Что в имени тебе моем?
Это имя, этот звук наполняет собою многие дни нашей жизни. Сумрачные имена императоров, полководцев, изобретателей орудий убийства, мучителей и мучеников жизни. И рядом с ними — это легкое имя: Пушкин.
В ноябре 1934 года, через год после признания Соединенными Штатами Советского Союза, 11 месяцев после XVII съезда коммунистической партии и вскоре после съезда писателей, на котором был провозглашен соцреализм во главе с Горьким, в нескольких американских газетах было напечатано письмо московского корреспондента United Press Джозефа Х. Бэйрда (Joseph H. Baird), посвященное одному скандалу, случившемуся в октябрьские дни в Москве. Текст Бэйрда печатался под разными заголовками («Московское письмо», «Карикатуристы потешаются над поэтом, и ресторан теряет свое имя», «Достоинство великого русского поэта Пушкина спасено»), но его содержание во всех публикациях оставалось неизменным:
Достоинство самого знаменитого русского поэта Александра Пушкина спасено, но в результате этого самое претенциозное московское кафе лишилось имени. Все началось несколько недель тому назад, когда новое кафе, хорошо оснащенное модернистской мебелью и джазовым оркестром — воистину уникальное место в этом довольно-таки скучном городе, — было открыто на Пушкинской площади.
Название? — задумались устроители нового кафе. — Ну, раз оно находится на Пушкинской площади, то почему бы его и не назвать «Кафе Пушкин?» И так они и сделали. Выбор этот, очевидно, удовлетворил всех, кроме Демьяна Бедного, поэта-лауреата Советского Союза, написавшего в своем кремлевском кабинете письмо в «Правду», в котором он решительно потребовал объяснения, почему скромное бытовое заведение, угощающее посетителей джазом и водкой, должно было получить имя бессмертного поэта Пушкина. «Если бы, — заявил он, — статуя Пушкина, находящаяся напротив этого кафе, ожила, великий поэт покраснел бы от стыда, вызванного таким оскорблением».
Затем активность проявили советские карикатуристы. Один из них нарисовал картинку, изображавшую мальчика и девочку, сидящих напротив кафе и памятника. «А что тебе нравится в Пушкине больше всего?» — спрашивает мальчик. «Мне нравится джаз и мороженое!» — отвечает девочка.
Через несколько дней после этого публичного обсуждения золотую надпись «Кафе Пушкин» убрали из ресторана. «Московский ресторанный трест ищет теперь новое название»[513].
Письмо (точнее, короткий фельетон) Бэйрда не было уткой или фантазией на тему Советской России, каких в американской прессе того времени было предостаточно. В основе его лежит реальный инцидент, показавшийся хорошо осведомленному в вопросах московской идеологической кухни корреспонденту EP заслуживающим внимания. Этот инцидент, как мы полагаем, представляет интерес и для исследователя общественно-культурной жизни в СССР середины 30-х годов.
Фешенебельное кафе «Пушкин» на пересечении улицы Горького и Пушкинской площади действительно существовало. По указанию автора книги «Москва в кольце Садовых» Ю. Федосюка, оно находилось на углу перестроенных в 1934 году строений, где помещались издательство «Рабочая Москва» и объединение «Теакинопечать»[514]. Его открытие, по всей видимости, было приурочено к писательскому съезду. О посещении этого «прекрасного и неожиданно вкусного» кафе и беседе с его основателем писал в своих воспоминаниях «Reise in die Sowjetunion 1934» (1977) гость съезда немецкий писатель Оскар Мария Граф. Директор-ресторатор, приехавший в СССР из Дюссельдорфа, поведал ему о том, что, несмотря на советскую бюрократию и сложности плановой экономики, он собирается открыть еще несколько кафе, отвечающих вкусам советской публики: «Как только все исправится, здесь будет рай»[515]. В самом деле, в 1934 году в Москве были открыты еще несколько «показательных» и профессиональных кафе, в том числе одно журналистское в Доме печати (к нему мы еще вернемся).
