УЖИН В «ЛА ГУЛЮ»

Этим утром мне позвонил очень рано сотрудник, ведающий в посольстве корреспонденцией, и сообщил, что для меня ждут весьма важную и при этом весьма спешную телеграмму. Кофе остался недопитым. В нашей работе это случается со мной не впервые.

Когда я вошел в свой кабинет, сотрудник еще не кончил работу над текстом телеграммы, и я принялся за работу, которую иногда называют буднями дипломата.

Сначала просмотрел телеграммы, которые были получены вчера поздно вечером и рано нынешним утром, потом просмотрел газеты, позвонил пресс-атташе, чтобы обратить его внимание на темы, заслуживающие особого внимания при обзоре печати. И наконец взялся за папку с почтой — входящие и исходящие номера, приглашения, несколько зарубежных журналов и докладные записки сотрудников. Может быть, созвать «оперативку»? Нет, подожду телеграмму.

Я медленно вскрывал конверты с письмами и приглашениями, раскладывал их по стопкам: на это нужно ответить письменно, на это дать согласие по телефону, а это просто останется к сведению.

Я рассматривал письма, украшенные гербами с вздыбившимися львами, держащими в тяжелых лапах королевскую корону; островерхими горами, над которыми сверкают три золотые звезды; даже огромными неуклюжими слонами с добродушными мордами, которые смотрят на меня и спрашивают в недоумении: «Зачем это нас поставили подпирать колонны рушащихся царских врат?»

Было совсем напрасным делом рассуждать о символах верховной власти, потому что моя работа состояла в том, чтобы встречаться с дипломатическими представителями этой самой власти. Они не упускали случая щегольнуть изысканным воспитанием, знанием протокола, скрупулезным соблюдением всех необходимых условностей, без которых немыслимы международные отношения; и на все это нужно было отвечать той же монетой.

В нескольких письмах сообщалось, что такой-то посол уже вручил верительные грамоты главе государства, и это означало, что в ближайшие дни нужно ждать визита нового коллеги.

Еще два письма сообщали об обратном — господа послы уже нанесли прощальные визиты главе государства; они распрощались и со мной, я провожал их на аэродроме; теперь следовало письмо, которое я читал не знаю зачем — просто следуя некоему дипломатическому стереотипу. Я говорю об этом потому, что содержание таких писем неизменно, оно порождено дипломатической практикой еще до моего появления на белый свет, и даже до того, как появился на свет мой отец, и вообще до создания третьего болгарского государства. Вот что в них говорилось:

«Господин посол!

Имею честь довести до Вашего сведения, что моя миссия в этой стране закончена.

Желая Вам всего наилучшего, я хотел бы подчеркнуть, что установившиеся контакты между нашими посольствами, как официальные, так и личные, облегчили выполнение моей миссии здесь, и я сохранил самые волнующие воспоминания о прошедших годах…»

В многоточии содержится указание на то, что до прибытия нового посла посольство будет вверено попечению Monsieur такого-то, Conseiller en qualité de Charge d’Affaires a. i., то есть советнику, который будет временным поверенным в делах посольства. И наконец, в письме следовало:

«Прошу Вас принять мои чувства полного уважения и мои уверения…»

Как видите, все это звучит очень трогательно, но я знаю, да и все знают, что эти письма — не плод бушующих чувств, и сочиняет их не господин посол; он даже не читает их. Секретарша посла достала из шкафа с бумагами так называемые шпаргалки, написала письма на машинке, которую берегут для официальной корреспонденции, а затем оно было размножено на бланках с гербом посольства при помощи аппарата «Рэнк Ксерокс», потому что профессия писаря в наши дни уже давно забыта.

Разумеется, по этим письмам, текст которых неизменно один и тот же с небольшими вариациями, но существо которых не меняется, историк ни в коей мере не сможет судить о реальных отношениях между дипломатическими миссиями и еще менее — между послами, работавшими в одном и том же государстве. Есть общепринятые нормы хорошего тона, есть определенные правила, и тут не место ссылаться на старика Монтеня, который с прискорбием отмечал, что когда иные из этих правил нарушаются, возникает неуважение не только к самому послу, но и к стране, которую он представляет. И прочее, и прочее…

И вот теперь я читаю два таких письма; одно из них подписал посол очень далекой восточной державы, а другое — посол очень близкой западной страны.

Посол с Востока был чрезвычайно сдержанным человеком, всегда как-то нерешительно улыбался, но за этим скрывалось особо деликатное отношение к коллегам, а вовсе не недостаток уважения к себе или слабое знание политики. Он всегда предпочитал слушать и спрашивать, чем говорить или выступать с категорическим мнением по текущим политическим вопросам, уже лет тридцать работал за рубежом, хорошо знал семь — восемь стран и уезжал с неудовольствием: г-н посол только что купил для своей миссии резиденцию на холме у моря, которую ласкали и восходы, и закаты, а солнце в эти дни ранней весны расписывало небо акварелью, и краски были взяты словно с его далекой родины.

Другой был человеком подвижным и шумным. Глубокий бас совсем не вязался с его невысокой и худощавой фигурой, зато вполне соответствовал его аппетиту на завтраках и обедах. За столом он умолкал, и казалось, что вместе с челюстями двигаются и сухие плечи, на которых висит узковатый и поношенный смокинг. Скромности его костюма я не удивлялся: у него было несколько детей и довольно молодая жена, которая одевалась элегантно и дорого. Кроме того, было известно, что его отзовут, потому что партия, правительство которой послало его сюда, проиграла выборы. Приходилось экономить.

