в эту ночь, нет ли, я уже не помню, скорее всего, нет, и про вторую и третью ночь тоже не помню. Может быть, время от времени я, не раздеваясь, и дремала где-нибудь, давая отдых измученному телу. Ела самую малость. Ничего не делала, только слонялась по дому, бродила взад-вперед как потерянная. Не знаю, делал ли что-нибудь Мартин, наверное, нет, другие ухаживали за скотиной, кто-нибудь из соседей. Готовили тоже соседки.

На следующий вечер приехала Ленка с мужем, детей они не взяли с собой, бог знает почему. Не помню, спрашивала ли я ее что-нибудь о детях, вообще очень плохо помню, о чем мы говорили. Зато помню черный автомобиль, который все три дня стоял во дворе, и то, что мне было с Ленкой не по себе, будто она ненастоящая, будто Ленка — какая-то другая женщина, хоть и моя дочь, а все-таки не та, которая до сих пор приезжала домой, и, уж во всяком случае, не та, которую я когда-то нянчила, случалось, шлепала, если не слушалась, и не та, которую я перекрестила, когда она — невеста — встала передо мной на колени. Может, такой чужой ее делало то, что она была в черном, с серьезным лицом, и какому я не привыкла. Она всегда была веселой, просто не могла удержаться от улыбки. А здесь черты ее лица так странно заострились, словно это была уже не Ленка, даже похожа на нее не была. Когда мы поздоровались, она опустила голову мне на плечо и заплакала. Крупные слезы тронули меня сильнее, чем все слова сочувствия, которые мне пришлось выслушать до сих пор. Ленка и Тинче не очень-то ладили между собой. Пока Ленка была дома, они постоянно ссорились, а когда она вышла замуж, то повторяла: я бы гораздо чаще приезжала домой, если бы не Тинче. Да, Ленка и Тинче не очень ладили между собой, и все-таки его смерть взволновала ее! Разумеется, если эти слезы были искренними. Искренними? Она сама на себя рассердилась. Какой я стала. Еще никогда у меня не возникало сомнений в искренности Ленкиных слез, и вдруг эта странная мысль. Почему бы им не быть искренними? Любая смерть потрясает человека, тем более смерть собственного брата. Ленка вспыльчива, а Тинче был немного насмешливым, поэтому они часто ссорились, а в остальном в их отношениях не было ничего такого, в чем бы я могла их упрекнуть. Сколько раз Тинче говорил: «Почему Ленка не вышла замуж куда-нибудь поближе, тогда бы она почаще приезжала домой». Он любил ее мальчишек. Даже будучи больным, оживлялся, когда они своей возней ставили все в доме вверх дном. Может быть, Ленка с его смертью поняла, что была перед ним виновата, и оттого переживала. Отсюда столько горьких слез. А я сомневаюсь в ее искренности. Тогда мне и в голову не пришло, что за ее слезами могло скрываться что-то кроме скорби, например притворство. Нет, Ленка не была притворщицей, то, что лежало у нее на сердце, так и рвалось наружу. Как и те слезы. Мне стало жалко ее, хотя сама больше, чем когда-либо, нуждалась в жалости.

— Что поделаешь, значит, так должно было случиться, на то божья воля, — утешала я ее. — По крайней мере он больше не мучается, а последнее время он очень мучился, так его душило, — говорила я. — Отец уже не мог входить к нему, я одна за ним ухаживала. Ой, как мне было его жалко, бедного парня. Такой молодой, и такая болезнь. А теперь он от всего избавился. А мы уж как-нибудь перетерпим. Главное, что ты приехала, господи, главное, что ты все-таки приехала.

Это «ты все-таки приехала» я повторяла потом много раз, мне кажется, постоянно, как только мы оказывались наедине. Словно бы я боялась, что она не приедет на похороны. Эти слова так странно вертелись у меня в голове, как будто я и вправду этого боялась, но поняла только тогда, когда мы оказались вместе. И когда это вертелось у меня в голове, я внезапно вспомнила про Ивана. Неужели он не приедет? — забеспокоилась я. До этой минуты я даже не вспоминала о нем, как будто, кроме Тинче, у меня не было ни одного сына, и вдруг внезапно: неужели Иван не приедет? Как только во мне родился этот вопрос, сразу же возникла другая мысль: может быть, он даже не знает, что у него умер брат. Откуда он может знать? Ленке печальную новость, скорее всего, сообщил Мартин, а Ивану?

Потом я почти все время думала только об Иване. Оказавшись с глазу на глаз с Мартином, я спросила его:

— А Ивану ты сообщил, что у него умер брат?

— А куда я ему сообщу? — холодно возразил он.