О «Кафе имени А. С. Пушкина» сообщила читателям газета «Вечерняя Москва» в короткой заметке, озаглавленной «Показательное кафе — Пушкин»:
Сегодня в 6 часов вечера на Пушкинской площади откроется новое показательное кафе. Ему присвоено имя А. С. Пушкина. В новом кафе три зала. Стены обиты специальной материей, изготовленной по специальному заказу Орехово-Зуевской текстильной фабрики. В главном зале будет играть оркестр, во втором — круглом зале — отводится место для танцев. Третий зал предназначен для отдыха. Здесь можно будет получить деньги, газеты и журналы. Кафе будет открыто с 8 ч. 30 мин. утра до 1 ч. 30 мин. ночи[516].
Эта заметка попалась на глаза Максиму Горькому — главному советскому писателю и с 27 августа 1934 года председателю Всесоюзного пушкинского комитета при ЦИК СССР по организации торжеств, посвященных 100-летию со дня смерти великого поэта (официально о формировании Комитета ЦИК сообщил в постановлении, опубликованном в «Правде» 17 декабря 1935 года). Горький написал гневное (и весьма косноязычное) письмо первому секретарю МК партии Л. М. Кагановичу, к которому приложил вырезанную заметку в «Вечерке»:
Дорогой Лазарь Моисеевич! Принужден снова беспокоить Вас. Разрешите обратить внимание Ваше на вырезку из «Вечерней газеты», приклеенную ниже. Кафе-ресторан имени А. С. Пушкина — это выходка совершенно недопустимая и компрометирующая советскую власть. Как гражданин страны, создающей новую культуру страны, где труд литератора и властью и массой пролетариата, как литератор и председатель Комитета по чествованию столетия памяти о безвременной гибели великого поэта, затравленного «знатной чернью», всемерно протестую против формы чествования, выраженной в организации кафе. Очень прошу Вас изменить «титул» этого кафе. Уверяю Вас, что этот факт послужит мотивом для издевательства над нами врагов наших и на сей раз они будут вправе издеваться. Сердечно жму руку[517].
Присвоение кафе имени Пушкина Горький, как видим, воспринял как новую атаку «знатной черни» (похоже, что имеется в виду постнэповская — или развращенная НЭПом — элита), направленную против великого национального поэта (здесь, разумеется, политически используется пушкинская антитеза поэта и черни), и компрометацию высоко ценящей его советской власти в целом. Неуместное и оскорбительное в новых исторических условиях использование имени Пушкина Горький, вне всякого сомнения, связывал с безвкусием «буржуазных» дореволюционных торжеств 1880 и 1899 годов, когда именем поэта «освящали» водку, табак, национальную пушку, сигареты, спички, ботинки и т. д.
«Пищевая промышленность, — писал П. Н. Берков в статье, опубликованной во „Временнике Пушкинской комиссии“ и посвященной торжествам 1899 года, — не отставала от других: в ресторанах появился boeuf à la Пушкин и салат à la „Евгений Онегин“ <…>; поступили в продажу конфеты „Пушкин“ <…>, „пушкинские кондитерские изделия“ <…>; шоколадная фабрика И. А. Абрикосова выпустила на рынок шоколадные таблетки с рельефными портретами поэта; 20 000 штук этих таблеток были пожертвованы фирмой для раздачи учащимся <…>». В свою очередь, одна фирма выпустила наливку, названную «Юбилейный ликер А. С. Пушкина (1799–1899)», «с портретом поэта на этикетке и полным текстом стихотворения „Я люблю веселый (!) пир…“»[518]. (Добавим, что в 1900 году в одной из деревень Нижегородской губернии открылась городская дешевая чайная и столовая имени Пушкина с бесплатной библиотекой-читальней[519].)