Господа послы было очень разными, а письма прислали совершенно одинакового содержания. Только подписи говорили о чем-то личном; посол с Востока подписывался спокойно, широко, но мелкими буквами, будто не желая выдавать ни своего характера, ни темперамента, в то время как посол с Запада, казалось, хотел сказать: «Знай наших!» — так небрежно, повелительно и вызывающе были разбросаны по листу буквы…

В дверь постучали — наконец-то долгожданное сообщение готово. Надо сказать, что оно не особенно удивило меня, я был в какой-то мере готов к нему. Я ожидал, что мне сообщат поименный состав межведомственной делегации, которая должна провести переговоры и подписать протокол, рассматривающий возможности многостороннего экономического сотрудничества. Разумеется, этот рабочий документ, как говорилось в преамбуле к его проекту, представлял интерес для обеих сторон, — еще одна формула, необходимая в нашей дипломатическо-литературной деятельности.

Теперь я все знал точно.

Делегацию возглавляет один мой старый друг, а в ее состав входит еще один. Однако кроме них и тех, о ком уже сообщали, в состав делегации включили гораздо больше людей, чем намечалось раньше, при этом некоторые фамилии я слышал впервые. Ну что же, придется сообщить об этом принимающей стороне — пусть и они порадуются, гостеприимство — обязательное условие международных отношений, которые строятся на незыблемых правилах. Разумеется, трудно придется не только им, но и нам.

Теперь самое главное — перестроить график встречи и внушить нашим партнерам, как важно и нужно принять делегацию со столь широким представительством, которое обеспечит широкую компетентность и быстроту работы; естественно, понадобятся не только пленарные заседания, но и подкомиссии по отдельным темам.

Все это мы организуем.

Организуем и встречу моих соотечественников.

В первый вечер я возьму на себя самых важных лиц, других распределим по моим сотрудникам. Здесь тоже есть свой порядок, мы не можем устраивать семейную вечеринку. И поскольку приезжают гости и друзья, с которыми я давно не виделся, придется припомнить их вкусы, гастрономические познания и все, что может создать условия для хорошего начала долгожданного визита.

* * *

Я уже давно не ломал себе голову над тем, кого из гостей как занимать. Во-первых, все они хотят «размяться», посмотреть город, а это значит, что их нужно вести туда, где очень шумно и очень дорого. При этом гости заявляют: знаешь, время у нас есть, зайдем к тебе, посмотрим, как вы тут живете. При этом никого не интересует, что это никак не согласуется с твоими намерениями, бюджетом времени и просто бюджетом. Выбор ресторана действительно требует знаний и навыков, которые приобретаются с временем и опытом и распределяются примерно по следующим категориям: ресторан для людей, которые редко выезжают за границу; ресторан для приятелей, которые не вылезают из командировок; ресторан для людей, которых трогают закаты на море; для тех, кому просто интересно посмотреть ночную жизнь в незнакомом городе, в незнакомой стране…

«Ла Гулю» — небольшой тихий ресторанчик с прекрасной кухней. При всем при том в нем есть нечто от «la belle époque», которая рождала талантливых и печальных художников, — эпохи неистощимой жажды богатства, удовольствий и славы, времени, когда бедные и угнетенные искали путей к истине и добру.

Город, в котором я жил, был очень далек от Парижа Тулуз-Лотрека, и пять-шесть десятков лет назад вряд ли подозревал, что когда-то действительно жила некая мадемуазель Гулю со вздернутым носом и пышной грудью, роскошной фигурой и неутолимым аппетитом на еду и на мужчин. Ее шумно рекламировали на плакатах «Мулен-Руж», она изображена на гравюре Лотрека «Ла Гулю между своей сестрой и одной из танцовщиц», мне довелось увидеть ее и на старинной фотографии. Изгнанная из известных мюзик-холлов, она открыла собственный балаган, в котором пыталась изображать «восточные» танцы, потом пала еще ниже…

Видно, всемирная слава проходит не только для государственных мужей.

Стены ресторана увешаны посредственными копиями плакатов и рисунков Тулуз-Лотрека. Старые абажуры отбрасывают мягкий розово-синеватый свет, в полутемном зале тихо звучат мелодии, напоминающие «Фру-Фру» и «Вальс Брюн». Посредине ставятся столики на колесиках с закусками, около них суетятся два официанта, которых я хорошо знаю. Один — пожилой итальянец, у него осанка патриция и каменное лицо, дышащее уважением к гостю и полной неприступностью. Второй, молодой официант, находится под неусыпным наблюдением своего шефа. Он еще не умеет встать возле стола именно там, где нужно, или именно в тот момент, когда вы к нему обратились, будет глазеть на пару, входящую в ресторан, или принесет минеральной газированной воды «Перье», когда ты два раза сказал, что хочешь просто «Витель».

Но это уже подробности. Они не могу повредить аппетиту, который не смущается ни претенциозным лжеартистическим освещением, ни низким качеством свечей, которые горят в центре столика и освещают чисто вымытые тарелки, крахмальную льняную скатерть и маленькие гирлянды роз, — цветы призваны придать событию торжественность и засвидетельствовать должное внимание к дорогим гостям. И как раз в ту минуту, когда мои соотечественники размышляют, тот ли я еще, которого они знают, или я слукавил и привел их в ресторан попроще и подешевле, синьор Массимо предлагает им огромную обтянутую шелком папку с меню и еще одну — с картой вин.

Это уже впечатляет.

Папки вручаются торжественно, как при подписании международной конвенции, то есть для выполнения чистой формальности, потому что меню выбрано заранее и уточнено секретаршей посольства, которую я еще утром посылал в ресторан. Как и при подписании межгосударственных документов, главное здесь — чтобы люди увидели и прочувствовали внушительный ритуал утверждения давно принятого решения.

Хороший тон обязывает, чтобы я протянул приятелям обе папки. Приятель великодушно говорит:

— Да нет, лучше выбирай сам! Наверное, ты лучше нас разбираешься во всем этом!

