CRAVATE NOIRE[3]

Я повязывал черную бабочку на крахмальную рубашку, подчиняясь горькой неизбежности, и думал о тех временах, когда для меня и моих друзей смокинг был чисто литературным понятием.

…Не помню, куда мы шли с Павлом Вежиновым, и по дороге я убеждал его дать рассказ в журнал Георгия Цанева «Изкуство и критика». Есть у меня, сказал он, одна история со смокингом. Если ты сам ею доволен, отозвался я, давай сюда, я отнесу.

Он полез во внутренний карман пиджака и вытащил пачку тетрадных листков, вид которых никак не соответствовал представлению об элегантном вечернем костюме. Павел всегда был небрежен и в одежде, и к рукописям. В те времена он еще не отстукивал свои рассказы и романы на машинке, а унизывал прямоугольники листов рядами острых букв, которые, ко всеобщему удивлению, можно было читать. Но насколько я помню, каждый раз, когда он давал рукопись, она была надлежащим образом помята, хотя закончена была только предыдущей ночью.

А история со смокингом вошла в его первый серьезный сборник рассказов. Юноша и девушка. Бал. Вечерние костюмы. Драматические диалоги. Классовая непримиримость. Разрыв. В общем, получилось неплохо.

Тогда в литературной моде царил голубой цвет: голубые сумерки, голубые здания, голубые герои, голубое-преголубое море, и вдруг в этом сводящем с ума море синьки появился четкий черный смокинг с большими шелковыми отворотами. Чудесно!

Георгий Цанев больше всего любил Илию Волена и Стояна Загорчинова, но проза Вежинова ему понравилась. И Павел стал писать больше.

История со смокингом потянула за собой другие воспоминания тех же дней. Кафе «Средец». Постные кебабчета и кислая «гымза» у бай Митко на улице Витоша. Литературные вечера в квартальных клубах. Споры о социалистическом реализме — так ли его надо понимать или иначе. «Чапаев» в кино «Глория». Вылазки на Витошу и доклады о международном положении. А между тем приближалась война…

Человек любит постоять у кладезя воспоминаний. Он смотрится в него и видит себя самого и своих друзей по-новому. Может быть, лучше или хуже, чем было на самом деле, но обязательно по-иному. И что бы ни говорили, вовсе не случаен каприз памяти, и тебе вспоминается не что попало. Может быть, здесь кроется глубокое сознательное или неосознанное желание увидеть себя сильным, добрым, умным, справедливым, возродить в душе рыцарскую отвагу молодых лет, обнаружить в себе уже в те давние времена глубокие интеллектуальные и эстетические залежи, чтобы подкормить усыхающее древо самолюбия.

А может быть, уходя в воспоминания, мы тем самым боремся со смертью; как будто былое даст нам заклинание против этой злой неизбежности и заставит ее отступить. Не потому ли мы с таким ожесточением зарываемся в прошлое, которое уже успели забыть, ищем его на страницах газет и писем, его неискушенная чистота разглаживает морщины засыпающей совести и — кто его там знает, что и как именно было в нашем прошлом, важнее то, каким мы хотим его видеть. Ну, не совсем. Пожалуй, память поступает как профессор рисования, который берет работу своего ученика, добавляет кое-где несколько штрихов, здесь затушует, там подправит профиль — и портрет получается уже другой. Невольно приходит на ум книга мемуаров одного нашего писателя, которую я недавно читал…

И вдруг я слышу:

— Ты всегда сделаешь так, чтобы мы приехали последними. Что такое случилось с галстуком?

Да, с галстуком-то абсолютно ничего не случилось…

— Я готов!

В последние два года лишь немногие послы устраивают обеды, указывая в приглашении не только традиционное RSVP, но и «Smoking. Robe longue». Ну, что же. Отвечать, конечно, не нужно, поскольку само приглашение — итог заранее востребованного согласия (и потому на карточке эти четыре буквы зачеркнуты и вместо них проставлены другие — p. m., то есть «в напоминание» о том, что я обещал присутствовать на обеде). Что касается указания относительно формы одежды, оно всегда казалось мне жестом дурного тона: мол, если вы не оденетесь как нужно, ваше присутствие окажется излишним. И, может быть, так оно и есть.