Ответственной за эту «спекулятивную вакханалию» Берков назвал ограниченную группу буржуазных интеллигентов, державших «в темноте и невежестве порабощенные широкие народные массы, не знавшие не только о Пушкине, но и о том, как добиться лучшего будущего» (ученый также заметил, что против этих спекуляций неизменно выступала прогрессивная общественность). «Только Великая Пролетарская Революция, давшая свободу многочисленным народам нашей страны, — заключал пушкинист, — создала предпосылки для того, чтобы подготовка к столетию со дня гибели гениального поэта превратилась в исторический праздник социалистической культуры»[520]. В самом деле, результатом деятельности комиссии Горького (сам он не дожил до ее апофеоза в 1937 году) и различных патриотических инициатив «снизу» стало массовое присвоение имени Пушкина клубам, библиотекам, театрам, кинотеатрам, музеям, школам, институтам и университетам, колхозам, станциям, домам и паркам культуры, скверам, улицам, площадям и даже одной больнице.
Совершенно очевидно, что название кафе на Пушкинской площади должно было восприниматься Горьким как прямое и злоумышленное (мелкобуржуазное) покушение на смысл и задачу только что созданной комиссии «по увековечению памяти великого поэта и широкой популяризации его творчества среди трудящихся». Более того, такой «титул» кафе, по Горькому, открывал возможность для злопыхательского смеха врагов страны, то есть был не локально-московским инцидентом, а диверсией, чреватой международными последствиями (шутливое письмо из Москвы Бэйрда является подтверждением такого «смехового» резонанса). Наконец, гнев Горького имел и символико-пространственное объяснение: открытие кафе имени Пушкина (с «буржуазными» кушаньями, танцами и, разумеетя, джазом, который постоянно пропагандировала на своих страницах «пошлая» «Вечерка») на углу главной московской магистрали, названной в честь главного писателя новой эпохи, и главной культурной площади Москвы с главным литературным памятником в центре представляло собой эстетическое кощунство, требовавшее вмешательства партийной прессы и городских властей.
Каганович ответил Горькому 29 октября:
Байдары. Тессели. Горькому. Первое Ваше совершенно правильное предложение об отмене наименования кафе имени Пушкина Московский комитет принял, наказал виновных. К сожалению, этот совет Моснарпиту внес, как оказывается, Михаил Кольцов, от которого Московский Комитет затребовал объяснения. Установлен порядок, что впредь названия предприятиям могут присваиваться только с разрешения Моссовета[521].
Из этого ответа становится ясно, что инициатором создания кафе был знаменитый журналист, общественный деятель, редактор «Огонька» и будущий редактор «Крокодила» Михаил Кольцов, который также являлся членом Комитета по увековечению Пушкина. Инцидент имел два непосредственных административно-бюрократических последствия: (1) название отменили и (2) забрали у Моснарпита право называть заведения питания по своему желанию; теперь это была прерогатива МК партии и лично тов. Кагановича. Власть партии над именованием (и переименованием) всех объектов советской жизни (назовем ее «советско-партийный адамизм») стала еще сильнее.
Еще до ответа Кагановича Горькому, 13 октября 1935 года в «Правде» вышел (также инспирированный разгневанным Горьким) небольшой фельетон Демьяна Бедного «О пошлости», включавший стихотворное переложение строфы из пушкинского «Памятника» (корреспондент European Press «заменил» в своем пересказе фельетона эти строки на образ ожившего памятника Пушкина, устыдившегося названия кафе). Объектом критики Бедного стала вульгаризация и коммерциализация образа великого поэта, но в подтексте, как мы полагаем, он метил в конкретных литературных оппонентов.
Пошлость многолика и вездесуща. Иной раз она вынырнет в таком виде, в такое время и в таком месте, что только ахнешь.
