ЗАПЕВАЛЫ СМЕРТИ, или О чем поет настоящее «Голоса с улицы» Велимира Хлебникова и солдатская песня времен Гражданской войны[622]

Наш товарищ — острый нож.

Сабля лиходейка.

Пропадем хотя за грош.

Жизнь наша копейка.

Солдатская песня

Может быть, такой же жребий выну,

Горькая детоубийца, — Русь!

И на дне твоих подвалов сгину,

Иль в кровавой луже поскользнусь…

М. Волошин. На дне преисподней (1922)

Тарарай

В драматической поэме Велимира Хлебникова о революции «Настоящее» (Пятигорск, ноябрь 1921; впервые опубликована после смерти поэта[623]) обреченный на гибель меланхолический великий князь стоит «над белым сумраком Невы», облокотясь на подоконник, и слушает раздающиеся «Голоса с улицы»:

Мы писатели ножом!

Тай-тай, тарарай,

Тай-тай, тарарай!

Священники хохота,

Трай-тай, тарарай.

Священники выстрелов.

Запевалы смерти,

Трай-тай, тарарай.

Запевалы смерти,

Отцы смерти,

Трай-тай, тарарай.

Отцы смерти.

Трай-тай, тарарай.

Сына родила!

Трай-тай, тарарай.

Сына родила!

Невесты острога,

Трай-тай, тарарай.

Сына родила!

Мыслители винтовкой,

Трай-тай, тарарай.

Мыслители брюхом!

В своем монологе Великий князь подхватывает эти «уличные» выкрики:

Да, уж начинается!..

В воду бросила!

Тай-тай, тарарай.

В воду бросила!

Тай-тай, тарарай.

В воду бросила!

И далее отвечает на жуткий напев «запевал паденья престолов»:

Началось!

Оно!

Обугленное бревно

Божественного гнева

Качается, нацелилось в окно.

Тай-тай, тара-рай.

Художники обуха.

Невесты острога.

Тай-тай, тара-рай.

В воду бросила!

Тай-тай, тара-рай.

В воду бросила!

Мощи в штанах.

Святые мощи в штанах.

Тай-тай, тара-рай[624].

О ком и о чем идет речь в этом «напеве»? Кто эти запевалы («мощи в штанах» — образ, очевидно, навеянный поэмой Маяковского)? Что значит этот игровой рефрен «тара-рай»? Кто и кого бросил в воду? Кто такие «невесты острога» и чего они хотят от князя? Какого великого князя и зачем вывел в «Настоящем» Хлебников?

Понятно, что в символическом плане поэмы мы имеем дело с обобщенными образами царской власти и народных мстителей, но трагическая символика, как мы постараемся показать, растет здесь из совершенно конкретного музыкально-песенного контекста, укорененного в «настоящем» и мифологизированного поэтом в соответствии с его идеологическими и художественными принципами.

О своеобразной «музыке революции» в «Настоящем» говорят все исследователи поэмы. По мнению А. Н. Андриевского, Хлебников в этом произведении «удачно передал выкрики отдельных людей, слышимые на фоне запевок в толпе бунтарей, идущих на штурм буржуйских дворцов»[625]. Моймир Грыгар предположил, что поэт стремился воссоздать впечатление «голосов и песен улицы» с помощью кубистического монтажа (коллажа) фрагментов слов, отдельных выкриков, частушечных рефренов и «настойчивых повторов»[626]. В свою очередь, В. П. Григорьев указал на хоровую природу поэмы. «Голоса и песни улицы» из поэмы «Настоящее», по его словам, «интересны тем, что написаны будто сразу для многоголосного пения» и «кажется, что композитору остается только записать нотными знаками мелодию, уже определенную словами, причудливыми обрубками слов и их сочетаниями, а затем раздать партии исполнителям»[627] (речь идет прежде всего о начальной партии народа «На о / На обух господ / На о / На обух / Царей, / Царя, / Царя, / народ»[628], имитирующей, по всей видимости, знаменитые «Во кузнице» и «Дубинушку»[629]).

Хотя, по мнению Андриевского, «никакой „зауми“» в этой арии нет, Наталья Перцова внесла в свой «Словарь неологиз-мов Велимира Хлебникова» использованное в напеве слово «та-ра-рай»[630].

С. С. Шляхова в книге «Дребезги языка: словарь русских фоносемантических аномалий» назвала «та-ра-рай» звукоподражанием выстрелу или взрыву («Мыслители винтовкой, Трай-тай, тарарай»)[631], а кубанские исследователи Т. А. Паринова и А. В. Нищенко услышали в этом слове вербализацию балалаечного наигрыша[632].

Наиболее развернутую интерпретацию песенной структуры поэмы предложила в свое время музыковед Л. Л. Гервер. Исходя из представления о том, что «Настоящее» — это своего рода хоровая «„радиопьеса“ и только звуки доносят до нас смысл происходящего», исследовательница предположила, что «каждый момент действия» сопровождается в тексте «репликой», причем «последовательность реплик, сопровождающих выстрелы, следующая: обнаружение цели — приказ — прибаутки вместе с выстрелом — комментарий». При этом «какие-то реплики не слышны» (произнесены одновременно, заглушены выстрелом), а «некоторые приказы, напротив, звучат без сигнала наблюдателя». Гервер отметила, что «тот же принцип взаимопроникновения» выкриков и песенных фрагментов, «представляющих различные текстовые потоки» «в перенасыщенном звуковом пространстве» поэмы, определяет и ее «аналитическую партитуру» (Леви-Стросс) в целом. В частности, в «Голосах с улицы» она услышала творческую аранжировку поэтом жанра частушки, имитирующей инструментальное сопровождение с помощью «ротовушки» «Тай-тай, тарарай», вкрапленной в словесную партитуру поэмы.