Я благодарю за великодушное доверие и, не думая углубляться в меню, повторяю официанту то, что ему давно прекрасно известно: на сервировочном столике уже готовится первое блюдо. Что касается вина, то его выбор надо действительно уточнить. Конечно, и здесь решающее слово останется за мной, и это наполняет меня гордостью, потому что избавляет от затяжных прений. Предлагаю нарушить протокол и после аперитива — «Смирновской» или «Перно» — выпить вина, тем более, добавляю я, что в последнее время на дипломатических обедах это очень принято.

— Что вы хотите? Уходит то время, когда костюм, меню и церемониал дипломатической жизни были так сложны, что полжизни было мало, чтобы усвоить их тонкости. Представьте себе, что много лет назад один молодой дипломат, явившись на церемонию поздравления королевы одной из великих держав, оказался во втором ряду приглашенных. Он был невысок ростом и, чтобы лучше рассмотреть ее величество, приподнялся на цыпочки. Служащие королевского протокола это заметили и через день-два вызвали посла, чтобы сообщить ему, что господин третий секретарь — персона нон грата, ибо позволил себе встать на цыпочки, иными словами, пожелал быть выше ее величества, а это считается недопустимым еще со времен королевы такой-то, правившей по меньшей мере четыре-пять веков тому назад. Извините, господин посол, сказали ему, нам известно, что мы живем в другие времена, но ни один законодательный орган нашей страны до сих пор не отменил королевского протокола, и как это ни неприятно… и прочее в том же духе. Молодого дипломата потихоньку вернули домой с протокольной зарубкой на носу.

Мы смеемся от души, потому что далеки от всего этого так же, как были наши деды в эпоху национального Возрождения — пахари и виноградари, кузнецы и сапожники, которые хотели немногого: тепла, свободы и радости от чистого, солнечного вина на праздничной трапезе.

Я небрежно замечаю, что господин обер-кельнер ждет, когда мы выберем вино; этого тоже требуют хороший тон ресторана и жизнь «в высшем свете».

Я говорю «да», и он понимает: мы ждем «розе», которое иначе называется вином для причащения; такого не подают нигде, только здесь и еще в одном ресторане неподалеку, но там вас тоже будут уверять, что оно сделано в таком то-монастыре в таком-то году, что оно сухое на столько-то процентов и что его преосвященство игумен монастыря — наш близкий друг и предоставил всего несколько ящиков в распоряжение нашего шефа, который, в свою очередь, рад угодить почетным гостям, и прочее.

Если вино хочет пользоваться высоким уважением и, конечно, идти по высокой цене, оно тоже должно иметь хорошую биографию. Без нее и вину нет хода.

Теперь мы сидим за столом успокоенные, никто нам не мешает и я, разумеется, сворачиваю разговор на то, как они долетели.

Долетели хорошо. Правда, не совсем. Когда нужно было сесть в городе Р., представь себе, насос одного мотора отказал и, как мы узнали позже, посадка была очень непростой. Пришлось ремонтировать насос, и мы ждали. А на этом самом аэродроме, — ты же помнишь, — недавно был совершен террористический акт, и теперь в зале транзита нет ни кафе, ни бара, одни солдаты и полицейские с автоматами и ищейками. Мало того, нас заставили второй раз проходить через эту штуку вроде рентгена или как его там, — вдруг кто-нибудь из нас за это время увел половину государственного арсенала.

— Да, — замечает второй мой приятель, — на аэродромах и в самолетах творится что-то кошмарное.

— А с послами? — отзывается первый.

— Между прочим, — вмешиваюсь я со знанием дела, — на днях «Монд» писала, что самые рискованные профессии в наше время — это профессия писателя и дипломата. За семь лет убито пятнадцать послов, я уже не считаю инфаркты и прочие плоды стресса. А что касается самолетов, вы правы. И компании стали небрежно относиться к пассажирам. Вот раньше…

Я тоже верен традиции. «Раньше» всегда было лучше и надежнее, чем сегодня, таково уж свойство человеческой души и памяти, которая удерживает только хорошее и не помнит плохого. Скорее всего, с их самолетом тоже ничего страшного не случилось, но каждый пассажир любит рассказать что-нибудь пострашнее, чтобы разговор получился интереснее и чтобы слушатели восклицали: «Как так можно!» и «Что за безобразие!»

— Позвольте, — говорит негромко кто-то рядом, и я знаю, что это — обер-кельнер, который сейчас предложит мне продегустировать вино. Он осторожно стирает пыль с бутылки. Она без этикетки, темного стекла, — так вино лучше сохраняется, — и упаси бог взбалтывать бутылку. Ее только наклоняют медленно и осторожно.

— Благодарю! — говорю я и тут же решаю расширить состав экспертизы. Один из друзей, присутствующих за столом, родом из виноградарского края, к тому же известное время жил в Париже, где успел расширить свои познания в этой столь деликатной области. Я прошу обера посоветоваться именно с ним, и теперь уже мы все устремляем на него выжидательные взгляды, храня загадочное молчание, словно в этот момент решается судьба ужина, нашего аппетита и всего вечера.

Мой друг медленно и осторожно поднимает бокал и рассматривает его на свет, слегка вращает вокруг оси, углубленно изучает цвет искрящегося сквозь чистый хрусталь вина, с глубоким, почти романтическим вздохом вдыхает его аромат, потом осторожно отпивает глоток напитка, какое-то время держит его на языке и наконец глотает, размыкая при этом губы. Я всегда завидовал людям, которые умеют так дегустировать вино, — над ними словно сияет ореол знания, мудрости, тонкого вкуса, сдержанного чувства превосходства над простыми смертными.

Мой приятель сообщает оберу свое заключение (к такому же выводу пришел и я на основании поверхностной экспертизы):

— Да, вино недурно, благодарю!

Один из самых важных моментов ужина прошел успешно, потому что мой приятель считает себя обязанным сказать что-нибудь хорошее о вине, — положение обязывает, как гласит надпись на каком-то геральдическом гербе.