Даже в наше героическое время, в нашей героической стране пошлость иногда дает о себе знать. Чаще всего трусливым, хихикающим анекдотом. Но иногда она нагло выходит на улицу, на площадь. Сейчас она красуется на стыке Горьковской улицы и площади, украшенной бронзовым ликом величайшего нашего поэта, Пушкина. На лбу у нее четко выведено:
Какие «пушкинисты» разрешили устроить такое безобразие? Поистине, пушкинскому целомудренно-горделивому завещанию «Я памятник воздвиг себе нерукотворный» недостает такого завершения:
Нет весь я не умру. Найдутся основанья
У пошляков тупых иль типов продувных,
И именем моим украсятся названья
Кафе, трактиров и пивных[522].
Неделю спустя, в «лицейский день» 19 октября 1934 года, нарком просвещения и заместитель председателя Комитета по увековечению памяти поэта А. С. Бубнов ответил Горькому, что, хотя стихотворная заметка Бедного ему не очень понравилась, письменная жалоба Горького в МК, «очевидно, подействовала»[523]. Не будет преувеличением назвать протест (или кляузу) Горького на кафе имени Пушкина одним из первых (и в основе своей парадигматических) актов возглавленного им Комитета, плоды деятельности которого на долгие годы определили официальное истолкование и пропаганду образа серьезного, бронзового, народного и потому ненавистного врагам Поэта.
Истерическая реакция советского истеблишмента на невинное событие, показавшаяся западному наблюдателю симптоматичным, но все же курьезом, была, безусловно, значимой в советском идеологическом контексте. Она вписывалась в давно ассоциировавшуся с именем Горького кампанию против пошлости (мелкобуржуазной идеологии) во всех ее антиобщественных проявлениях. (В написанном еще в годы первой революции политическом памфлете «О Сером» Горький назвал душу трусливого мещанина троном «скользкой жабы, которую зовут пошлостью».) С мещанской пошлостью в советской жизни напряженно боролись все 20-е годы (Ленин в статьях и речах, Маяковский в стихах о «мурле мещанина» и «Клопе», Леопольд Авербах в критических выпадах, Олеша в «Зависти», в известной степени Зощенко в своих рассказах и, конечно, «Крокодил» в своих фельетонах и карикатурах), но в эпоху НЭПа она понималась все же как пережиток прошлого, смешная, гадкая и все еще липучая субстанция, которую новый человек должен и легко может отряхнуть со своих ног.
В конце 1920-х — начале 1930-х годов формируется более агрессивное, мифологизированное и параноидальное отношение к пошлости — категории, под которой могли пониматься самые разные вещи и явления, идентифицированные как враждебные новому строю. «Мещанство, взорванное экономически, — заявлял Горький в 1929 году, — широко разбросано „бризантным“ действием взрыва и снова весьма заметно врастает в нашу действительность <…> У нас начинает слагаться новый слой людей. Это — мещанин, героически настроенный, способный к нападению. Он хитер, он опасен, он проникает во все лазейки. Этот новый слой мещанства организован изнутри гораздо сильнее, чем прежде, он сейчас более грозный враг, чем в дни моей молодости» («О мещанстве»)[524]. В 1934 году Горький декларирует, что советские писатели выступают единым фронтом «как люди, утверждающие подлинный гуманизм — революционного пролетариата, — гуманизм силы, призванной историей освободить весь мир трудящихся от зависти, жадности, пошлости, глупости — от всех уродств, которые на протяжении веков искажали людей труда»[525].
Пошлость начинает восприниматься в это время как проявление опасного заговора против СССР и советской культуры (Бабель в своей речи на съезде прямо говорил, что «пошлость — это враг, контрреволюция», и ратовал за создание «большевистского вкуса», призванного находить и выявлять вражескую пошлость в советской литературе и культурной жизни [Речь на Первом Всесоюзном съезде советских писателей]). Ирония заключается в том, что от политических обвинений в пошлости не были застрахованы и борцы с нею: Горького еще в конце 1920-х годов обвинял в ней Авербах (статья «Не надо защищать пошлость»), а Демьяна Бедного в 1936 году осудила за пошлое издевательство над сакральной историей страны в либретто комической оперы «Богатыри» сама партия («Постановление, — писал включившийся в травлю Бедного В. Луговской, — вообще правильное, но что особо ценно, это мотивировка. После этого будут прекращены выходки разных пошляков, осмеливавшихся высмеивать русский народ и его историю. До сих пор считалось хорошим тоном стыдиться нашей истории»[526]). Вообще в конце 1920-х–1930-х годах содержание понятия «пошлость» неуклонно менялось с переменами генеральной линии партии или, точнее, вкуса ее вождя.