Наконец, по гипотезе Гервер, в эту частушечную партию «вторгаются отголоски какой-то другой, почти неразличимой, песни, отпочковавшейся от стиха „Невесты острога“: „Сына родила! <…> В воду бросила!“» В итоге «присоединение все новых и новых песен образует хоровое crescendo»[633].

Что же это за тайная песня, лежащая в основе разыгрывающих «литургию восстания» «Голосов»? О чем поет Настоящее?

Ответы на эти насущные, как хлеб, вопросы позволят лучше понять идеологическую задачу и экспериментальный характер необычного для Хлебникова «агитационно-публицистического» произведения о современности, которое Гервер называет «гигантской многоэтажной звуковой конструкцией»[634], совмещающей оперу с литургией, а мы определяем как историческую народную трагедию с музыкальным (и математическим) ключом.

Есть такая партия

«Ротовушка» «Тарарай», как мы полагаем, действительно является фонетическим ключом к этой музыкальной партии в поэме. Речь идет об украинской (закарпатской, волынской) по своему происхождению песне-балладе «Ой, у нашуй деревушкі / Нова новина, / Ой, у нашуй деревушкі / Нова новина! / Ай — рай — рія — рай / Нова новина. / Молодая дівчинонька / Сына родила, / Молодая дівчинонька / Сына родила»[635]. Существует большое количество как украинских, так и белорусских[636], русских и цыганских[637] версий этой песни, обычно квалифицирующейся в собраниях как шуточная — в мажорной тональности и веселая по мелодике (несмотря на свое трагическое содержание)[638]. В старых вариантах героиней песни-баллады, убившей своего незаконнорожденного сына, назывались «молодая бумистрiвна» (мещаночка), «молодая вiйтiвночка» (дочь старосты), «молодая Марусина», «Ганусенька», «Катерина», «попiвна» (поповна), «монашечка» («Во городѣ во Бѣлградѣ случилась бѣда // Молодая монашечка сына родила»[639]), купеческая дочка, «жiнка» (жена), «прекрасная вельможенька» и даже «дивяти лѣтъ жидовычка» (молодая еврейка), обращающаяся в финале к матери с завещанием: «Ни пущать було, старая мать, / У кабакъ па вино: / Тоя вино съ ума звяло, / Дитя й радило»[640]. В указателе сюжетов и версий восточнославянских баллад эта песня соответствует матрицам № 22–23: «Девушка родила сына и бросила в Дунай (Войтувна)»; «Монахиня родила ребенка и бросила в воду»[641]. По сообщению этнографа, песню «знают по Ирюму во всех селах, поют с состраданием к бедной девчоночке, которая, оступившись, „сыночка, ой, родила“»[642].

Место действия трагической истории в разных вариантах разное: то просто деревня, то конкретный город, то станица, то слобода[643]. Отличался и финал: признавшуюся в преступлении героиню-детоубийцу связывают, бросают в острог, в воду, а в более поздних (послереволюционных) вариантах ведут «на рострел» или «пiд надзор».

К началу XX века за песней, известной, по словам Климента Квитки, от Карпат до Кубани (с. 60), закрепилась уголовно-эротическая репутация. Так, А. Н. Маркевич в статье «Одесса в народной поэзии» связал ее с развращенными нравами простонародья. Записанная около самой Одессы в селе Дальнике, «она рисует и легкость нравов, и трагические зачастую последствия»:

Ой у городи та Одесі

Новая луна:

Ой там же то дівчинонька

Дитя родила,

Та не пустила на світ Божій —

В морі втопила.

Ой рибалоньки таглії невід

З півночі до дна, —

Та не піимали щуки риби —

Піимали линя;

Роздивилися, розсмотритися:

Малеє дитя!

Узяли дитя, узяли мале

На біли руки

Понеслі дитя, понесли мале

На казенній двір.

Ой ударилі, та ударили в большой колокол:

Созови созовии наш атамане

Весь дівчачіїй кол.

Oі которая дівчинонька

Дита родила

Та не пустила на світ Божій

В морі втопила

<…> Ой не плачь, мати, ой не плачь, стара,

Бо в тебе ще пьять.

Та не пускай іх на досвітки

По довгу гулять[644].

Маркевич указывает на записанные в Галиции варианты этой песни, «хотя довольно отдаленные и без упоминания об Одессе» (один из них есть в «Сборнике Головацкого», т. I, с. 54 и III, с. 26).

Тадиционным «рефреном» этой песни служили слова «Тара — ри — рай, та — ра — ра — рай Тари — ри — рай — та — ри — рай» (или их фонетические вариации).




Ср. современную версию этой песни:

1. Как во этой, во деревне, случилась беда.

Как во этой, во деревне, случилась беда.

Трай, ляй, ляй, случилась беда. (2 раза)

2. Молодая девчоночка сына родила.

Молодая девчоночка сына родила.

Трай, ляй, ляй. Сына родила. (2 раза)

3. Не вскормила, не вспоила, в речку бросила.

Не вскормила, не вспоила, в речку бросила.

Трай, ляй, ляй, в речку бросила. (2 раза)

4. Молодые рыболовы рыбу удили.

Молодые рыболовы рыбу удили.

Трай, ляй, ляй, рыбу удили. (2 раза)

5. Не поймали рыбу-щуку, поймали линя.

Не поймали рыбу-щуку, поймали линя.

Трай, ляй, ляй, поймали линя. (2 раза)

6. Развернули, поглядели — малое дитя.

Развернули, поглядели — малое дитя.

Трай, ляй, ляй, малое дитя. (2 раза)

7. Сознавайтесь, девки, бабы, чьё это дитё.

Сознавайтесь, девки, бабы, чьё это дитё.

Трай, ляй, ляй, чьё это дитё. (2 раза)

8. Одна девка сознавалась, купецкая дочь.

Одна девка сознавалась, купецкая дочь.

Трай, ляй, ляй, купецкая дочь. (2 раза)

9. Как во этой, во деревне колкола ревут.

Как во этой, во деревне колкола ревут.