— Да, — обращается он к нам. — Вино действительно отличное. Мягкое, бархатистое, спирта на языке не чувствуешь. Букет хорошо подобран, очищен от дурацкой сладости, которая годится только для скучающих дам, страдающих анемией. И обратите внимание на цвет — искрящийся и все же спокойный, пастельно призрачный и в то же время насыщенный. Это — чистый звучный тон, чтобы овладеть им, надо ощущать и знать краски, которые природа рождает в неразумном расточительстве…

Он внезапно умолкает, потому что, в общем, это человек, которому не чуждо чувство меры; ему приятно быть центром внимания, но он не любит навязывать свое мнение. Даже говорит нечто вроде «извините», считая, что слишком долго занимал собой присутствующих. Я доволен. Похвала вину работает на меня — пусть люди знают, что я не поведу их в дешевую забегаловку, на бутылку памидового вина под жареную требуху.

— Позвольте! — снова слышу я и услышу еще раз десять, потому что вышколенный официант не может сказать: «Убери руки, что ли!»

Подносят первое блюдо.

Теперь и я обязан сказать:

— Да, ты прав, таким это вино кажется и мне. Оно хорошо для легкого ужина, идет и с зеленью, и с рыбой, и с мясом. Не могу понять, до каких пор у нас будут смешивать напитки, а потом глотать аспирин. Достаточно одной марки вина, лишь бы было хорошее.

«Легкий ужин» я говорю просто так, из скромности, — ужин такой, как следует. А что касается напитков, это верно. Я всегда удивляюсь тем своим знакомым, которые неразумно глотают один напиток за другим — когда от избытка тщеславия, когда по незнанию.

Подносят то, что у нас на родине на свадебных банкетах называется закуской. Здесь это называют просто летним салатом, хотя на дворе осень. На дно салатниц уложены крупные и свежие листья салата, сверху с тщательно продуманной небрежностью размещены кусочки пармской ветчины, тонкие ломтики дыни, шпинат, помидоры, нарезанные кубиками, и крупные креветки, которых принято называть «королевскими». Видны и маленькие кубики светло-желтого сыра «грюйер», а также зерна бобов или нута, вымоченные в соусе «тартар». Здесь же соленые огурчики, ломтики моркови, горох. Салат оформлен с фантазией и составлен с учетом всех витаминных требований современной кухни. Разумеется, последнее соображение почти никогда не волнует людей, если они здоровы и полны сил; надеюсь, это относится и к моим гостям.

Я только недавно вернулся из отпуска — месяца два-три назад, — но мной уже завладело чувство, которое трудно описать; это нечто вроде затухания волн, его трудно измерить, но оно постоянно давит на сердце, и кажется, что тебя мучает отсутствие любимого существа, которое ты уже не надеешься увидеть…

Я уже несколько раз просил:

— Ну, расскажите, что у нас нового?

И не зная, что еще связного сказать, добавил:

— Как погода?

Разговор спустился с вершины гастрономии и перешел к досадной смене дождя и облаков, солнца и ветра.

— Погода, говоришь? Такой осени давно не было. Мягкая, теплая, ласковая. Но листья уже желтеют…

…и краснеют. Я знаю, что природа вечно повторяется, и все же она всегда иная. Каждую весну и осень, зиму и лето она плагиатствует у самой себя, и всегда она другая, новая, неповторимая. Вот почему я никогда не устаю бродить по тропам Витоши в подножье Кикиша или спускаться от Камен-дяла по моренам. Среди них краснеют и желтеют низкорослые дубки и орешник, сухие стебельки витошских тюльпанов и барвинка, тысячелистника и зверобоя. Меня подхватывает и медленно несет волна ароматов, я словно плыву в какой-то безбрежности, подобно героям фильмов, которые прибегают к замедленному кадансу, потому что хотят быть современными, очень-очень современными! Я карабкаюсь по крутому склону, чувствую себя прекрасно, упиваюсь своей жаждой и жду чуда… Но его не будет…

Я это знаю, как знаю и то, что сейчас по ту сторону склона будет широкая поляна, которая еще благоухает мятой и тимьяном. Живой ветер ласкает поляну. Он могуч, огромен и невидим. Я чувствую, как он, будто от злости, сминает облака и верхушки деревьев. Он поднялся с красных крыш города, который лежит внизу, и улетел от них, а теперь низко гнет к каменистой земле траву и деревья.

Я знаю, что не дойду до конца пути.

Знаю, что по ту сторону поляны начнется новое восхождение, новый склон, и он будет еще круче, каменистее и упрямей…

«Я знаю, что этой осенью море, которое всего в двух шагах отсюда, не хочет успокоиться, — говаривал Иван Пейчев, — потому что возле моря все — море, оно приходит, чтобы уйти, и уходит, чтобы вернуться».

Как и тоска, как и радость, как жажда жить справедливее и разумнее.

Я будто слышу, как волны бьются в прибрежные скалы, как заливают песчаные ковры, а те, может быть, воют от боли и гнева. И я, — потому что мне этого хочется и потому что снова вспомнился милый Иван Пейчев, — я снова хочу увидеть друзей с большими теплыми руками. Они далеко от меня, я тянусь к ним, но их нет; я вижу их добрее, чем на самом деле, честнее и смелее. Интересно, узнают ли они когда-нибудь, что за границей всегда говоришь о родине, о друзьях и будущем с особым восторгом, с особой любовью и признательностью, с тем сыновним и братским чувством, которое на родине иногда глохнет в человеческой сутолоке…

— Чувствуете? Вино кажется все бархатистее, мягче и гуще. Конечно, как говаривал Ламар, после третьего бокала плохих вин не бывает, но это не совсем так. Сам он не жалел времени на возню с бочонком в своем подвале в Драгалевцах, но никогда не мог дождаться, чтобы вино стало выдержанным, — напоминаю я.