Замечательно, что в рамках этой кампании особое значение приобретают образы Пушкина и его убийцы Дантеса (разумеется, в 1920-е годы этот мотив тоже представлен — например, в «Юбилейном» Маяковского, но он тогда еще не был оформлен в государственно одобренную политическую программу, то есть не был осмыслен как часть миссии социалистического реализма, своего рода эстетико-политическая директива). Уже на заре новой эпохи чуткий придворный Демьян Бедный в стихотворном памфлете «Гений и пошлость», посвященном 92-й годовщине смерти Пушкина (отдельно выпущен в 1931-м и переработан в 1937-м), изображает олицетворение Пошлости (с заглавной буквы), которая толкает ничтожных дантесов на страшные преступления перед культурой и народом (заметим, что у Маяковского победа советского строя над Дантесом дается легко: «Мы б его спросили: // — А ваши кто родители? // Чем вы занимались // до 17-го года? // Только этого Дантеса бы и видели»[527]). У Бедного борьба с пошлостью представляет собой никогда не прекращавшийся и в настоящее время самый решительный бой:
Пред окровавленным Пушкиным — в образе Дантеса —
Стоял не просто проходимец-повеса.
Это Пошлость сама, ее воплощение,
Пошлость свершала «законное» мщение
Тому, кто себя на гибель обрек,
Ставши ей поперек!
Пошлость с завистливо-мстительным взглядом
Все время шла с Пушкиным рядом…
<…> Пошлость казнит умнейших, смелейших,
Не отступая от них ни на шаг,
Из врагов новой жизни самых презлейших
Пошлость — самый презлейший враг.
Новый строй, клеветою ее окруженный,
Мы избавим от малых и крупных бед,
Твердо помня, что Пошлость — вооруженный,
Гнусный враг, что недаром Пушкин сраженный —
Одна из ее величайших побед![528]
Сакрализация Пушкина, утвержденная на съезде писателей, в частности, предполагала охрану его «святого имени», биографии и творений от посягательств демонизированных «пошляков», среди которых могли оказаться и специалисты по его творчеству (в этот период, кстати сказать, начинаются «чистки» выдающихся пушкинистов), и советские литераторы, и партийные чиновники, и даже организаторы московского общепита. В логике этой кампании Горький (глава пушкинской комиссии) и Бедный (ответственный редактор 6-томного собрания сочинений Пушкина) выступают как официальные защитники Пушкина от посягательств «пошляков», подрывающих любовь советского народа к своему главному поэту.
Но проблема заключалась в том, что, как видно из ответа Кагановича Горькому, инициатива по наименованию кафе исходила также из влиятельных литературно-партийных кругов — члена пушкинского Комитета Михаила Кольцова и тех, кто стоял за ним.