Трай, ляй, ляй, колкола ревут. (2 раза)

10. Молодую девчоночку связану ведут.

Молодую девчоночку связану ведут.

Трай, ляй, ляй, связану ведут. (2 раза)

11. А за нею идёт мать, плачет и рыдат.

А за нею идёт мать, плачет и рыдат.

Трай, ляй, ляй, плачет и рыдат. (2 раза)

12. Не плачь, мама, не плачь, родна, дома ещё пять.

Не плачь, мама, не плачь, родна, дома ещё пять.

Трай, ляй, ляй, дома ещё пять. (2 раза)

13. Не давай им, мама, воли, как давала мне.

Не давай им, мама, воли, как давала мне.

Трай, ляй, ляй, как давала мне. (2 раза)[645]

Интерес Хлебникова к украинскому фольклору, и в частности к песенному творчеству, известен. Дм. Петровский вспоминал о своем случившемся до революции разговоре с поэтом «об украинских песнях, думах и языке, который мы оба любили». «Хлебников, — подчеркивал мемуарист, — по матери украинец, родился на Волыни, чем и объясняется большое количество производных от украинских корней слов в его творениях. Украинский язык, оставшийся до сего времени более непосредственным и свежим, сохранившим еще звуковую символику, был необходим Хлебникову, занятому в то время исканиями в области языка. Он тотчас же извлек пользу из моего знания украинского языка и предложил работать с ним над „таблицей шумов“, как он называл азбуку, пренебрегая гласными, которые были, по его мнению, женственным элементом в речи и служили лишь для слияния мужественных шумов. Присутствовать хотя бы в качестве фамулуса в лаборатории, где искался камень мудрецов, — я с радостью согласился»[646].

Совершенно очевидно, что «ротовушка» «трай-тарарай» (в фонетической стихии поэмы действительно скрещиваю-щаяся с блоковской музыкой «революционной» стрельбы — «трах-тарарах-тах-тах-тах-тах!»), слова «сыну родила», специфический «черный юмор» и тема (страшного) суда отсылают к приведенной выше народной песне (сам Великий князь представлен в поэме как почитатель украинской деревни с ее милыми хатами, покрытыми «соломенной челкой»). Но зачем Хлебникову понадобилась именно эта песня в поэме о революции? «Фаустовский» сюжет ее — обесчещенная девушка, утопившая своего ребенка, признание грещницы, общинный суд и ее последующая гибель — давал своего рода мифологическую мотивировку народному гневу и, возможно, связывался поэтом с темой пушкинской «Русалки» (ответственность князя за гибель возлюбленной и ее ребенка)[647] и темой настоящего (рождественский зачин «новая новина»).

Обратим также внимание на исключительную значимость русалочьей темы для Хлебникова, хорошо знакомого с народным суеверием, согласно которому некрещеные младенческие души становятся русалками, «особенно если мать утопит своего ребенка». Аполлон Коринфский считал распевавшуюся «на семицких да на купальских игрищах-гульбищах» русалочью песню-причитание «Мене мати породила, некрещену утопила» «явственным отголоском этого поверья»[648]. Иначе говоря, в смысловом плане этой музыкальной (оперной, хоровой) поэмы, вызвавшей почти физиологическое отвращение преувеличившего ее «большевизм» Ивана Бунина[649], названные мотивы вписывались в общие хлебниковские темы женской доли (образ беспощадной Прачки), исторического возмездия (народного «Dies irae») за барское насилие и грехи прошлого и неотъемлемого права мертвых (русалок у Хлебникова) на воскрешение, — темы, объединяющие его произведения о революции и сближающие «Настоящее», с одной стороны, со сценами народного бунта в «Борисе Годунове» Мусоргского, а с другой, с апокалиптическими «Возмездием» и «Двенадцатью» Блока[650].

В этом идеологическом контексте, как мы полагаем, актуализировался и «народный» смысл самой «ротовушки» «тарарай», означающей в восточнославянских загадках и прибаутках болтливый язык. Например, в сборнике М. А. Рыбниковой: «За лесом тарарай кричит. (Язык за зубами)»[651]. В другой форме у В. И. Даля: «За белыми березами тарара живет (язык)»[652]. Слово «тараруй» (в значени пустомеля, шутник и даже поэт) было использовано Хлебниковым в раннем стихотворении «Лесная дева» (1911): «Она пришла (лесная дева) / К волшебнику напева, / К ленивцу-тарарую»[653]. Иначе говоря, в поэме «Настоящее» грозный «тарарай» служит своего рода метафорой народного, уличного или, точнее, «солдатско-казацкого» языка[654], — vox populi, подводящего итог греховному прошлому и самой жизни главного героя поэмы.

Между тем, как мы полагаем, у Хлебникова, жившего в период написания поэмы в казачьем Пятигорске, была еще одна — на этот раз социокультурная и историческая — мотивировка для творческого использования этой песни в поэме о революции, выводящая наш разговор за пределы выяснения чисто литературной генеалогии соответствующего отрывка произведения. Ключевым в этом контексте является еще одно слово из «голосов с улицы» — запевалы.

Запевала

В годы Первой мировой и Гражданской войн шуточная казачья и солдатская переработка украинской песни о девчоночке-сыноубийце пользовалась колоссальной популярностью. В некоторых русифицированных вариантах героиню песни звали «гимназисткой» и часто добавляли к трагическому сюжету сальные и циничные подробности, переводившие ее в разряд непристойных, ассоциировавшихся с разгулом солдатской стихии.