Я вспомнила, что Иван действительно не оставил своего адреса. Он, конечно, писал, на рождество и на Новый год, на мои именины, но посылал только открытки и к приветам и поздравлениям никогда не приписывал адреса. Мы знали о нем только то, что живет он в Любляне, учится и служит в каком-то министерстве, и все. Поэтому слова Мартина не могли меня задеть, меня задела холодность, с которой он их произнес. Ему все равно, приедет Иван на похороны или нет, возможно, ему было бы приятнее, если бы не приехал, мелькнуло у меня. Он никак не может ему простить, что тот не выполнил его воли, не захотел поступить в семинарию, снова поняла я. Сама я уже давно его простила. Да нет, ведь мне нечего было ему прощать. Я никогда не обижалась на его решение так сильно, чтобы сердиться на него, чтобы не хотеть его видеть, как он, Мартин. Конечно, я хотела, чтобы он выполнил наше желание, но если мальчик не мог… Любить я его из-за этого не переставала. Я любила всех своих детей, любила и Ивана. Правда, тогда я любила его не так, как других, нет, я его любила так же, как и других, только не могла высказать своей любви, мы слишком мало были вместе. Иван был дома меньше других детей, уже в двенадцать лет мы отдали его учиться в городскую школу. Он приезжал домой только на каникулы, а в войну его и в каникулы не было. Так моя любовь к Ивану будто бы покрылась какой-то коркой или чем другим. Иногда я даже забывала, что у меня есть еще один сын. Но под этой коркой была любовь, такая же горячая, как и к остальным. Внезапно корка лопнула, растаяла, и любовь захлестнула меня. Как будто у меня остался один только Иван, только его я и могу прижать к своему сердцу. Тогда я чувствовала свою любовь сквозь горькую боль: Ивана не будет, даже на похоронах не будет. А Мартину все равно, ему даже лучше, если его не будет. Иначе бы он нашел, как придумать сообщить ему, что Тинче умер. И вот бедный мальчик даже не знает об этом.

Потом мне стало казаться, что и люди думают только об Иване. Два или три раза я уловила, что у Ленки спрашивали (меня никто ни о чем не спрашивал, в те дни со мной обращались как с больным ребенком): «А Ивана на похоронах не будет?» «Откуда я знаю, может, и не будет», — отвечала им Ленка. Позже я услышала, что люди и между собой разговаривали об этом. «А Иван не приехал, даже на похороны не приехал». — «Я бы не могла так, как бы ни поссорилась с домашними, а на похороны к брату все равно приехала бы». Ой, какой болью отзывались во мне эти слова!

Но Иван все-таки приехал. Люди, те, кто нес венки, выстроились перед гробом, священники прочитали молитвы, уже подняли гроб на плечи, когда Ленка шепнула мне:

— Иван приехал.

Но даже если бы Ленка не шепнула мне, я бы все равно знала: случилось что-то особенное; в этот момент все люди отвернулись от гроба и священников и стали смотреть на дорогу. Тогда я и увидела Ивана, словно он из какого-то тумана появился.

Так как процессия уже тронулась и священники запели молитвы, Иван не мог ни с кем поздороваться, никому подать руку, даже мне. Он молча стал рядом со мной. Позже, когда мы уже шли, он стал поддерживать меня под руку, видно, угадал, насколько слабы у меня ноги. И на кладбище, возле могилы, когда у меня все тело тряслось от судорожных рыданий, он поддерживал меня. А я, несмотря на скорбь, волнение и слезы, всю дорогу от дома до могилы твердила про себя: господи, главное, что он приехал, что он все-таки приехал.

Иван попытался оправдать свой поздний приезд, когда мы уже сидели на поминках.

— Я не мог приехать раньше, только сегодня утром узнал, что Тинче умер, — сказал он.

— Мы не знали, куда тебе сообщить, — холодно ответил ему отец.

Иван опустил глаза. Молчание прервала Ленка:

— А как же ты узнал?

— Мне сказал Тине Поднебшеков из нижней деревни, — объяснил Иван. — Мне повезло: я рано утром встретил его на улице. «А разве ты не поехал домой?» — удивился он. «А зачем мне ехать?» — спросил я его. «Разве ты не знаешь, что Тинче умер? — еще больше удивился он. И добавил: — Сегодня после полудня похороны». К счастью, мне удалось попасть на утренний поезд.

Главное, что он приехал, господи, что он все-таки приехал, повторяет она про себя, так, как твердила это на похоронах. Не только из-за нас, но и из-за людей. И без того о нем говорили, будто он один виноват в наших распрях.

Мерлашка отвлекает ее от воспоминании, она принесла липовый чай, яйцо и хлеб. Кнезовка садится, Мерлашка покрывает ей плечи теплым платком. Липовый чаи горячий, поэтому она пьет его понемногу, глотками, он ей нравится, и она действительно хочет пить. Увидев яйцо, она хмурится, но берет ложечку, разбивает скорлупу и медленно размешивает мягкий желток с твердым белком и солью. Есть ей хочется гораздо меньше, чем пить, но, несмотря на это, она дочиста выскребывает скорлупу. Хлеб ее не заинтересовал вовсе.

— Хлеб не будете? — спрашивает Мерлашка.

— Нет, я не голодная.

— Все равно надо было съесть, хоть немного, одним только яйцом не подкрепитесь, — уговаривает она.

— Я сама лучше знаю, что мне нужно, унеси это, — отвечает она с тенью недовольства в голосе. Зачем Мерлашка ей надоедает? Она ведь не столько с Мерлашкой, сколько со своими, даже когда ела и пила, думала о них, а не о еде.

Мерлашка молча убирает то, что разложила у нее на постели, однако из комнаты не уходит.

— Ернейчич прислал письмо, пишет, что не приедет за коровой, — сообщает она.

— А почему?

— Наверно, купил в другом месте.

— И пусть себе покупает, не вешаться же из-за этого, — отвечает она с вызовом.

— Конечно, нет, — улыбается Мерлашка. — А корову все-таки продать нужно. С ней одни только хлопоты, а выгоды почти никакой. Из-за той капельки молока, которую вы выпиваете…

— Пусть твой предложит ее мяснику, — говорит она.

— Да он уже говорил с ним. Обещал приехать посмотреть, да не приехал. Нынче мясники интересуются только молодой скотиной, а старых коров не любят.