В первом номере «Литературной газеты» за 1934 год была помещена сочувственная делу литературных кафе заметка, подчеркивававшая значение Кольцова в этом начинании. В заметке говорилось о том, что в Москве находятся «сотни квалифицированных» журналистов, работников издательств и писателей, которые до сих пор не имеют своего общего творческого центра, удовлетворяющего «культурно-бытовым запросам журналистов и писателей». Такой образцовый клуб — литературное кафе — наконец открылся, по инициативе Дома печати. Сюда приглашаются «крокодильцы» и Кукрыниксы. Два зала литературного кафе «интересно оформляются». Первый отведен «под зарисовки-шаржи писателей, поэтов, журналистов, художников». Здесь видны «остроумные шаржи» на Жарова, Уткина, Асеева, Кирсанова, Ильфа и Петрова, «с жадностью припавших к своему „Золотому теленку“». В свою очередь, Михаил Кольцов изображен здесь «на пьедестале в виде статуи свободы — „Человек с огоньком“» (снимок воспроизводился в статье). В другой комнате представлена «роспись стен, изображающая шуточную фантастическую историю газеты от доисторических времен до наших дней». «Все это, — замечает автор заметки, — ново и оригинально» (на самом деле здесь явная имитация западных — вроде легендарного цюрихского Cabaret Voltaire, где Ленин играл с Тцарой в шахматы, и русских литературных кафе дореволюционного времени, но с советскими оптимистическими поправками). Среди известных посетителей кафе первым назван Михаил Кольцов, а за ним — Б. Ефимов, С. Кирсанов, Л. Никулин, Ф. Раскольников, Зозуля, Архангельский, Б. Малкин, коллектив «Крокодила» и др. Автор заметки высказывает пожелание, чтобы вокруг литературного кафе сформировался, как обещают его устроители, «актив журналистов и писателей» и «с эстрады зазвучал бы не только оркестр, но и слово писателя, поэта, журналиста»[529].
Примечательно, что это образцовое литературное кафе противопоставляется автором только что открытому «кафе в Доме Герцена» напротив Пушкинской площади, отличающемуся, по его мнению, крайне вульгарным вкусом: «Интересно, кто представлял писательские вкусы, когда „оформлялось“ кафе? Мещански пошлая „роспись“ стен может порадовать сердце… хозяина трактира или старой доброй извозчичьей чайной». Не случайно, что «в первые же дни открытия» такое оформление «вызвало многочисленные протесты литераторов». По мнению автора, «необходимо, не откладывая в долгий ящик, перекрасить кафе», «пригласить художников, а не маляров» — одним словом, «поучиться вкусу у Дома печати» (там же). Как видим, тема ресторанной пошлости представлена и в этой заметке, но под пошлостью понималось здесь не неуместно подобранное имя заведения, а его безвкусное архаичное оформление и бороться с ней требовалось с помощью профессиональных художников, а не властей.
Следует заметить, что в основе московского кафейного ренессанса, пришедшегося на год писательского съезда, лежит не только стремление городского руководства подобающим образом организовать место для досуга творческой интеллигенции и иностранных гостей столицы, но и исповедуемая советской гуманитарной богемой утопия новой счастливой Москвы, весело — и по-земному — празднующей свое существование. В этом смысле характерным является приводившееся выше высказывание директора кафе «Пушкин» (к сожалению, нам пока не удалось его идентифицировать) о будущем ресторанном «рае» в СССР. Не будет преувеличением сказать, что это гастрономическое празднование жизни столичной творческой интеллигенцией проходило под знаком Пушкина, его веселой тени, вновь посетившей сей мир. Примечательно, что одним из главных культурных событий того года было обнаружение в Пушкинском Доме Академии наук СССР среди бумаг князя Олега Романова шутливой поэмы «Тень Фонвизина», представлявшей веселую, игровую ипостась Пушкина. В атмосфере сатирической журналистики 1930-х годов эта наполненная литературной полемикой гедонистическая поэма, судя по всему, приобретала особенно актуальное значение.
Вернемся в этой связи к крестному отцу кафе на Пушкинской площади, одному из лидеров советской журналистики и члену пушкинского Комитета Михаилу Кольцову (изображенному, как мы помним, на стене кафе журналистов в образе статуи Свободы). Именно против него, очевидно, и оказалась направленной атака борцов с пошлостью. В нашем распоряжении нет ответа Кольцова на запрос Кагановича, но примечательно, что в «Крокодиле», где работал брат журналиста Ефимов, в октябре и ноябре 1934 года были опубликованы тексты, в которых осторожно высмеивался пуристский запрет на крамольное для кафе имя. В одном из таких текстов, представлявшем собой пародию на советскую энциклопедию («КСЭ: Крокодильская советская энциклопедия: словарь общеупотребительных выражений, технических формул, названий ширпотреба и философских систем, а также вежливых обращений и транспортных терминов. Составлен по научным источникам, показаниям пострадавших и личному опыту авторов»), словарная статья «Пушкин Александр Сергеевич» включала в себя только два слова — «бывшее кафе» (№ 29–30). В другом фельетоне, описывавшем воображаемые выборы делегатов в Моссовет от русских писателей-классиков, кандидатуру Пушкина коллеги по цеху заворачивают, потому что «его раскулачили! последнее кафе отняли» (№ 32–33, с. 11).