— Ага! — отзывается один из присутствующих; он занимается хозяйственной деятельностью, но я часто встречал его у Ламара. — Он никогда не ждал, пока вино созреет!

Снова приближается официант, чтобы показать нам крупные куски свежей рыбы, разложенные на зеленых листьях салата. Это — тоже ритуал, видимость: ты выбираешь один кусок, а в это время другой уже готовят на кухне. Но ритуал придуман не для правдоподобия, а для красоты. Немного времени пройдет, и принесут рыбу; это крупный палтус, слегка панированный и политый неизбежным «мельницким соусом», который здесь готовят с измельченным миндалем, и все это смешано с нерафинированным оливковым маслом. Потом наступает очередь телячьего рулета, он начинен молотым мясом тунца и гарнирован артишоками, фаршированными телятиной и залитыми яйцом с сыром.

Нам дают передохнуть, и появляется поднос с сырами, корзина фруктов и кофе с рюмкой «Мари Бризар»; мы отказались от белого и красного вина и шампанского, но после хорошего ужина нужно помочь пищеварению.

Темы — немного информации, невинные сплетни и беглые воспоминания — уже исчерпаны. Мои гости с дороги, они устали, а мы обещали друг другу, что о непосредственных задачах делегации будем разговаривать завтра и подробно, потому что до заседания смешанной комиссии время еще есть. И опять пошла беседа о хорошем ужине, о том, как надо блюсти традиции национальной кухни, и снова встал вопрос — почему в отечественных гранд- и суперотелях найдешь и венский, и швейцарский, и «а ла франс», и всякие другие шницели, бифштексы и филе, но ни за что не отыщешь тушенку по-поповски или битый кебап? Интересно, что стоит нам сытно поужинать блюдами, которые предлагает современная кухня, нас тут же охватывает патриотическая ностальгия по стряпне предков.

Сейчас к столу подойдет хозяин ресторана, итальянец, родом из французской Ривьеры, кажется, мать его из басков, они жили не то в Байонне, не то в Биаррице. Он спросит, довольны ли мы ужином и чем еще он может продлить наши гастрономические удовольствия; он надеется, что хороший ужин восстановил наши силы и поднял настроение, потому что уже читал в газетах о предстоящем заседании смешанной комиссии, а когда люди довольны, то и работа, которую они делают…

Да… да…

Я молчал, а воспоминания наперегонки стучались в память.

Если вы бы знали, синьор, о чем напомнили мне…

* * *

Тоже была осень. И тоже октябрь. Я был включен в состав группы лиц, сопровождавших делегацию на высоком уровне, которая прибыла во Францию с официальным визитом.

Наш маршрут начинался на юге. Ницца уже пустела, отдыхающие разъезжались, но цветочная биржа изнывала под грузом осенних роз и ранних хризантем. Английский бульвар был еще шумным, потому что еще не умер блеск лета, еще пылали всеми красками «фрутти ди маре» в витринах маленьких ресторанов, цветные афиши и лавки сувениров, которые умеют с педантичной дотошностью использовать каждый сантиметр свободного пространства.

На улицах перед кафе стояли маленькие круглые столики. За ними сидели скучающие дамы с капризными собачками, юноши типа «плейбой» с небрежно повязанными галстуками и расстегнутыми рубашками и девушки типа «плейгэрл» в сверх-мини-юбках.

У нас не было времени зевать по сторонам, потому что у каждого была своя работа, задание побольше или поменьше, и их надо было выполнить добросовестно. Мое задание было не самым тяжелым — контакты с журналистами. Я с удовольствием осмотрел экспозицию галереи «Маг» в сельце Ванс, по настоятельной рекомендации Светослава Минкова разыскивал художника Георгия Папазова, который здесь жил, но именно теперь уехал, аккуратно отмечал в программе визита свободные и занятые часы. Завтра мы выезжаем на поезде в Канны, оттуда проедем по низинам Лангедока до Арля. Там будем ночевать, а потом — дальше на юг, к Марселю. Вечером третьего дня «Каравелла» — самолет президента — перенесет нас в Париж.

Марево осеннего солнца, спокойствие и ласковый блеск синего осеннего моря на второй день скрылись за серой пеленой неумолимого дождя. Понадеявшись на прогноз синоптиков и еще больше на уверения господ, ответственных за протокол, мы передали багаж, в том числе плащи и пальто, для доставки в Арль, и они будут ждать нас в отеле. Весь день мы ездили по бассейну Гаронны, осматривая сельскохозяйственные предприятия, оросительные сооружения, склады-хранилища груш и яблок, почти все время были под открытым небом. Для нас, сопровождающих, зонтов не хватило, и мы — человек десять — терпеливо слушали пояснения и забавные шутки министра земледелия.

— Да, — говорил он, — я как раз окончил очередной детективный роман, — может быть, вы знаете, что для развлечения я пишу детективные романы. И тут генерал де Голль в третий раз предложил мне пост министра земледелия. Я уже дважды отказывался, но на этот раз подумал: а вдруг он больше не предложит? И согласился.

Он звучно смеялся.

Наша делегация тоже смеялась.

Но мы, сопровождающие лица, не смеялись; нашей первой и главной обязанностью было вести себя скромно и сдержанно.

Кроме того, меня мучали холод и сырость. Довольно тонкий костюм — ведь мы отправлялись в поездку по Южной Франции — промок насквозь, туфли с плетеным верхом было полны воды, как губка, и поскольку в те времена в моде главенствовал нейлон, холодная рубашка прилипла к спине, окостеневшей от холода.