— Старых коров, — возмущается Кнезовка. — Лучшая Иванова корова, сама знаешь, сколько она дает молока, да еще какого.

— Мясники покупают мясо, а не молоко, — отвечает Мерлашка.

— И пусть себе покупают. Мы и не станем предлагать ему Муру, пусть остается в доме до моей смерти. Для одной коровы у Кнезов еще хватит корма.

— Если бы дело было в корме, мы их бы много прокормили, не только одну, — отвечает Мерлашка.

— Иван кормил девять.

— Потому что сеял на Длинных нивах клевер, — говорит Мерлашка скорее с насмешкой, чем с улыбкой. Она-то знала почему. Новшеств, при помощи которых Иван пытался снова поставить Кнезово на ноги, соседи никогда не одобряли, и Мерлашка тоже. Здешние крестьяне — виноделы, а не животноводы. А на нивах сажали кукурузу, потому что она дает самый большой урожай. Кукурузой откармливают поросят, ее мешают с зерном — на хлеб. Так хозяйствовал и Мартин, Иванов отец. По правде говоря, его занимала только Плешивца, за нее он был готов отдать собственную кровь, и в конце концов он в самом деле ее отдал. А Ивану пришлось хозяйствовать без Плешивцы, хотя раньше все хозяйство Кнезовых держалось на ней. Что только не пытался делать бедный парень, а люди смотрели на его старания скорее с насмешкой, чем с одобрением и благожелательностью. Клевер вместо кукурузы? Ладно, пускай узнает, почем фунт лиха. На скотине в этих краях денег еще никто не нажил. Куда девать молоко, если вблизи нет больших городов, а дороги — тем более железная — далеко? До Ивана у Кнезовых скотина была ничуть не лучше, чем у других. Четыре, пять голов держал в хлеву Мартин, чтобы иметь вдоволь навоза для Плешивцы и для полей, чтобы каждый год можно было продать теленка, телку или корову, чтобы иметь молоко для домашних и для поросят, которых каждый год откармливали и продавали по одному-два гнезда; из молочного продавали одно только масло, сколько удавалось продать. Иван завел темно-серых коров, ездил за ними далеко, в Нотраньску. Уже их цвет не нравился людям, к таким коровам здесь не привыкли. Коровы и ей не нравились, но она не сказала Ивану, парень сам знает, как-никак он закончил сельскохозяйственную школу. А у Ивана действительно не получалось с коровами — молоко некуда было девать, хотя вначале обещали, что в нижней деревне откроют новый молочный пункт, до старого же было слишком далеко. Нескольких коров Иван продал сам еще до того, как уехать из деревни, нескольких продала она, оставила только Муру, потому что та и правда давала молока больше других Ивановых коров и потому что Иван любил ее больше всех.

Между тем Мерлашка ушла заканчивать дела по дому и в хлеву, чтобы потом уйти к себе и заняться своими домашними делами, сварить для своих обед. И ей Мерлашка у себя дома сготовит.

По правде говоря, она даже не заметила, когда ушла Мерлашка, только по тишине, которая воцарилась в комнате, поняла, что снова осталась одна и потому может целиком отдаться своим мыслям.

Она все еще думает об Иване. Бедняга! Для него было бы лучше, если бы он не брал на себя хозяйство. А кто бы его взял, если бы не он? Она сама его уговаривала, чтобы он оставил службу в городе и вернулся домой. Хозяйство не может обойтись без хозяина и крепких рабочих рук. Сама бы она не справилась, даже если б наняла людей, если б нашла их. А кто в наше время хочет оставаться в селе батраком? Хозяином и то не хотят, на собственной шкуре испытала. Но сейчас она уже смирилась с этим, а тогда думала, что всему придет конец, если Кнезова земля будет лежать необработанной, порастет сорняком. Она думала не о себе, не о том, что останется совсем одна, если Иван не вернется домой, она за землю душой болела. За столько лет совместной жизни с Мартином ей передался его дух: земля, прежде всего земля. Поэтому она и уговаривала Ивана взять хозяйство в свои руки.

По сути дела, Иван был похож на Мартина, похож больше, чем все остальные их дети, только Мартин не хотел этого признать. Неужели он и впрямь не заметил сыновней склонности? Мартин видел только то, что хотел видеть, что сам задумал. А раз Иван не мог жить так, как это представлял себе Мартин, он больше не признавал его за своего — за сына еще куда ни шло, но уж никак не за Кнезова. Когда после смерти Тинче он раздумывал, где найти хозяйству наследника, Иван в его мыслях занимал столько же места, сколько прошлогодний снег, — не годится, мол, он для Кнезова, и точка. А ведь тогда парню хотелось остаться дома больше, чем потом, после смерти Мартина, об этом он ей сам сказал.

Бедный парень! Она и сейчас видит, каким чужим он чувствовал себя на поминках. Как будто он не среди своих, не в родном доме и как будто боится — вот-вот кто-то подойдет к нему и спросит: а что ты здесь делаешь? Да, Мартин и правда спросил его, не совсем так, однако прозвучало это ничуть не лучше, и оттого, может быть, еще больше обидело Ивана.

— Когда ты собираешься обратно, в свою Любляну? — Будто гонит его из дому, хотя Мартин, скорей всего, так и не думал.

— Сегодня не могу, поезда не будет, значит, завтра утром, наверно, в доме найдется для меня угол, чтобы переночевать, или нет? — ответил Иван, не столько с издевкой, сколько с горечью.