Приведем вариант этой песни по солдатскому «песеннику» М. А. Круглова, включающему в себя репертуар Германской и Гражданской войн (здесь она помещена под № 18 и заканчивается отличающимся от традиционного издевательским поучением):

Как во нашей деревушке

Нова новина

припев:

Трай рай рай нова новина

Молодая дивчинина

Сына родила

Не вспоила не вскормила

В море бросила

Молодые рыболовцы

Рыбу ловили

Не поймали щуки рыбы

Поймали длина

Рас<с>мотрели раздивилис<ь>

Гляд<ь> мало дитя

Как во нашей деревушке

Все званы ревут

Молодую дивчининку

Под наказ ведут

А за нею стара мати

Плачет рыдает

Не плач<ь> не плач<ь> стара мати

Дома еще пят<ь>

Не пускай их на вечерку

Пускай дома спят

На каждую дивчининку

Солдатиков пят<ь>

Хот<ь> хотится не хотится

Надо целоват<ь>

Хот<ь> хотится не хотится

Надо им и дат<ь>

припев:

Трай рай рай…

Конец[655]

В украинском «оригинале» этот финал звучал так: «На досвітках чужа мати кладе долі спать, // трай, рай, рай, кладе долі спать, — // хоч хочеться — не хочеться, треба йому дать, // трай рай рай // треба йому дать». По мнению Квитки, «<д>ля серьезной эпической песни такое выражение стало возможным, пожалуй, лишь тогда, когда в своей музыкальной обработке она распрощалась с давним эпическим стилем и перешла на маршевый солдатский»[656].

Замечательно, что цитаты из этой солдатской песни или ее творческие переработки очень часто встречаются в литературных произведениях на тему Первой мировой и особенно Гражданской войны, особенно в связи с корниловским «ледяным походом». В этих произведениях их чаще всего исполняют — как знак времени — профессиональные солдатские запевалы. Не ставя перед собой задачи подробного рассмотрения отдельных случаев, приведем их, так сказать, списком.

У писателя Романа Гуля (бывшего прапорщика Добровольческой армии) в главе «На Кубани» из книги «Ледяной поход (с генералом Корниловым)» (1921) можно прочесть:

Мимо проходит юнкерский батальон. Молодой, стройный юнкер речитативом — говорком лихо запевает:

Во селе Ивановке случилась беда,

Молодая девчонычка сына родила.

И со смехом, гулко подхватывают все экспромт юнкера:

Трай-рай-ра-ай-раааай,

Молодая девчонычка сына родила…

На Кубани повеяло традицией старой Руси. Во всех станицах встречают радушно, присоединяются вооруженные казаки[657].

Участник Белого движения сменовеховец Юрий Потехин в романе «Люди заката» (1925) также цитирует эту «развратную» песню:

Нина Евгеньевна смеется мелким, тихоньким, захлебывающимся смешком. Утром в сонной головке ее еще сменялись, мешаясь, весёлые ритмы давчиноньки, утопившей сына, и того томного, похотливого, что щекочущими мурашками сбегало по позвоночнику к пальцам ног, когда разбудил грохочущий за перегородкой дешевого номера в Галате голос мужа[658].

Бывший красноармеец поэт Эдуард Багрицкий снабжает свою лирическую «Песню об Устине» (1925–1926; в рукописи «Казачья мать») эпиграфом из этой «солдатской песни»: «Как во нашей деревеньке / Случилась беда, / Молодая казаченька / Сына родила»[659]. Как можно увидеть, стихотворение Багрицкого представляет собой удачную стилизацию украинской песни (оно написано так называемым коломыйковым стихом, сближающим его с «Катериной» Тараса Шевченко[660]). Приведем этот текст полностью:

Ой, в малиннике малина

Листья уронила;

Ой, в Галичине Устина

Сына породила.

Родила его украдкой,

Спрятала в бурьяне,

Там, где свищет посметюха,

На степном кургане.

Там, где свищет посметюха,

За пустым овином,

Горько плакала Устина

Над казацким сыном.

Горько плакала, рыдала,

Полотном повила,

Обняла, поцеловала,

В реке утопила:

«Уплывай, девичье горе,

За ночь, в непогоду,

На черешневые зори,

На ясную воду.

Затяну я полотенцем

Молодые груди,

Чтобы силы материнской

Не видали люди».

По Дунаю дует ветер,

В дудку задувает,

Белый лебедь в очерете

Плещет на Дунае.

Ой Дунай, река большая,

Вода голубая.

А сыночек посередке

Плывет по Дунаю.

Голосит над ним чеграва,

Крылом задевая,

Вкруг него пером играет

Плотвиная стая.

По Дунаю дует ветер,

Дубы погоняет,

Рыжий крыжень в очерете

Крячет на Дунае.

А Устина под обрывом

И поет и стонет.

В очерет ее сыночка

Свежий ветер гонит.

«Уплывай, плыви, сыночек,

Задержись у млина,

Выйди мельник на плотину

Поглядеть на сына».

Брел по берегу охотник,

Очерет ломая,

Видит — лебедь или крыжень

Плывет по Дунаю.

Ой, не лебедь и не крыжень

Плывет к очерету,

То гуляет сын Устины

По белому свету.

Лупят билом языкатым

В луженую глотку:

«Собирайтеся, девчата,

К явору на сходку».

А под явором зеленым,

На скамье дубовой

Мертвый хлопец некрещеный

Под холстиной новой.

Бродит звон степной путиной

Налево, направо,

И на звон пошла Устина

Под зеленый явор.

С непокрытой головою

Побрела Устина

Через жито молодое —

Поглядеть на сына.

«Девушкой узнала горе,

Девушкою сгину,

Я пойду простоволосой,

Хустки не накину.

Я пойду простоволосой

Под зеленый явор.

Стань, любовь моя, налево,

Смерть моя — направо».

По дорогам, по откосам

Бой перепелиный…

И пришла простоволосо?!

К явору Устина.

Над холстиной наклонилась,

Отвела рукою;

Сквозь рубаху просочилось

Молоко густое.

Над своей детиной малой

Сукой мать завыла,

Полотенце разорвала,

Груди обнажила.

«Тресни, полотно тугое,

Разрывайся в клочья,

Падай, молоко густое,

На мертвые очи.

Молоком набухли груди,

Груди, не томите…

Я убила, добры люди,

Берите, вяжите».