Я надеваю смокинг. Самый настоящий. Павел когда-то выдумал свой смокинг, потому что видел смокинги только в галантных фильмах в кино «Европа» и читал про них в романах типографии Смрикарова и библиотеки «Золотые семена». Разумеется, для литературы это не имеет ровно никакого значения, — кто сказал, будто надо обязательно все увидеть самому? Разве нет людей, которые видят слишком много, да писать не могут.

Пожалуй, пора поторопиться. Жалко, я бы с удовольствием провел нынешний вечер за книгой. К тому же телевидение объявило, что сегодня начинает новую приключенческую серию: множество автомобилей, которые прыгают с мостов не хуже кенгуру, каждый герой дерется как бог и шутя швыряет противника на землю, но тот, как резиновый, тут же вскакивает, чтобы ответить сокрушительным пинком в живот. Согнувшись от удара, герой скупо и горько улыбается углом рта и… Все это страшно глупо и совсем некстати лезет в голову. Если говорить откровенно, я даже не люблю детективные фильмы. Но еще меньше я люблю дипломатические обеды…

Машина торжественно трогается, минует несколько улиц под высокими раскидистыми деревьями, у которых листья как у наших дубов. Люминесцентные лампы заливают мертвенным светом небольшой квартальный сквер с песчаными аллеями, мимо проплывают рослые агавы с густо-оранжевыми плодами, пальмы с широкими листьями кидают на выгоревшую траву густые тени, напоминающие плотные занавеси, которые должны скрыть от мужских глаз некую историю. Небольшой мостик живо изогнулся над забитым камнями руслом речушки, которой, в общем-то, и нет, потому что воду она получает от фонтана, а он, насколько я помню, никогда не был в исправности. Это уже забота городских властей. А их дела, пожалуй, во всем мире не на высоте.

Машина останавливается, ибо ее близкая и ясная цель достигнута. Мы — у резиденции его превосходительства посла X., в центре города, что совсем не фешенебельно, как выразился бы один мой знакомый, потому что уважающие себя люди живут в просторных виллах у моря или на холме, с которого на них покровительственно взирает нахальный профиль все еще нового «Хилтона».

Сам дом, в котором размещается резиденция, весьма велик, массивные дубовые двери украшены огромными венецианскими или флорентийскими — не помню точно, но где-то в Италии Ренессанса я видел такие — дверными кольцами и ручками. Каждое кольцо держит в пасти бронзовая львиная голова, а ручками служат бронзовые изображения не особенно стройных, но зато бесспорно знойных сирен. На той створке дверей, которая никогда не открывается, изображены три линии, выше — скрещенные пики, а между ними — какая-то корона, кажется, королевская. Разумеется, резиденция принадлежит государству, которое давно стало республикой, и никто уже не помнит таинственного значения геральдических знаков. Я даже не знаю, кто украсил ими дом — нынешние хозяева или бывший собственник, человек, который занимался торговлей и, очевидно, страдал известными комплексами. Но так или иначе, все в этом доме говорит об очень больших деньгах: за кристально чистыми стеклами шкафов выстроился тончайший мейсенский фарфор, пол устилают слегка выцветшие, зато настоящие персидские и кашмирские ковры, по нему расставлены секретеры в стиле Ренессанса, стулья испанского барокко, обтянутые несколько обветшавшей тканью, в которой зато видны золотые нити. Где-то в глубине виден довольно широкий стол, совершенно «рюстик», с толстой и почти неструганной столешницей, на котором разбросаны увесистые широкоформатные книги по искусству и стоит глобус, может быть, имитация — один из тех, какие существовали во времена Магеллана и других великих мореплавателей.

Я уже бывал здесь, но в этом доме так много музейного, что я вечно глазею и каждый раз обнаруживаю что-нибудь любопытное, пусть не настолько, чтобы поразить мое и без того бедное воображение, но ведь нужно же искать в жизни опорные точки. Любопытство тоже может служить такой опорной точкой, если не хочешь увязнуть в скуке. Оно все-таки дает какое-то рассеяние. Я почувствовал, что-кто-то пытается поймать мой взгляд, и обернулся. Молодой человек, не ниже метра восьмидесяти, с длинным русым чубом и огромной грудной клеткой, в которую можно всадить по меньшей мере три пистолетных обоймы безо всякого вреда для здоровья ее обладателя, любезно улыбался мне. Этого парня я знаю, вместе с ним должен быть еще один, но того я никак не могу запомнить. Эта пара — телохранители господина посла, из тех, кого в нашем мирке называют «гориллами».