По лицу Мартина было заметно, что он смутился, хотя только после ответа Ивана понял, каким неприятным был его вопрос. Но исправлять положение он не хотел и потому умолк. А Иван продолжал, повернувшись к матери, как будто рассказывал только для нее:

— Когда я шел с поезда, догнал Понделакова. Он мне сказал, что завтра поедет в Костаневицу. И я с ним. А в Костаневице сяду на какой-нибудь автобус.

Мартин мог бы легко загладить свою неловкость, стоило ему сказать: «Что это тебе ехать с Понделаковым, когда наши кони застоялись в хлеву. Сам я тебя отвезти не могу, но попрошу Ареншекова Тинче, чтобы отвез тебя в Костаневицу, а еще лучше на железнодорожную станцию в Бланцу. Я прямо сейчас ему скажу: «Тинче, ты ведь отвезешь его, не так ли?»

Но Мартин ничего не хотел исправлять. Он заговорил с другими. Ох, как она была сердита на него за то, что он так отнесся к Ивану! Но в присутствии людей она ничего не могла ему сказать — поминки не место для ссор. Она с большим трудом удерживала слезы и смиряла боль, которая копилась в ней.

На следующее утро Иван действительно ушел из дому ни свет ни заря. Только она и услышала, как он встал, как заскрипела дверь в его комнате; Ленка и Мирко еще спали, Мартин тоже, хотя он и привык вставать очень рано, чтобы еще до завтрака убрать в хлеву и подготовить все необходимое для работы на целый день. Она сразу встала, как только услышала, что Иван проснулся. Мой бог, не могла же она допустить, чтобы он ушел из дому голодным. Она хотела и Мартина разбудить, чтобы он попрощался с сыном. Но внезапно в ней проснулось упрямство; вчерашняя злость из-за того, что Мартин так вел себя по отношению к Ивану, еще не прошла. Нет, не стану я будить его, он не заслуживает того, чтобы они пожали друг другу руки; кони застоялись до того, что это им во вред, а парню придется проситься сесть в чужую телегу, сказала она себе. В этот момент у нее мелькнула мысль, причинившая ей еще более жгучую боль: может, это он притворяется, что спит, чтобы не вставать. Не хочет прощаться с сыном.

Иван уже совсем собрался уходить, когда она спустилась вниз.

— Мой бог, не думал же ты уйти так, без завтрака, — упрекнула его она, но мягко и с болью. Он ответил, что не голоден, так рано он никогда не ест. Потом все-таки пошел с ней в кухню, там она поджарила ему пару яиц и заварила большую чашку чая. О чем они говорили, пока она готовила завтрак и Иван ел, она не помнит, помнит только, что припала головой к его плечу, когда они протянули друг другу руки; раньше такого никогда не случалось, ни при прощании с Иваном, ни при расставании с другими детьми, даже с Резикой, когда та уходила в монастырь. Помнит она и то, что хотела проводить его, пройти вместе хотя бы часть пути, она бы и до Любляны пошла с ним, пусть и пешком, но он ей не разрешил. Они попрощались возле порога, и она еще долго-долго смотрела ему вслед.

Когда она вернулась в кухню, туда вскоре пришел Мартин: как будто и вправду ждал, пока Иван уйдет. На столе стояли тарелка и чашка, которые она подала Ивану, лежала начатая буханка хлеба и нож. Мартин все это видел, должен был понять, что Иван ушел, но ему даже не пришло в голову сказать что-нибудь или о чем-нибудь спросить, ни по-хорошему, ни по-плохому. Это вызвало в ней новый приступ злости на него. Теперь они были одни, и она могла бы высказать то, что ему причиталось, но ей казалось, он не заслуживает того, чтобы с ним разговаривать. И она только громче хлопала дверью, а движения ее стали более резкими. Уже давно она так не обижалась на Мартина, как в тот раз, когда он так скверно обошелся с Иваном.

В то утро они не сказали друг другу и десяти слов. Даже с Ленкой и ее мужем она говорила очень мало, не могла же она разговаривать с ними, когда все в ней так и кипело и думала она только об Иване. Ленка видела, что с ней творится, и не навязывалась с разговорами. Никто не навязывался.

Днем, после обеда, когда она уже помыла посуду, Мартин позвал ее в комнату.

— Пойди сюда, то, о чем мы сейчас будет говорить, касается и тебя, — сказал он ей.

Она пришла в горницу, которую Мерлашка наспех прибрала после вчерашних поминок, — Ленка и ее муж сидели за столом, а Мартин возбужденно ходил по комнате. На столе была бутыль с вином и три почти полных стакана. Потом Мартин и для нее принес стакан и наполнил его. С ее приходом они замолчали. Мартин как-то странно смотрел на нее, будто хотел о чем-то попросить. Ленка взяла стакан, чуть пригубила, но тотчас отставила его, как будто ей не хочется вина; Мирко, Ленкин муж, легонько постукивал пальцами по столу.

— Нет, отец, с этим мы не можем согласиться, — продолжил разговор Мирко. — Что я понимаю в хозяйстве? Правда, я родился на селе и мальчишкой, случалось, держал в руках косу или грабли — до плуга дело не дошло, — но ведь этого мало для такого хозяйства, как Кнезово, не так ли? С Ленкой дело ничуть не лучше. Вы ведь отдали ее в школу, а там не учили, как доить коров, да и сами вы ее этому не научили, как она мне рассказывала. В кухне или по дому она помогала, пока была дома, но ведь ни в поле, ни в винограднике не работала.