Гей, шуми, зеленый явор —

Любовное древо…

Гей, Дунай-река — направо,

А сынок — налево.

Гей, шуми, дремучий явор,

Листвой говорливой…

Повели ее направо,

Сбросили с обрыва.

По Дунаю дует ветер,

Дубы погоняет,

Рыжий крыжень в очерете

Крячет на Дунае.

Гей, Дунай, река большая.

Вода голубая,

А Устина посередке

Плывет по Дунаю.

Голосит над ней чеграва,

Крылом задевая,

Вкруг нее пером играет

Плотвиная стая[661].

Детский писатель Лев Кассиль поместил в 1928 году в журнале «Новый ЛЕФ» следующий фрагмент из «Кондуита», связанный с воспоминаниями главного героя о жившем у них в доме революционном солдате-дезертире:

— В гостиной замечательно пахнет яловочными сапогами. Мы очень сдружились с солдатом, и он дает нам поочереди заклеивать языком его собачью ножку. <…> Развеселившись, солдат садится за пианино. Он тычет пальцем в одну клавишу и, подмигивая Аннушке, поет:

А как в городе Покровске случилась беда —

Молодая гимназистка сына родила.

Тут Аннушка как-то сразу спохватывается, что уже поздно и надо нам спать. — Вольно! — говорит солдат, и мы идем спать.

На полу детской намечены лунные «классы». Мы лежим и говорим про революцию[662].

Понятно, кстати, почему Аннушка прервала недетскую песню солдата.

В свою очередь, писатель Борис Лазаревский, бывший в 1919 году офицером Главного Морского штаба УНР, а затем сотрудником ОСВАГа, вспоминает эту песню в романе «Грех Парижа» (Рига, 1928):

Начиналось она словами: Как во нашей, во деревне // Сослучилась нова новина.

Тенора и особенно запевало забирались в такие верхи, о каких не снилось никаким композиторам <…> Настасия молодая Сына родила

И далее:

После команды «песенники вперед», как всегда, начал Иван Бондарчук: Настасия молодая... и двести глоток подхватили «Гей, гей, гей, сына родила» и на секунду Панасюк почувствовал точно удар по затылку и злость его охватила: почему начали именно эту песню…[663]

А канонизирована эта песня была в советской литературе, по всей видимости, писателем и участником Гражданской войны Артёмом Весёлым (настоящая фамилия — Н. И. Кочкуров) в первой редакции главы «Черный погон» из романа «Россия, кровью умытая» (1929), где был изображен корниловский марш:

— Песенники, вперед!

Несколько человек выбежали из строя. Запевала — румяный, улыбающийся Володя — повернулся к полку лицом и, легко отбегая на носках, высоким звонким голосом начал рубить:

Во городе во Ростове

Случилась беда

Молодая гимназистка

Сына родила.

Полк ухнул, с невесёлым весельем подхватил и понес по тихой вечерней улице казарменную песню[664].

Эту же песню исполняют в романе кубанского писателя Льва Пасынкова «Заповедные воды» (1931): «Наши хлопцы-рыболовцы / Рыболовили. / Не поймали рыбу-щуку — / Поймали меня, / Рассмотрелись-раздивились: / То мало дитя. / Ой, я-я-я! / То мало дитя»[665].

Эта залихватская песня звучит и в романе «Сыновья» (1935) участника Гражданской войны Августа Явича (псевдоним Семён Пеший):

Одичавшие люди ринулись в переполненные вагоны, они лезли в разбитые окна, целые разбивали, звон стекла смешался с женскими визгом и солдатским сквернословием.

С гиканьем и свистом рвалась лихая песня:

Как у нашею деревню

Случилась беда,

Девка молодая сына родила[666].


Ее же упоминает Сергей Сергеев-Ценский в романе «Зауряд-полк» (1935), говоря о строевом пении ополченцев:

Если шагу придавали некоторую торопливость, неразлучную с представлением о какой-нибудь деревенской трагедии, например о пожаре, требующем общенародного действия, то пели:

Как у нашей у деревни

Нова новина:

Не поймали щуки-рыбы,

Поймали линя.

Раздивилысь, рассмотрилысь,

Аж воно — дитя!

Аж мало дитя![667]


Наконец, эта песня должна была попасть в один из первых фильмов о Гражданской войне — «Первая конная» («Эскадроны славы») Б. Лавренева, Я. Блиоха и А. Иванова (Ленфильм, 1935). Ее, по сценарию, исполнял запевала белогвардейского полка: «И особенным озорным ухарством рванули голоса: Женка молодая // Сына Родила»[668].

Примеры можно множить, но закончить этот перечень уместно цитатой из гораздо более позднего произведения, посвященного началу революции, — романа А. И. Солженицына «Красное колесо. Узел четвертый. Апрель 1917»:

Улицы и бульвары многих городов покрылись подсолнечным нагрызом, гуляет множество солдат — без поясов, а то и без погонов, с обязательно расстёгнутыми воротниками, с заломленными на затылок фуражками — зато с красными бантами, лоскутами. Как будто сплошной праздник.

Проходя строем по улицам (и в Москве) теперь поют не солдатские песни, как раньше, а похабные частушки, пересыпанные непристойностями. Уж самое приличное:

Молодая гимназистка сына родила.

Не вспоила, не вскормила — в реку бросила[669].


За этим лаконичным описанием деградировавшей царской армии стоит целая традиция творческого преломления в раннесоветской литературе трагической украинской песни о девичьей доле, исполняемой с хулиганскими добавлениями солдатским запевалой под гиканье своих братушек и ставшей символом стихийного — безбашенного, глумливого, мстительного, революционно-анархического, деградационно-частушечного — сознания. У истоков этой литературной традиции (своего рода музыкального микромифа, конкурирующего по значимости со знаменитым «Яблочком») стоит — по крайней мере хронологически — трагическая поэма Велимира Хлебникова, в которой хохочущие зазывалы смерти (развязавшийся vox populi), подобно античному хору, напоминают совестливому Князю о трагедии соблазненной девушки-детоубийцы и всех невестах острога[670]. Там, где ранние советские (и антисоветские) писатели фиксировали социально-исторический колорит и солдатские вкусы, пятигорский «ночной сторож» Хлебников услышал «запрограммированную» в одной из страшных народных песен, исполнявшихся в веселой тональности, общую трагедию раздираемой Гражданской войной страны — полифонию Настоящего[671].