В наш век, когда послов начали стрелять почем зря — иногда с определенной целью, иногда в отместку за неудавшийся шантаж, бывает, что по соображениям политического характера, а то и просто потому, что кому-то захотелось прославиться и наделать шуму, — многие государства начали бдительно охранять своих чрезвычайных и полномочных представителей. Например, наш сегодняшний хозяин всегда выезжает с двумя телохранителями: один человек сидит рядом с шофером, а второй в маленькой, юркой и быстрой машине едет то впереди посла, то позади него, как предписывают разного рода инструкции, которые, вероятно, составляют увесистый том. К сожалению, в случае чего увесистые тома мало помогают, потому что если посла решили ухлопать, то его ухлопают независимо от того, есть у него охрана или нет. Человек для такого дела всегда отыщется: крайне левый или крайне правый, движимый национальным или религиозным фанатизмом, глупостью или шитой белыми нитками хитростью; соображения всегда найдутся. И в таких случаях самое лучшее делать вид, что не понимаешь, о чем речь…

Я киваю светлокудрой надежде безопасности, чье присутствие гарантирует наши жизни хотя бы на время обеда, — потому что один раз в Рабате, а другой раз в Хартуме неприятности имели место именно в дипломатической гостиной, — и начинаю беседу с хозяином.

Конечно же, мы не опоздали. Даже оказались первыми, хотя приехали точно в час, указанный в приглашении. Немного запоздать и потом извиниться — в этом тоже есть своя тонкость. Обычно подразумевается, что тебя задержали в министерстве иностранных дел, или ты торчал на аэродроме, или ждал, чтобы расшифровали спешную радиограмму. Некоторые даже специально звонят по телефону и сообщают, что приедут не в 20.00, а в 20.10 или 20.15, потому что… Просто для того, чтобы придать себе побольше веса в глазах коллег.

Посол очень рад меня видеть. Он заявляет это каждый раз, и при каждой встрече мы обещаем друг другу выбрать время, чтобы всласть поговорить о книгах и картинах. Он по образованию философ, имеет печатные труды, один из которых даже называется «К вопросу об идее прекрасного у Гегеля; по памятникам искусства позднего эллинизма в некоторых римских городах Северной Африки». Почему он бросил философию и эстетику и взялся за дипломатию, — один из тех вопросов, на которые очень трудно найти ответ. Оттого я и себе самому никогда его не задаю. Во всяком случае, этот человек был очень приятным дилетантом, а в области изобразительного искусства не упускал случая подчеркнуть свои гетевские вкусы, ибо господин посол опирался только на хорошо проверенные школы, оценки и традиции. Он показывал мне довольно большое собрание живописи и графики — «да, это мои, как и почти вся мебель здесь», — немало произведений немецких мастеров конца XVIII — начала XIX вв. с категорическими признаками академического классицизма, кое-что из малых голландцев (только однажды посол заметил: «Это копия, но хорошая копия, прошлый век»), несколько гравюр венецианцев и даже одну — Рембрандта.

Я внимательно смотрел и восхищался, когда искренне, когда хорошего воспитания ради. Пожалуй, у него действительно было несколько хороших работ. Посол лет тридцать трудился на дипломатическом поприще, объехал многие страны Азии и Европы, долгое время пробыл в Советском Союзе, а последний его мандат был в Финляндии.

— Там я познакомился с русскими эмигрантами, которые торгуют картинами и иконами. Вот этот рисунок Репина я купил у них. И эту икону. Посмотрите и это евангелие. Я долго думал, что имитация, а оказалось — оригинал, замечательная школа Киево-Печерской лавры.

Он с восхищением говорил о мозаике апсиды Софийского собора в Киеве «Причащение апостолов», о знаменитых образах (тридцать один!) Богоматери Оранты, потом стал проводить параллели с мозаикой в Санта-Мария-ди-Маджоре в Риме и известным образом Христа Вседержителя в соборе возле Палермо. Он говорил о новгородских и ладожских иконах, а я напрягал память, как недоучившийся критик, и не мог решить, его ли это мысли или я и сам встречал нечто подобное у Лихачева. Или это просто параллели, не имеющие никаких историко-художественных оснований, и в этом случае мне нечего смущаться и можно смело развивать их дальше — св. София в Стамбуле, образ св. Андрея в археологическом музее в Салониках, мозаики Равенны. Обратите внимание, господин посол, и на раннехристианские мозаики на побережье Северной Африки, в которых стремление к ясной, упрощенной, но схематичной линии, проникнутой аскетизмом и богоискательством, убивает жизненность изображения, плоть, певучее звучание красок. Я уже говорю без устали, тем более что мне приходилось кое-что читать о греческих и римских мозаиках.