— Не говори глупостей, кого отец не впрягал в работу, когда на поле или в винограднике не хватало рук, — запротестовала Ленка. — А доить я в самом деле не умею, — призналась она вроде бы смущенно.

— Крестьянки из тебя не выйдет, даже если ты когда-то и держала в руках мотыгу, — возразил ей Мирко. — Да и из меня крестьянина не выйдет, — добавил он.

— Всему человек научится, если захочет, — заявил Мартин.

— Может, это и так, но зачем мне на старости лет учиться крестьянствовать, — ответил Мирко с легкой усмешкой.

— Не говори о старости, даже я, хотя мне вот-вот перевалит на седьмой десяток, не жалуюсь на возраст, — хмуро сказал Мартин.

— И в тридцать пять человек уже немолод, — заметил Мирко. — Во всяком случае, это тот возраст, когда человек уже должен жить с умом, — сказал он. — Вы думаете о земле, а я — о себе, — продолжал он. — Бросить службу, да еще такую службу, и приехать сюда, чтобы надрываться? Ведь надо мной коровы смеяться будут.

— Кнезово — это не лоскут, чтобы кто-нибудь смеялся, если ты поднимешь его с земли, — еще более хмуро сказал Мартин. — Да, с земли, — с горечью продолжал он. — Жаль, что дело зашло так далеко, что хозяйство осталось без присмотра и ждет, не найдется ли на него охотника.

Он тяжело ступал по половицам, но все равно шаг его казался ей усталым, неуверенным. Когда он подошел к столу и взял стакан — он опустошил его одним залпом, — она заметила, что у него дрожит рука. Он сел на угол стола и некоторое время задумчиво смотрел перед собой. Все молчали, как будто собирали силы для продолжения схватки.

— В эти дни я раздумывал и так, и эдак, — снова начал разговор Мартин. — Всю жизнь я дрался за землю, за наше Кнезово, да и сейчас дерусь за него. Кто-то должен взять в руки поводья, когда меня не станет, сказал я себе. Вот я и вспомнил про тебя, про вас; Ленка ведь тоже Кнезова, подумал я. Хотя я не очень-то верил, что ты возьмешься за это. Если говорить в открытую, придется признаться, вообще не верил. Все равно надо ему сказать, слово не лошадь, решил я. Хотя бы для того, чтобы завести разговор. Да, завести разговор, а потом я скажу то, что думаю на самом деле.

Он замолчал и принялся рассматривать одного за другим; его глаза остановились и на ней. Комната снова онемела. Все напряженно ждали, что еще скажет Мартин, и она тоже.

— У тебя два сына, так ведь? — после недолгого молчания с трудом заговорил он.

Ни Мирко, ни Ленка не ответили, только смотрели на него напряженно, с удивлением.

— У вас два сына, — снова повторил Мартин. Подождал еще мгновение и только потом высказал то, что родилось в нем в последние дни. — Одного отдайте мне.

— Как? — удивленно спросил Мирко.

— Чтобы он унаследовал Кнезово, когда меня не будет, — отрезал Мартин.

Минуту-другую все молчали. Потом Мирко сказал:

— Оба еще маленькие.

— Вырастут, а до тех пор придется мне тянуть, — отрубил Мартин.

— Именно это я и хотел сказать, — продолжал Мирко. — Сейчас они еще маленькие, а вырастут, пусть сами решают, захочет ли кто-нибудь из них стать хозяином Кнезова.

— Пускай сами решают, когда вырастут? — усмехнулся Мартин. — Нет, так дело не пойдет, парень, — заявил он. — Мы должны решить это сейчас, все мы. Чтобы знать, что у Кнезова есть наследник, чтобы научить его хозяйствовать, чтобы привязать его к земле, чтобы позднее ему не пришлось решать, принимать Кнезово или нет. Дайте мне Мирко или Славко, все равно которого, но дайте сейчас, а не через несколько лет.

— Сразу же послать его к вам, сейчас… навсегда… чтобы он жил тут? — Ленка начала заикаться.

— Сейчас, навсегда, я же сказал. — Мартин был неумолим.

Ленка и Мирко переглянулись. Ленка то краснела, то бледнела в явной растерянности.

— Нет, этого мы не можем, — через некоторое время сказала она тихо.

— Не можете? — протянул Мартин и подвинулся на стуле, как будто хотел встать. Она побоялась, не кинулся бы он к Ленке, не ударил бы ее.

— Ребенок — это не телок, которого можно отдать из хлева, как только он перестанет сосать, — заговорил Мирко. — Ребенок — это… так сказать, твоя кровь, Ленку это бы убило, если бы он перестал держаться за ее юбку, ну… Вы сами понимаете… С другой стороны, мы же не знаем, какие склонности у них будут, когда мальчишки вырастут. Как бы неладно не получилось — мы исполним ваше желание, а потом всю жизнь будем себя упрекать. Нет, этого мы действительно не можем.

— Не можете, — со вздохом повторил Мартин; не так, как раньше, когда приподнялся со стула и ей показалось, что он поднимет руку на Ленку, сейчас он как-то странно сгорбился, словно его плечи придавили чем-то тяжелым. Он взялся за бутылку, налил только себе, поднес стакан ко рту. Выпил, но не залпом, а медленно, не торопясь; он казался ей совершенно потерянным.

Наверно, и Ленка пожалела его, увидев таким. Мягко, почти сочувствующе она сказала:

— Что вы так беспокоитесь об этом Кнезове, отец? Как-нибудь обойдется.