Честно говоря, больше всего я ненавижу, когда у меня мокрые ноги. Наверное, из-за неприятных воспоминаний детства, когда в дождь или в снег я приходил в школу с мокрыми ногами. Мне было обидно до слез, я больше думал об отвратительных старых башмаках, которые пропускали и влагу, и снег, чем об уроках, и безо всякого внимания смотрел на доску, где выстраивались буквы, цифры и черточки. А ведь они отмечали круг первый высшего знания, далекие горизонты которого даже еще не были мне видны.

День прошел кое-как. Набравшись сельскохозяйственного опыта, я вместе с остальными членами группы оказался в огромном арльском отеле, похожем на амбар. Названия его я уже не помню. Здесь было тепло, из крана ванной текла горячая вода, хвойный шампунь вскипал зеленой пеной, персонал проворно разносил по комнатам чай и аспирин, в наше распоряжение предоставили бутылку «Хеннесси». Только мы немного отогрелись, как пришлось собираться в холле и садиться в микробусы, к тому времени, когда члены делегации и хозяева покинут отель, мы, сопровождающие лица, уже должны быть на очередном объекте.

Далее я могу с чистой совестью сократить рассказ, потому что главная тема уже подана. Мы были голодны, мы промерзли и устали от долгого хождения по полям и мостам над широкими оросительными каналами, где лениво текла вода. Я помню, что стояла черная, непроглядная ночь, что ехали мы уже больше часа, нам уже не хотелось ни ужина, ни беседы, а хотелось только спать. Потом микробусы сделали крутой поворот и начали карабкаться в гору, после чего въехали в широкий двор средневекового замка. Вокруг вздымались горы, чем-то похожие на наши Белоградчикские скалы, что очень успокаивало, а под ними скромно возвышались зубцы и бойницы каменной стены. Все вместе было страшно похоже на оперную декорацию, тем более, что для вящего эффекта замок освещали скрытые прожекторы.

Потом мы вступили в большой каменный зал. Там горели камины. Мы расселись по местам за грубо отесанные деревянные столы. На небольших салфетках с вензелями и непонятными геральдическими знаками стояли приборы с такими же вензелями, что должно было выражать бесспорное аристократическое достоинство и древность. Мы живем в эпоху подделок, это не так страшно, если не платить за них цену оригинала. Однако такого со мной еще не случалось по вполне понятным причинам.

Я быстро свыкся с мыслью о том, что буду ужинать в настоящем средневековом замке, тем более, что все вокруг внушало уважение к феодальным нравам и служило предпосылкой хорошего аппетита. Нас кормили и форелью, и куропатками с трюфелями, поднесли целых поросят, обложенных овощами, было много других блюд, которых я уже не помню, потому что после усталости и холода сытная еда уводила в тихую заводь безразличия и легкой скуки. Но ужин был отличный, именно такой, какие описывал Рабле, — плод бурного гастрономического воображения. Он был рассчитан на тех, кого принято называть гурманами, потому что хорошее блюдо можно оценить по достоинству только тогда, когда обладаешь обширными знаниями и тренированным вкусом.

Во всяком случае, все были довольны. В конце ужина оказалось, что от имени делегации будет выражена благодарность тому, кто организовал феодальный ужин, потому что замок — просто ресторан.

В ответ на слова благодарности встал осанистый господин с открытым, по-южному дерзким лицом. Позднее, просматривая стенограммы встреч делегации, я нашел его короткий спич, который привожу здесь слово в слово.

«Уважаемый господин премьер-министр, господа министры, уважаемые гости.

Вы находитесь в ресторане, который называется «Усто де Боманьер».

Прежде всего я хочу подчеркнуть, как глубоко мы взволнованы тем, что вы — наши гости, потому что для меня и для тех, кто помогает мне, гость — это человек, который создает дружбу и счастье. Что может быть разумнее, когда садятся за стол сыновья разных народов и говорят как братья, когда они полюбят и запомнят друг друга?

Ресторан «Боманьер» создан двадцать лет назад. Объезжая Прованс, я открыл это старинное и заброшенное здание, которое построено в XVI веке. Говорят, что оно не имеет особой исторической или художественной ценности, никто не интересовался им, я до сих пор не знаю точной даты его постройки. Но разве это имеет какое-нибудь значение? Вы видите эти скалы, которые покровительственно простерли свои тени над старинным замком, видите замок, где жили люди со своими радостями и скорбями, вы заметили вековые деревья, которые, вероятно, помнят наших предшественников.

И я решил, что смогу создать здесь храм гастрономии. Надеюсь, это не звучит грубо, мы, французы, умеем уважать капризы желудка, — это успокаивает волнения духа.

Вы говорите, что наши блюда не только вкусны, но и приготовлены артистически. Как это ни нескромно, я должен согласиться с вами, потому что именно такова наша цель. Человек в первую очередь насыщает зрение. Позволю себе напомнить один анекдот о Талейране. Однажды он так восторженно говорил о каком-то вине, его цвете и букете, что все решили, будто он говорит о красоте женщины. Все были так увлечены рассказом Талейрана, что никто и не заметил, что сам он этого вина даже не пригубил.

Через много лет героиня Марселя Пруста скажет своим гостям: «Мой муж утверждает, что я не люблю фруктов, потому что не ем их. Ничего подобного! Я лакомка больше, чем любой из вас, но мне не нужно класть их в рот, потому что я поедаю их глазами. Что в этом смешного?»

Позвольте мне сослаться на Монтеня, на Рабле, на Ларошфуко, и вы убедитесь, что дело, которому мы служим, — благородное дело. Вы находитесь в старинной французской обстановке, среди старинных французских блюд, слушаете наш язык, слышите имена наших писателей и художников. В нашем Арле и его окрестностях вы можете не только насытить красотой зрение, но и ощутить дух нашей кухни, сохранить о нас добрые воспоминания. Паскаль утверждал, что человек — столько же дух, сколько и плоть. Не будем забывать, что наше скромное заведение порождает радости, благодаря которым люди больше думают о благах мира и меньше — о суетности военных побед.