«Настоящее»

Настало время обратить внимание на принципиальное для будетлянина Хлебникова название произведения. Созданная в период поиска и «открытия» поэтом «законов времени», эта поэма буквально проникнута «времямерческой» и «судьбомерческой» (по аналогии с «землемерческой») проблематикой. В написанной ранее статье «В мире цифр» (осень 1920 года), посвященной стремительно возникающим и тонущим, «точно игрушечные кораблики, спускаемые на волны», «белым правительствам» настоящей эпохи, Хлебников предложил уравнение, математически объясняющее «скорбный лист царей»: X (день смерти) = 769 x 5n + 1052k или число дней между 16 июля 1918 года (смерть Николая II) и 17 февраля 1905 года (убийство Сергея Александровича). При n = 3, k = 2, утверждает поэт, мы получаем день расстрела Николая II. Таким образом, «<э>ти правильности указывают на закономерность происходящих событий»[672].



Тема закономерного крушения династии Романовых играет важную роль в утопическом «Ладомире»:

Где роем звезд расстрел небес,

Как грудь последнего Романова,

Бродяга дум и друг повес

Перекует созвездье заново.

И будто перстни обручальные

Последних королей и плахи,

Носитесь в воздухе, печальные

Раклы, безумцы и галахи[673].

Показательно, что великий князь в «Настоящем»[674] не только смиряется перед жестокой волей (законом) современности, но и пытается понять смысл истории-коромысла и угадать собственный конец. Более того, жестокие и непреклонные голоса и песни с улицы достигают его слуха сразу после длинного профетического монолога (своего рода одинокого моления о чаше, в котором образ князя связывается автором с Христом — и, возможно, самим собою как пророческой жертвой[675]). Этот монолог, как можно легко убедиться, буквально пропитан астральными метафорами времени, представленными во многих произведениях поэта последнего периода его жизни:

«Он захотел капусты кислой», —

Решил народный суд.

А я ведро на коромысле

Из березы пою, их вечером несут.

Суровою волею голи глаголы висят на глаголе.

Я, самый верхний лист

На дереве царей,

Подземные удары

Слышу, глухой подземный гул.

Нас кто-то рубит,

Дрожат листы,

И вороны летят далече.

Чу! Чую, завтра иль сегодня

Все дерево на землю упадет.

Железа острие нас рубит.

И дерево дрожит предсмертной дрожью.

<…> Народ нас создал, возвеличил.

Что ж, приходи казнить, народ!

Какой холодный подоконник!

И смотрят звезды — вещий сонник!

Да, настежь ко всему людей пророческие очи!

Придет ли смерть, загадочная сводня,

И лезвием по горлу защекочет,

Я все приму сегодня,

Чего смерть ни захочет.

Но сердце темное пророчит.

Что ждет меня — какая чаша?

Ее к устам моим несу!

Глухой острог, параша,

Глухой острог, затерянный в лесу,

Среди сугробов рудники

И ты, печальная параша,

Жестоких дней приятельница?

Там полетят в меня плевки,

Я буду для детей плевательница?

Как грустен этот мир!

Время бежит, перо писарей

Торопится,

Царей

Зовет охолопиться…

И буду я висеть на виле;

А может, позже

Меня удавят те же вожжи,

Какими их давили.

Смерть! Я — белая страница!

Чего ты хочешь — напиши!

Какое нынче вдохновение ее прихода современнее?

Ранней весной, не осенью,

Наше сено царей будет скошено.

Разлукой с небом навсегда,

Так наземь катится звезда

Обетом гибели труда.

Ах, если б снять с небесной полки

Созвездий книгу,

Где все уж сочтено,

Где жизни нить, и плахи нить, и смеха нить

В едином шелке

Ткало веретено,

Покорно роковому игу,

Для блеска звездных игол.

И показать людей очей корыту

Ее задумчиво-открытую…

Мне станет легче извинить

И палача и плаху,

И даже лесть кровавому галаху.

Часов времен прибою внемля,

Подкошенный подсолнух, я

Сегодня падаю на землю.

И вот я смерти кмотр[676].

Душа моя готовится на смотр

Отдать отчет в своих делах.

Что ждет меня?[677]

Кто же такой этот великий князь, приговоренный народным судом к смерти? В хлебниковедении принято говорить об этом образе как обобщенно-аллегорическом, а о сюжете поэмы как символическом изображении всероссийского народного восстания. Между тем поэтическое мышление Хлебникова глубоко исторично и конкретно. Скорее всего, действие этого произведения происходит не в год революции (свержения династии в феврале 1917 года), а в более поздний период «красного террора» (или же эти взаимосвязанные события контаминированы автором). Ко времени создания «Настоящего» большевиками были казнены пять великих князей[678], но лишь один из них, как нам представляется, может служить идеальным идеологическим и биографическим прототипом главного героя поэмы, как бы совмещающим в своей легенде хлебниковские темы истории, смерти и науки.

Я имею в виду просвещеннейшего дядю Николая II, великого князя Николая Михайловича (1859–1919) — известного историка Российской империи, председателя Русского Исторического общества, почетного президента Русского Энтомологического общества[679], главу Русского Географического общества, инициатора издания серий российских некрополей (книг памяти)[680] и исторических портретов[681], автора книги по гусиной охоте[682], собеседника Льва Толстого и Александра Керенского.