Если бы она раньше сказала ему это, он был так взорвался, что комната затряслась. Сейчас он только посмотрел на нее, посмотрел печально, с болью, с упреком.

— Чего беспокоюсь? Кому-то надо беспокоиться или нет? — спросил он. — Или бросить хозяйство под ноги первому попавшемуся нищему?

Он молчал, словно выжидал, кто что скажет. Но они молчали, поэтому он сам продолжал:

— Земля должна быть обработана, меня бы хватил удар, если бы наши нивы зарастали мхом, а лоза на Плешивце умирала. Мы остались с Аницей одни. Стареем. Сколько времени мы еще потянем лямку? Пять, десять лет? А потом?

Он уже давно не называл ее Аницей. Так он говорил ей только в первые годы их супружества, а потом — Анна, Анчка, а чаще всего просто «ты», а при других — «она». У нее сжалось горло.

Мирко и Ленка снова переглянулись. Ей показалось, Мирко взглядом пытается подтолкнуть Ленку на какой-то шаг. На Ленкино лицо упала тень, черты заострились, как будто ее что-то внезапно встревожило. Скорее всего, она боялась высказать то, что думала. Сама она никогда бы не решилась заявить Мартину что-нибудь подобное.

— Это ведь правда, что вы стареете, поэтому я и сказала, что зря вы беспокоитесь, — медленно начала она. — Об этом мы уже говорили с Мирко раньше, когда Тинче был жив. Плохо будет старикам, если Тинче умрет, сказал Мирко. А когда узнали, что он и в самом деле умер, повторил: теперь и впрямь будет плохо. Кто станет работать? Отец и мать стареют, что будет, если кто из них заболеет? А если заболеют оба? Кто станет за ними ухаживать? Вот нам и пришло в голову: было бы лучше, если бы вы переселились к нам. Землю продайте или отдайте ее внаем, а сами переселяйтесь к нам. Хоть на старости лет вам будет хорошо…

Мартин широко открытыми глазами, не отрываясь смотрел на Ленку. Потом его словно подкинуло.

— Продать хозяйство, а самому на старости лет скитаться по чужим углам? — вырвалось у него.

— Если бы вы жили у нас, это был бы не чужой угол, — возразила Ленка.

— Чужой, — Мартин почти кричал.

— Тогда постройте себе дом в городе, — вмешался Мирко. — Там, где мы построились, еще продается несколько участков. Вы бы жили рядом с нами; мы бы могли за вами ухаживать в случае надобности, и вы были бы в своем доме, если уж так боитесь чужих углов.

— И этот был бы чужой, — сказал Мартин. — Только эти, только наши двери будут захлопываться за мной. — Он ронял слова медленно и тяжело, как будто бил по наковальне. — Из этого дома, парень, меня только вынесут, сам я отсюда никуда не уйду, — заявил он.

Лицо у него потемнело, он весь горел. Глаза сердито блестели, брови ощетинились. Когда он снова взялся за стакан, она увидела, что рука у него дрожит еще сильнее, чем раньше. Она испугалась, как бы ему не стало плохо от такого волнения. И еще она боялась, не кинулся бы он на Мирко и Ленку с кулаками или со злости не указал им на дверь. «Вон из моего дома и никогда больше не появляйтесь». До той минуты она слушала их разговор не слишком внимательно, с какой-то горькой растерянностью, мысленно оставаясь с Иваном. Вот как он навязывает землю, а про Ивана, единственного, кто после смерти Тинче имеет на нее право, даже не вспомнит; скорее запишет на чужого человека, чем на Ивана, укололо ее. Но сказать она за все это время ничего не сказала, не могла. И потом она тоже ничего не сказала, хотя внутри у нее все дрожало не меньше, чем у Мартина. И как они решились сказать ему такое, как решились предложить, бог мой, да ведь его хватит удар, билась в ней тревожная мысль.

Мартин пытался взять себя в руки. Отставив в сторону пустой стакан, некоторое время пристально смотрел перед собой, потом поднял голову.

— Выходит, с вами ничего не получится, — глухо сказал он. — Ну ладно. Ты права, Ленка, будь что будет. Пока смогу, буду работать, а там…

Он не успел докончить. В сенях послышались шаги, показавшиеся ей знакомыми, на пороге возник Иван. Он не сразу вошел в комнату, а остановился в дверях, переводя взгляд с одного на другого. Они удивленно, ошарашенно смотрели на него, как будто это не он, а его образ на мгновение возник перед ними, и они не могут объяснить почему. Она тоже пришла в замешательство, не в силах собраться с мыслями. Почему Иван внезапно появился здесь, когда он давно должен быть в Любляне, если успел на свой автобус; прошло больше половины дня с тех пор, как он ушел, мелькало у нее в мыслях.

Первой опомнилась Ленка.

— Как это ты вернулся, мы думали, ты уже в Любляне, — сказала она.

— У Понделакова, с которым я вчера договорился, что он подбросит меня, расковался конь, он и не поехал в Костаневицу, — ответил Иван. — Я не знал, что делать. Вот мне и пришло в голову — мир не обрушится, если меня лишний день не будет в Любляне, — продолжал он. — Мне было интересно посмотреть, что переменилось в деревне, пока меня не было; немножко выпили у Ханзы, — рассказывал он. — Потом прогулялся, даже на Плешивцу сходил.

— На Плешивцу, а что ты там искал? — протянул Мартин, и лицо у него стало хмурым, как будто ему что-то не понравилось.