Я хочу быть искренним!

Ужин, которым я вас здесь накормил, принес мне прибыль.

Но он принес прибыль и вам!

И ваша прибыль больше, ибо вы выйдете отсюда, окрыленные мыслью о благах мирной жизни, готовые к доброй беседе, полные свойственного всем разумным людям желания жить во взаимопонимании и с надеждой…»

И он с поклоном отступил.

Он был не очень скромен, но слушали мы его с интересом.

И остальные тоже.

Мы аплодировали.

И тогда, и теперь я не берусь судить, была ли это, как и положено хорошей рекламе, обдуманная речь или спонтанный взрыв человеческой суетности, стремления блеснуть познаниями, остроумием и воспитанием.

И мне ничего не остается, кроме как в свою очередь сослаться на Пруста:

«Места, которые мы знали, принадлежат только пространству, где мы их располагаем для своего удобства. Они — только тонкий пласт связанных между собой впечатлений, которые составляют нашу минувшую жизнь.

Воспоминание о неком образе — это сожаление об улетевшей минуте…»

* * *

Уже больше двух часов мы сидели в ресторанчике «Ла Гулю». Я был доволен, ибо мои гости и друзья оживленно беседовали, проявили хороший аппетит и не торопились уходить. Я еще раз заказал кофе, на сей раз с «арманьяком» в пузатых бокалах. Напиток был теплый, ароматный и разговорчивый, хотя назывался совсем холодно и неприступно: «Ключи герцогов».

Гости принялись рассматривать висевшие по стенам копии с литографии Тулуз-Лотрека. Один из моих друзей, инженер по образованию, даже не подозревал, что именно в этом ресторанчике будет говорить об искусстве, о Тулуз-Лотреке и его героинях. Или спрашивать. Впрочем, это совершенно одно и то же. Большое искусство меньше всего может быть уделом одних посвященных. Незадолго до этого дня мне случилось перелистать несколько книг по французской живописи конца прошлого века, и я мог продемонстрировать кое-какие знания. Кто из нас не любит поговорить! Было бы кому слушать…

Я рассказывал о Ла Гулю. Разумеется, никакой дамой она не была, и не нарисуй ее этот больной и чуткий художник, вряд ли кто-нибудь вспомнил бы о ней. Она была одной из тех женщин, кто царит на сцене какого-то кабаре, богатые мужчины от скуки или из любопытства ищут их внимания, платят за него, а пресытившись, бросают. Ла Гулю, «обжора»… Вот она: высокомерно вздернутый нос, вызывающе пышная грудь покрыта кружевами, бедра украшены волнами, на ногах — черные чулки. Она танцует, танцует канкан, она ушла из «Мулен-Руж» и открыла собственный балаган на ярмарке. В костюме из мишуры она исполняла танец, который называли «восточным», потом стала выступать в квартальных бистро, потом прямо на площади…

— Я — Ла Гулю! — заявляла она, но никто не обращал на нее внимания… Тулуз-Лотрек даже сделал для нее новую афишу, но дело не пошло. Она скатывалась все ниже.

В книге Анри Перрюшо о Лотреке рассказывается, как где-то году в 1925-м, уже старухой, Ла Гулю, которую выбросили из публичного дома, где она была прислужницей, собирала подаяние на улице под плакатом. На нем было написано: «Спешите видеть знаменитую Ла Гулю из «Мулен-Руж!» Чтобы выпросить у прохожего сантим — другой, она рассказывала свои бурные похождения, героями которых были сплошь герцоги и князья церкви. Умирая через несколько лет, она, собрав силы, спросила кюре: «Святой отец, как вы думаете, бог простит меня? Ведь я — Ла Гулю!»

Это, конечно, очень грустная история, которая никого бы не заинтересовала, если бы не существовал художник Тулуз-Лотрек. Его произведения волнуют чистой непосредственностью, откровенностью, невеселым размышлением. О нем говорят, что он исходил из импрессионизма, но пришел к собственным творческим ценностям, «рисующему» линейному колориту, у которого особая красота и неповторимая звучность. Сам Лотрек, больной и грустный, прожил ужасную жизнь пьяницы на темных улицах Парижа. Он плакатно-рекламен и в то же время утонченно-язвителен, вульгарен и непринужден, лиричен и в то же время беспощаден к гниющему и порочному миру…

Как это назвал его в одном из своих писем Ван Гог — «изящный»? Ссылаясь на чьи-то слова, мы обычно стремимся не к точности, а к подтверждению собственных мыслей…

И снова воспоминания вернули меня к дням, проведенным в Арле. Потому что история в «Усто де Боманьер» имеет продолжение. Конечно, ничего особенного не случилось, о чем я и спешу предупредить читателя, чтобы уберечь его от разочарования…

* * *

Насколько отвратительным, холодным и мокрым был предыдущий день, настолько следующее утро было чисто умытым, солнечным и теплым.

Мы спешили, потому что главное при посещении правительственной делегации — с точностью до минуты соблюдать график, скрупулезно разработанный службой протокола и обозначенный в программе. Тем более, что рано утром нужно было увидеть еще один кусочек Прованса, а потом в Марселе осмотреть химический завод и присутствовать на завтраке, который давал мэр города. Затем — самолет, Париж, и визит начнется уже по-настоящему.

Мы находились на вершине холма. По его склонам карабкались улочки старинного городка, какие встречаются по всему Средиземноморью: дома с широкими эркерами, каменные плиты на ступенях лестниц, перед лавками сувениров — скрещенные шпаги, пики и прочие атрибуты романтического рыцарства. Один из встречавших делегацию рассказал о болгарских музыкальных мотивах в провансальской народной музыке, завезенных сюда «буграми», и это было любопытно. Позднее эта тема стала модной среди наших историков, и на книжном рынке появилась масса посвященных ей брошюрок и книжек.