Как нам представляется, в этих шутках чувствуется глухое раздражение кольцовской «группы» литераторов и художников, направленное против партийных ханжей и гасильников. Саму же карикатуру, о которой сообщал Бэйрд, нам, увы, не удалось найти, но, скорее всего, она была, только ее следует интерпретировать не как осуждение пошлого выбора имени для кафе, но как невинную шутку в рамках развернувшейся дискуссии. В известной степени кампанию против «Кафе Пушкин» можно рассматривать как один из прообразов будущих атак на ироническую и юмористическую десакрализацию образа поэта.
С конца 1934 года становится очевидным, что шутить о названии кафе уже нельзя, ибо «борьба с пошлостью» (в том числе и с «трусливо хихикающей») обрела новое, еще более зловещее звучание. 1 декабря 1934 года был убит Киров, в убийце которого, в соответствии с мифологической логикой Бедного, можно было разглядеть новую инкарнацию «фашистского убийцы Дантеса» — агента всемирной ползучей пошлости, получившей соответствующие политические клейма: «социал-фашистские пошляки», «кровавый пошляк»; «пошлое и либеральное хихиканье»; «непримиримое осуждение всего звериного и грязного в поведении разложившегося троцкиста Дубавы, пошляков Развалихина и Файло» и т. д. Гиблым местом оказался и сам ресторанный трест Москвы, политически ошибшийся, по наущению арестованного в 1938 году Кольцова, с именем заведения: в 1936–1937 годы были расстреляны его руководители, известный чекист Ян Ольский и молодой директор Серафим Столповский. Последний был обвинен в организации террористической группы работников Моснарпита, состоявшей из поваров и обслуживающего персонала, целью которой, по словам Ежова, было отравление членов правительства при «первом ближайшем удобном случае, когда их попросят устроить какой-нибудь банкет»[530]. Горький до всего этого не дожил (умер в поселке Горки 18 июня 1936 г.), но, как известно, сразу после его смерти распространились слухи о его отравлении шоколадными конфетами, присланными ему из Кремля (так ли это было на самом деле, никто не знает, но, даже если и так, благодаря усилиям великого борца с пошлостью этот шоколад не мог носить имени Пушкина; впрочем, справедливости ради укажем, что в ассортимент мучнистых кондитерских изделий фабрики «Большевик» за 1936 год все-таки затесался бисквит «Пушкин»[531]).