— Ничего, просто так сходил, — ответил Иван. Потом повернулся к ней. — На одну ночь вы мне постелите в комнатке, да, мама? А завтра рано утром я пешком пойду на вокзал. Если уж я смог взобраться в гору, какой черт помешает мне спуститься вниз? — засмеялся он.

Она все еще не могла избавиться от растерянности. Одновременно с этим ее охватило вчерашнее чувство, злость на Мартина за то, что он так поступил с единственным сыном, который у него еще остался. Ему не понравилось, что парень ходил на Плешивцу, как будто у него нет права войти в его виноградник. И еще в ней пробуждалась злость на глупые слова — его, Мартина, на то, как он предлагал свою землю, и на Ленкины, когда она уговаривала их все продать и переехать в город. Как будто не осталось других наследников. Иван бы взял землю, она знает, что взял бы, уже хотя бы потому, что ходил на Плешивцу, видно, что он любит ее, эту Кнезову землю. Разве Ленка ходила туда или, может, Мирко ходил? Наверно, она и дороги на гору не нашла бы. А Мартин всего этого не видит, не хочет видеть. Он и впрямь скорей продаст землю, чем запишет на Ивана. Ох, и задала бы она ему. Но прежде, чем она настолько пришла в себя, чтобы что-то сказать, подал голос Мирко.

— Зачем тебе идти пешком, когда ты можешь поехать с нами, в машине места хватит, — сказал он.

— А когда ты поедешь? — спросил его Иван.

— Сегодня же, через часок-другой, в девять-десять вечера будем в Любляне, — ответил Мирко.

— Куда вы так спешите? — сказала она, не из-за Ленки и Мирко, в этот момент она почти не думала о них, она сказала так из-за Ивана, ей хотелось, чтобы он еще денек побыл дома, как будто это могло устранить все те нелады, которые были между ними.

Иван на мгновение задумался, потом вопросительно поглядел на нее, как будто не знал, понравится ли ей, если он до завтра останется дома. О боже, как он мог усомниться в этом! Ее охватила боль от того, что бедный мальчик чувствует себя дома таким чужим, от того, что он не знает, можно ему остаться или нет. Слезы навернулись у нее на глаза. И тут ее душу вновь резанул холодный голос Мартина:

— Говорят, лучше плохо ехать, чем хорошо идти. А на машине ехать не так уж плохо.

— Это правда, — ответил Иван. — Чего бить ноги, когда можно ехать. Ты сам пригласил, выходит, я не помешаю.

— С чего бы это ты нам помешал? — с улыбкой возразил Мирко.

О чем они говорили в оставшиеся час или два до отъезда, она уже не помнит. У нее времени для разговоров было мало, ей нужно было приготовить ужин и гостинцы для Ленкиных детей. Помнит она только, что Иван все это время был задумчивым, неразговорчивым, каким-то рассеянным. Мартин тоже был задумчивым, хмурым. Скорее всего, никто особенно много и не говорил. Ей было очень плохо при мысли, что они скоро уедут и она бог знает сколько не увидит их. И, мучаясь этой болью, она опять больше всего думала про Ивана.

Когда прощались, повторилось то, что было утром; вышло это ненамеренно, само собой, она снова опустила голову на Иваново плечо.

— Приезжай поскорее, теперь нам с отцом будет так одиноко! — попросила его она.

Она помнит, что это: «Теперь нам с отцом будет так одиноко!» — еще долго после их отъезда звучало в ней. «Теперь нам будет так одиноко, нам будет так одиноко теперь». Она и в самом деле это чувствовала. Ей казалось, что с каждой минутой в доме становится все более одиноко и пусто. В доме, из которого вынесли покойника, всегда остается странная пустота, все кажется, что тебя охватывает какое-то невероятное одиночество. Но до их отъезда она не сразу почувствовала это, рядом были люди, были Ленка и Мирко, был Иван. Теперь они с Мартином остались одни. Ее мысли застыли, окоченели, словно из дома вынесли не одного покойника, словно в эти дни она похоронила всех своих детей.

Боль усиливалась, заполняя все ее существо. Она не оставляла в душе места для обиды на Мартина, которая копилась из-за Ивана. Она словно позабыла, что была сердита на него. Ведь ему тоже нелегко. Пожалуй, одиночество так же давило на него, как и на нее. Может, ему еще тяжелее, чем мне, казалось ей, тяжелее, потому что ему больно и из-за земли, из-за того, что у нее нет наследника. Земля тогда ее ничуть не беспокоила; продай он ее на следующий день, к материнскому горю не прибавилось бы ни одной капли. А Мартин другой, даже если бы на него обрушилась тысяча несчастий, он бы и тогда больше думал о земле, чем о себе. Он сильнее мучается из-за земли, чем из-за смерти старшего сына, а может, в нем обе эти боли соединились в одну, и поэтому она еще страшнее. Ей стало жалко его.

Когда ночью они молча лежали рядом и не могли заснуть, это чувство целиком захлестнуло ее, то было ощущение одиночества и сострадания. Она положила руку на его обнаженное плечо и тихо сказала:

— Теперь нам будет так одиноко, да, Мартин?

Он не ответил, даже не пошевельнулся, только безмолвно и неотрывно глядел в потолок. Хотя в комнате было темно, она знала, что он смотрит в потолок. Она знала, когда его что-нибудь угнетало, он ночами подолгу смотрел в потолок. А так плохо ему еще никогда не было, это она тоже знала. Поэтому даже сквозь тьму видела его задумчивый, озабоченный взгляд, который только кажется обращенным к потолку.