Мы растянулись довольно нестройной колонной, беседы были отрывочными и случайными, а что происходило в голове группы, я не знал, потому что был слишком далеко. Вероятно, гостей знакомили с историей городка и другими стародавними историями, а я находился ближе к замыкающим шествие, как мне и полагалось по протоколу. Внезапно мы оказались на широкой площади. Площадь была залита солнцем, которое стекало по холму, заливая уже пожелтевшую равнину. Поля были сжаты, но стерню еще не распахали, тут и там стояли большие копны сена, в садах еще висели поздние яблоки и груши. Воздух был так чист и прозрачен, что все это, казалось, лежит у наших ног.

Метров на пятьдесят ниже, у подножья невысокого холма, пролегал узкий проселок, по нему шагал человек в широкополой соломенной шляпе, синей рубахе и каких-то светлых брюках. Под мышкой он нес что-то вроде альбома, а за спиной на ремнях у него висел — нет, не рюкзак, скорее штатив. За человеком следовала голубая тень, единственное холодное пятно на теплой, солнечной, ласкающей взгляд сельской шири.

Я мучительно вспоминал, где я уже видел эту ничем не примечательную сцену и как я мог ее видеть, если в эти места попал впервые. Тут кто-то сказал: «Смотрите, совсем вангоговский пейзаж!», и передо мной тут же всплыла картина арльского периода «Художник на дороге в Тараскон», и еще одна, «Башмаки», — высокие, грубые, обитые гвоздями. Стоптанные, пыльные, они были как тяжкая людская судьба — грустные, брошенные. В таких башмаках ходят по стерне и по пыльным, каменистым сельским дорогам. Учеником гимназии я ходил в Академию художеств на лекции Николая Райнова о человеке и художнике Ван Гоге. Он говорил тихо, спокойно, показывал диапозитивы его картин, а когда на белом полотне появились эти башмаки, заплакал. Не помню, что он сказал, но помню наступившее вслед за этим молчание…

И внезапно человек, который с таким сочувствием рисовал бедняков, их скромную трапезу, соломенные хижины, натюрморты из двух-трех яблок, стол и стул или просто башмаки, словно ожил передо мной. Мне показалось, что я его вижу. Я видел человека, шагающего по проселку. Видел его голубую тень, которая тащилась за ним, как сама усталость и забота, его одиночество и саднящую боль за людей. Рассказывают, что он ходил в рабочей блузе и широкополой панаме. Рукава его блузы были вечно вымазаны масляными красками, в разговоре он горячился и жестикулировал, и это производило странное впечатление на окружающих, потому что мало кто из них жил судьбой искусства.

Ван Гог приехал в Прованс в надежде создать живописную школу в содружестве с несколькими художниками, но остался в одиночестве. К нему ненадолго приехал Гоген, но дело кончилось скандалом и автопортретом Ван Гога с повязкой на ухе. Жизнь в Арле ничего ему не дала: ни школы живописи, ни денег на существование, ни спокойствия. От нее остались только картины, наброски, письма к брату Тео, — плоды до изнеможения напряженной работы, насыщенные южным солнцем и теплыми красками, которые так отличались от серо-зеленой Голландии, влажной, сырой и туманной.

Через несколько дней, уже дома, я снова вернулся к письмам художника. Я недоумевал, как можно понять их без его картин и как можно почувствовать его картины без его писем…

«Я глотаю природу», — часто говорил художник.

Он глотал ее и снова возвращал людям в виде пламени — желтого, красного и синего, цветного, насыщенного. Художник мало ел и много рисовал, мало говорил и много работал, пил слабый кофе или крепкий абсент, и в конце концов, истощенный, изнемогающий от слабости, он слег.

Он искал розовые и красно-оранжевые тона, пурпур солнца и желтое золото полей, нежный румянец цветущих персиков и лиловые тени пашни, восклицая: «Великий боже, когда мы, наконец, увидим поколение художников, крепких телом?!»

Он его так и не увидел.

И его восклицание затерялось в молчании прованского утра.

Я успел сказать себе: обо всем этом я буду читать и вспоминать позднее. Сейчас надо только стоять и смотреть. И молчать.

Первые машины уже тронулись к Марселю…

Где-то Ван Гог сказал, что, занимаясь живописью, человек до ушей вымазывается красками, зато, к счастью, не становится болтлив, как поэт. Живописец не говорит, он молчит и рисует.

Себя, солнце, людей, деревья…

* * *

Мы допили кофе.

И ресторан, и ужин сейчас показались мне некой художественной и гастрономической конфекцией для снобов: Тулуз-Лотрек и креветки, плакаты «Мулен-Руж» и рыба под соусом «минье», «Ла Гулю» и мятный ликер «Мари Бризар». Я начал жалеть, что привел сюда своих гостей…

Мы уже устали, и, может быть, отсюда была и досада. А может быть, съели лишнего. Скоро каждый из нас ляжет в кровать, а до этого проглотит таблетку для пищеварения или для сна, — одну из пяти миллиардов таблеток, которые глотает ежедневно население земного шара, выкурит еще одну из пятисот тридцати миллионов сигарет, которые курит оно каждый день, примет дозу амфетамина из трех миллиардов доз, которые ежедневно принимает человечество, чтобы притушить возбуждение, вызванное разговорами и воспоминаниями.

На углу у двадцатиэтажного отеля мы деловито распрощались. И снова напомнили друг другу, что завтра в девять часов за делегацией придут машины, привезут ее в посольство и там мы обсудим, в каком порядке предложить вопросы вниманию смешанной комиссии.

Снова пошел дождь, как здесь часто бывает в это время года.

Огни высоких неоновых ламп лизали мокрый сине-черный асфальт…

Загрузка...