Великий князь Николай Михайлович придерживался либеральных (конституционалистских) взглядов и пользовался репутацией русского «Филиппа Эгалите» — французского принца крови, также принявшего революцию и в итоге окончившего дни на плахе[683]. Он был известен не только своим фрондёрством, но и историческими предсказаниями, отголоски которых могли дойти до Хлебникова (вообще интересы поэта и князя тесным образом пересекались). Например, в начале Первой мировой войны он пророчествовал: «<Д>ля меня ясно, что во всех странах произойдут громадные перевороты; мне мнится конец многих монархий и триумф всемирного социализма, который должен взять верх, ибо всегда высказывался против войны …»[684] За год до революции великий князь опубликовал брошюру о казни пяти декабристов своим дедом императором Николаем Павловичем, наполненную трагическими предчувствиями. После свержения Николая II немедленно вернулся в Петроград из ссылки, признал власть Временного правительства и стал инициатором установки памятника казненным декабристам. В мае 1917 года бывший великий князь разочаровался в успешной трансформации России в свободную страну и назвал себя в разговоре с французским послом Морисом Палеологом «висельником». Намеком на Николая Михайловича в поэме Хлебникова может быть и неожиданная энтомологическая метафора (великий князь был обладателем одной из крупнейших коллекций бабочек в России):

Нежнее снежной паутины

И снежных бабочек полна,

Над черной бездною ночей

Летела занавесь окна[685].

После большевистского переворота бывший великий князь был выслан в Вологду. 1 июля 1918 года он был арестован и вывезен новыми властями в Петроград, где содержался в Доме предварительного заключения. Расстрелян он был 24 (по-видимому) января 1919 года у наружной части стены Головкина бастиона Петропавловской крепости вместе с тремя другими великими князьями-заложниками (в этой четверке Николай Михайлович по возрасту был действительно, как говорится в поэме, «самый верхний лист на дереве царей»)[686]. Казнь была представлена большевиками как возмездие за «злодейское убийство в Германии товарищей Розы Люксембург и Карла Либкнехта»[687]. Если наша гипотеза верна, то голоса и песни с улицы воспроизводят издевательские крики толпы («комиссаров смерти»), узнавшей о гибели своих революционных кумиров и жаждущей расправы над последними Романовыми, оставшимися в России[688]. Тема сыноубийства, звучащая в осолдаченной украинской песне, мифологически оборачивается темой тираноубийства и истребления всей царской династии — идеологический ход, отсылающий нас к народной трагедии Пушкина и одноименной опере Мусоргского.

Закономерным ответом обреченного героя на народную песнь являются его финальные слова в поэме:

О, роковой напев судьбы,

Как солнце окровавило закатом

Ночные стекла тех дворцов,

А все же стекла голубы!

Не так ли я, воспетый Катом,

Железным голосом секиры,

Вдруг окровавлю жажду шири?[689]

В этих стихах слышится не только ритмическая и смысловая отсылка к знаменитому пушкинскому обращению к Петру «О мощный властелин судьбы» и, возможно, к монологу ждущего казни Андрея Шенье, но и аллюзия на описание цареубийства, ведущего к новому рабству, в оде «Вольность», написанной за сто лет до революции:

О, мученик ошибок славных,

За предков в шуме бурь недавних

Сложивший Царскую главу.

Восходит к смерти Людовик

В виду безмолвного потомства,

Главой развенчанной приник

К кровавой плахе Вероломства.

Молчит Закон — Народ молчит[690],

Падет преступная секира…

И се! — злодейская порфира

На галлах скованных лежит[691].

Связующим звеном между пушкинской одой и хлебниковской поэмой могла быть тема страшного голоса истории, выражающего ее незыблемый закон, понятый поэтом:

Когда на мрачную Неву

Звезда полуночи сверкает,

И беззаботную главу

Спокойный сон отягощает,

Глядит задумчивый певец

На грозно спящий средь тумана

Пустынный памятник тирана,

Забвенью брошенный дворец —

И слышит Клии страшной глас

За сими страшными стенами,

Калигуллы последний час

Он видит живо пред очами,

Он видит, — в лентах и звездах,

Вином и Злобой упоенны

Идут убийцы потаенны,

На лицах дерзость, в сердце страх.

Молчит неверный часовой,

Опущен молча мост подъемный

Врата отверсты в тьме ночной

Рукой предательства наемной…

О стыд! о ужас наших дней!

Как звери вторглись Янычары!..

Падут бесславные удары…

Погиб увенчанный злодей. —

И днесь учитеся, Цари:

Ни наказанья, ни награды,

Ни кров темниц, ни алтари

Не верные для вас ограды.

Склонитесь первые главой

Под сень надежную Закона,

И станут вечной стражей трона

Народов Вольность и покой[692].

Эти (равно как и другие) пушкинские стихи об истории царств, похоже, уже привлекали к себе внимание Хлебникова в описании гибели престолов и невского дворца в более раннем «Ладомире»:

Столицы взвились на дыбы,

Огромив копытами долы,

Живые шествуют — дабы

На приступ на престолы.

И шумно трескались гробы,

И падали престолы.

Море вспомнит и расскажет

Грозовым своим глаголом —

Замок кружев девой нажит,

Пляской девы пред престолом.

Море вспомнит и расскажет

Громовым своим раскатом,

Что дворец был пляской нажит

Перед ста народов катом[693].

Только Закон для Хлебникова имеет не морально-юридическое, как в оде «Вольность», а историко-математическое («холодное») значение, представленное в его главном деле жизни — хронософских «Досках судьбы»[694].

Таким образом, песенно-хоровой план поэмы «Настоящее» представляет собой не столько словесную транскрипцию «литургии восстания», сколько современное выражение пифагорейской «музыки небесных сфер», разрешающей кровавый человеческий конфликт в холодных («звездных») законах истории, открывающихся поэту-ученому[695]. Отличие от саморазрушительной дионисийской «музыки революции» Блока (и вообще символистского мифа о революции) здесь принципиальное. Впереди у настоящего, по Хлебникову, — трай, рай, рай (хотя в этом раю и нет места для самого автора, его героев и, возможно, читателей)[696].