— Мы всегда будем такими одинокими? — почти шепотом опять спросила она.

Он и на это не ответил, скорей всего, просто не знал, что сказать. А она не могла молчать. Мысли ее снова метнулись к Ивану: он был на Плешивце, ему хотелось остаться ночевать дома, а не уезжать с Мирко и Ленкой, только он мог избавить их от того страшного одиночества, которое ожидало их. Уже сейчас так трудно, а всю жизнь?..

— Если бы ты предложил Ивану то, что предложил Мирко и Ленке… он бы согласился… знаю, что согласился, — запинаясь, вымолвила она.

Она чувствовала и слышала, что он зашевелился, приподнялся, обернулся к ней:

— Откуда ты знаешь? Он сам сказал, что согласен? Ты говорила с ним, сама ему намекнула? После всего, что он сделал?

Он говорил хотя и приглушенно, но с возмущением, по голосу было заметно, что ему трудно дышать, что у него перехватывает горло. Она знала: каждую минуту он может вскочить, взорваться, но, к своему удивлению, не боялась его, как прежде.

— Об этом мы не говорили, но я по нему видела, что с ним творится, — спокойно ответила она.

Он молчал. Наверно, хотел успокоиться. Или раздумывал, как ей ответить, чтобы каждое слово было как гвоздем прибитое.

— Послушай, — начал он. — Иван — наш сын, как Тинче, Пепче и Тоне, поэтому он может приехать домой, когда захочет; я не выгоню его из дому, и примем мы его так, как принимаем Ленку и ее семью, можешь ему это сказать или написать. Но земли на него я никогда не перепишу. Никогда!

Опять помолчал и продолжал:

— Пока я жив, не хочу смотреть, как пропадает Кнезово. А после моей смерти… будь что будет.

Он снова умолк, потом сказал тихо, медленно, ей казалось, словно говорил скорее для себя, чем для нее.

— Одинокими? Когда у крестьянина хватало времени думать об одиночестве? И вообще разве… когда-нибудь ты чувствуешь себя одинокой? С тобой земля… и скотина в хлеву… лоза в винограднике. И работа… Будем работать, как работали всю жизнь. Пока у меня еще есть силы, буду работать: в хлеву, на поле, в винограднике. Да, будем работать. А остальное… Что об этом раздумывать! Знаешь, как говорят: до смерти пожить придется. А после смерти… я уже сказал, будь что будет.

Он умолк и снова лег. Сказал то, что хотел сказать, больше он к этому возвращаться не станет, настолько-то она его знает. Может быть, он всю ночь не сомкнет глаз, будет смотреть в потолок и размышлять, но ни единого слова больше не скажет. А ей еще не хотелось молчать, ей было слишком тяжело, чтобы она могла молчать.

— Почему ты думаешь, что хозяйство пропадет, если ты запишешь его на Ивана? Работать он умеет, когда приезжал на каникулы, орудовал и косой, и лейкой, и вилами, ты ведь его во все запрягал. А сейчас он к тому же изучает сельское хозяйство. И землю любит, ты не хочешь это признать, но это так. Как ты думаешь, почему он ходил на Плешивцу? Разве Ленка или Мирко ходили?

Если бы она не сказала ему этого, вряд ли бы заставила его открыть рот. А тут его снова подкинуло на постели. Она даже думала, что он встанет и начнет ходить по комнате; была у него такая привычка, когда бывал очень взволнован. Но он усидел на постели.

— Не знаю, зачем он ходил на Плешивцу, — сказал, — может, полюбоваться красивым видом, у городских это бывает. Но даже если то, что ты говоришь, правда, если он любит землю, этого еще недостаточно, чтобы переписать на него хозяйство. Земля должна тебя привязать, любишь ты ее или нет. — Он замолчал, как будто не знал, как объяснить свои мысли. Потом продолжал, уже по-другому: — Он был предназначен богу, а не земле… настоящего благословения не было бы, если бы я переписал на него.

Это ее удивило. Он на самом деле так думает или только ищет предлог, упрямо не желая уступить? — засомневалась она. Этого она и сейчас не знает. Ей никогда не удавалось заглянуть в самую глубину его души. Но одно она поняла: Ивана он решил отдать в семинарию не потому, что хотел видеть сына священником, а для того, чтобы как можно меньше обременять своего наследника. Она же всем сердцем желала услышать, как Иван отслужит свою первую мессу. А какая крестьянка не желает этого? Сколько раз ей представлялось, как он впервые встанет перед алтарем. Церковь полна цветов и людей, орган торжественно гремит с хоров, в его звучание вплетается чистый голос Ивана. Может быть, его назначат поблизости от родных мест, размышляла она. Тогда он приезжал бы домой, а мы навещали его. Нет, большего счастья она и представить себе не могла. И когда вышло иначе, это ударило ее гораздо больнее, чем Мартина. Но она не перестала любить Ивана, он по-прежнему оставался ее ребенком. А после смерти Тинче она даже сказала себе: может, и к лучшему, что Иван не пошел в семинарию, он был бы священником, не смог бы унаследовать Кнезово. А Мартин ни за что не хотел уступить. Почему он так относился к мальчику? Сейчас в Кнезове все было бы иначе, не будь Мартин таким суровым и упрямым. И в доме, и на дворе уже щебетало бы младшее поколение. А теперь Кнезово покинуто, а Иван… бог его знает, счастлив ли он в этой холодной Любляне.

«Ох, Иван, Иван! Что ты сейчас делаешь, бедный мой мальчик?»

Загрузка...