Наконец, инцидент с «кафе Пушкин» интересен еще в одном, на этот раз чисто литературном и «тайном» контексте, связанном с изображением другого «именного» ресторана, в котором играет джаз и господствуют пошляки, дебоширы и приспособленцы. Речь, конечно, идет о писательском ресторане «Грибоедов» Булгакова, расположенном, как принято считать, в том самом Доме Герцена, где, по словам автора заметки в «Литературной газете», в 1934 году открылся «вульгарный» ресторан для писателей. Не слышатся ли в сатире Булгакова отголоски скандала о кощунственном кафе на углу улицы Горького и Пушкинской площади? Чем черт не шутит…
Замечательно, что для Булгакова, как и для его антипода Бедного, темы пошлости, чревоугодия, безобразий и приспособленчества не только составляют единство (никогда не допускающий пошлости Д. Л. Быков вообще называет «Мастера и Маргариту» романом исключительно «о побеждающей все советской пошлости: о пошлости зла, о пошлости богемы, о пошлости всякого рода оправданий и всякого рода этических двусмысленностей»[532]), но и связаны с «угрозой» Пушкину как воплощению эстетической и нравственной правды, его памятником и образом Дантеса. В этом смысле известный эпизод с Рюхиным, со злобной завистью говорящим о Пушкине и его славе, заманчиво связать не только с «Юбилейным» Маяковского, но и с упоминавшимся выше стихотворением Бедного «Гений и пошлость», в котором есть тот же комплекс «пошлых» оценок и завистливых упреков великому поэту со стороны современных юнцов-литераторов. Булгаков, иными словами, «работает» в той же пушкиноцентричной системе координат, но с другими оценками и совершенно иным, хотя и не менее идеологическим, представлением о пошлости (в 1934–1935 годы он пишет четырехактную пьесу о последних днях Пушкина, в которой поэт не должен появляться — «иначе будет вульгарной»; в свою очередь, в трактовке Дантеса Булгаков не только отказывается от политической демонизации убийцы Пушкина, представленной у Бедного, но и от наивной вересаевской [здесь — пушкинистской] интерпретации убийцы как «опереточного бального офицерика»).
Что стало с пушкинским кафе после того, как оно потеряло свое честное имя? В фототеке 1935–1936 годов есть фотография популярного кафе «Лето» на углу Пушкинской площади на месте снесенного храма Дмитрия Солунского, но оно открытое. Юрий Федосюк сообщает, что «Пушкина» переименовали в «Спорт» (с. 300). Потом это кафе «превратилось в закрытый ресторан [в Доме актера], куда попасть с улицы никто, кроме артистов, не мог» (МК, 21 октября 2012; об этом легендарном ресторане сохранилось много воспоминаний). Неожиданное и по-своему cимволическое воскрешение «кафе Пушкин» относится уже к середине 1960-х годов. О нем поет в знаменитой песне «Nathalie» шансонье Жильбер Беко (Gilbert Bécaud; слова Pierre Delanoë; на странную связь этого кафе с прежним «Пушкиным» обратил внимание А. Ваксберг в книге о гибели Буревестника[533]):
Elle parlait en phrases sobres
De la révolution d’octobre
Je pensais déjà
Qu’après le tombeau de Lénine
On irait au café Pouchkine
Boire un chocolat.
Кафе «Лето» на Пушкинской площади около 1938 года
Некоторая ирония этой песни, не замеченная, насколько мы знаем, ее многочисленными любителями в России, заключается в том, что элегантный французский исполнитель приглашает в ней понравившуюся ему русскую экскурсоводку по имени Натали отведать шоколад — известный эротический символ-афродизиак — в кафе под названием «Пушкин». Мы можем ошибаться, но чуткий Демьян усмотрел бы здесь пошлое издевательство над памятью поэта и его жены.
Песня Беко, в свою очередь, послужила источником для вдохновения франко-российского художника и ресторатора Андрея Деллоса (Andrei Dellos), открывшего в Москве в 1999 году (то есть в двухсотую годовщину поэта) элитный ресторан «дворянской кухни» «Кафе Пушкинъ» (по его словам, французские любители песни искали в Москве кафе с таким названием и не могли, разумеется, найти; в 2012-м кафе под этим же названием открылось и в Нью-Йорке на 57-й улице, но вскоре закрылось «после серии смешанных отзывов»). «Большевистский вкус», изгнавший имя Пушкина из трактира, сменился эстетской постмодернистской иронией и тесно связанным с ней коммерческим чутьем, уловившим ностальгию новой русской элиты по элегантной кухне, воспетой А. С. Пушкиным в «Онегине»:
К Talon помчался: он уверен,
Что там уж ждет его Каверин.
Вошел: и пробка в потолок,
Вина кометы брызнул ток;
Пред ним roast-beef окровавленный,
И трюфли, роскошь юных лет,
Французской кухни лучший цвет,
И Страсбурга пирог нетленный
Меж сыром лимбургским живым
И ананасом золотым[534].