Постскриптум

В заключение — отступая или, точнее, отскакивая от пифагорейской «музыки революции» Хлебникова — мы хотели бы вернуться к символическому образу солдатского запевалы в романе Артёма Весёлого об умытой кровью России. В позднейшей редакции своего романа бывший участник Гражданской с обеих сторон почему-то заменил известную нам разгульную песню о молодой гимназистке-сыноубийце (сохранив весь окружающий ее текст) на другую — внешне более воинственную, нежели непристойную. Приведем этот новый вариант целиком:

— Песенники, вперед!

Несколько человек выбежали из строя. Запевала — румяный, улыбающийся Володя — повернулся к полку лицом и, легко отбегая на носках, высоким звонким голосом начал рубить:

Отруби

Лихую голову…

Полк ухнул, с невеселым весельем подхватил и понес по тихой вечерней улице казарменную песню[697].

Процитированные начальные слова этой песни являются грубым матерным каламбуром, в случае графического перемещения пробела (или «какальным сдвигом», в термино-логии Алексея Кручёных), стилизованным под батальный призыв[698].

Подобный похабный каламбур полкового запевалы использован был и Михаилом Шолоховым в первом томе «Тихого Дона» (1934):

К вокзалу полк шел с песнями. Заглушили оркестр, и на полпути он конфузливо умолк. Офицерские жены ехали на извозчиках, по тротуарам пенилась цветная толпа, щебнистую пыль сеяли конские копыта, и, насмехаясь над своим и чужим горем, дергая ле-вым плечом так, что лихорадочно ежился синий погон, кидал песенник-запевала охальные слова похабной казачьей:

Девица красная, щуку я поймала…

Сотня, нарочно сливая слова, под аккомпанемент свежекованых лошадиных копыт, несла к вокзалу, к красным вагонным куреням лишенько свое — песню:

Щуку я, щуку я, щуку я поймала.

Девица красная, уху я варила.

Уху я, уху я, уху я варила[699].

От хвоста сотни, весь багровый от смеха и смущения, скакал к песенникам полковой адъютант[700].

Стоит отметить, что обсценному зачину «отруби лихую голову» из песни запевалы-охальника в романе Весёлого суждено было сыграть необычную роль в истории советской нецензурной сатиры.

Речь идет об апокрифическом поводе известной неприличной эпиграммы на поэтессу Веру Инбер, приписываемой то Маяковскому, то Есенину, то Маршаку, то Введенскому, то Светлову, то Пастернаку, то Смирнову, то В. И. Щебню:

Ах, у Инбер, ах у Инбер,

Что за глазки, что за лоб…

Все смотрел бы, все смотрел бы,

Все смотрел бы на нее б[701].

По легенде, эта эпиграмма была написана в ответ на фонетически чудовищный стих поэтессы, якобы входивший в ее (несохранившуюся) поэму о Стеньке Разине (по другой версии — о Пугачеве) или в стихотворение, адресованное Борису Пастернаку. Этот мифический стих известен в трех вариантах, подчеркивающих двусмысленное звучание популярной казачьей идиомы «лихая голова» в винительном падеже:

(1) Ой ты гой еси, царь батюшка,

Сруби лихую голову![702]

(2) Ты шашкой оловянною взмахни не сгоряча,

сруби лихую голову до самого плеча[703]

(3) Лети, казак!

Скачи, казак!

Сруби

Лихую голову![704]

По словам одного насмешливого автора, «бессмертная» стихотворная строка Инбер является «нерукотворным памятником», который «прекратит существование только вместе с русским языком»[705], хотя восходит, скорее всего, к народным нецензурным прибауткам[706] и какой-то связанной с ними песне времен Гражданской войны. (Наиболее близкая словесная игру заметна в песне 10-го Одесского уланского полка, но здесь она или более завуалирована, или мы уже испорчены специфическим казарменным юмором:

Гей… По коням… В атаку лихую

Пусть не дрогнет рука у бойцов

Громче песню споем полковую —

Улыбнутся нам тени Отцов[707].)

Замечательно, что в романе Весёлого сразу за сценой с исполнением этой песни следует ее буквальная реализация в кроваво-абсурдистском роде (напоминающем, надо сказать, приведенные выше приписываемые Инбер стихи) — убийство запевалы и отрубленная шашкой голова женщины-стрелка:

Внезапно из ближайшего двора выбежали два солдата и полураздетая растрепанная баба — все с винтовками. Они встали пе-ред хатой в ряд, локоть в локоть, вскинули винтовки и открыли частую стрельбу. Упал запевала… Упал князь Шаховский, упал еще кто-то…

<…> — Корниловцы, стыдитесь! — крикнул командир полка полковник Неженцев и, выдернув из кобуры револьвер, быстро и прямо подошел к троим… Почти в упор он застрелил одного солдата, другой бросился бежать, но, пробитый сразу несколькими пулями, повис на заборе. Подскакавший черкес конем сшиб женщину, и не успела еще она упасть, как легким и мастерским ударом шашки всадник ссек ей голову начисто, по самые плечи. Голова покатилась офицерам под ноги, завертываясь в разлетевшиеся пышные волосы[708].

Хулиганская запевка, буквально реализованная в этой кровавой сцене, представляется нам символической для разрабатываемого Артёмом Весёлым и его современниками нарратива солдатской лихости в эпоху Гражданской войны: игра слов, смех, удаль, похабщина, цинизм, идиотическое женоненавистничество и изуверская жестокость озвучиваются здесь, говоря хлебниковскими словами, в одной музыкальной партии казачьих «священников хохота и смерти»[709].

Прежние песни становятся былью, и голова «народной Горгоны» катится, «пыльным черепом тоскуя», под ноги пока еще не убитых убийц[710].

Настоящее — это смерть: «Какое нынче вдохновение ее прихода современнее?»

Загрузка...