— Да, — замечает он, — вы расширяете круг наблюдений. То, что вы говорите, чрезвычайно интересно.

И я замираю от суетного удовольствия, потому что, согласитесь, это — очень человеческая слабость, после чего в этой пустыне человеческих отношений внезапно нечто расцветает, виски приобретает более пастельные тона, а кубик льда начинает таять быстрее…

К тому же разговор дилетантов в искусстве и науке особенно увлекателен, потому что они не боятся ошибиться, не рискуют подорвать свой авторитет высокоученых специалистов, приятно проводят время и играют в увлекательную игру наблюдений и догадок.

Он говорит:

— Интересно, что мозаики Италии и Византии более позднего периода сохраняют черты эллинистически-христианского стиля, характерного для Ближнего Востока. Я наблюдал это явление в Сирии и Ливане. Впрочем, не знаю, можно ли еще защищать эту точку зрения, хотя лично мне она кажется убедительной. Одну минуту…

И он протягивает руку к огромному книжному шкафу, в котором книги расставлены любовно и заботливо, и достает какой-то том.

— Вот послушайте, что пишет Нордстрем…

Убил! Кто такой Нордстрем? При всей своей суетной любознательности я никогда не слышал о нем и мог только догадываться, что это какой-то скандинав. Я знаю Нострадамуса — но это совсем другое дело.

— Послушайте, что он говорит о теории Баумштарка…

Но тут слышен голос хозяйки. Оказывается, приглашенные начинают съезжаться. Каждый раз, стоит господину послу услышать голос жены, как его голое темя неизвестно почему краснеет. Извинившись, он сует мне в руки книгу несчастного северянина, который много работал на юге, в церквах Равенны. Я оставил ее на столике, однако, когда мы уходили, хозяин не забыл протянуть ее мне:

— Прочтите непременно. Это поистине сокрушительная критика, основанная на глубоком знании и тщательном исследовании предмета.

И я взял книгу, перелистал, захлебнулся в библиографических ссылках, цитатах, анализах, незнании всей этой сложной материи и отложил ее. Мне было досадно, что я не сумел сразить его какой-нибудь цитатой из книги В. Н. Лазарева о византийской живописи, которую во время последнего отпуска купил в Софии, но до сих пор не собрался с силами, чтобы ее прочесть. Если все мы начнем покупать книги с твердым намерением прочесть каждую от корки до корки, тиражи упадут катастрофически. Я и по сей день что-то не слышал, чтобы многие цитировали сонеты Шекспира, «Божественную комедию» Данте или «Опыты» Монтеня, но при всем при том этих книг в магазинах не отыщешь ни за какие блага. Что и говорить, очень солидно, когда в книжном шкафу у тебя стоят Шекспир, Данте и Монтень, а по вечерам в кровати можно читать разные реквиемы о молодых, но совершенно падших дамах или о приключениях в горах возле границы.

Мой хозяин так увлекся, что забыл, зачем позвала его супруга. Только один раз, оглядевшись, он сказал:

— Но почему остальные так запаздывают?

Мы были в библиотеке, откуда через узкую дверь открывался вид на две больших гостиных. Вдруг за дверью мелькнула чья-то фигура, хозяин снова покраснел, сказал «извините», и мы перешли к гостям.

Гости пили аперитив. Как обычно, это была небольшая доза виски с кусочком льда, немного разбавленная водой.

Затем хозяйка мило пригласила нас в столовую, где уже горели свечи и два официанта в белых смокингах и белых перчатках ждали, когда войдут гости, чтобы помочь дамам сесть, а мужчины могут и сами придвинуть свои стулья. Потом каждый смотрит в карточку меню, ибо человеческое любопытство так же неистребимо, как и желание вкусно поесть. После этого я уже успокоенно осматриваю соседей и визави. Нужно посмотреть, как рассажены гости, другими словами, проявил ли хозяин особое предпочтение к кому-либо, нарушив ради гостя установленный порядок. Нет, все так, как и должно быть. Теперь можно заняться едой. Слева официант уже подает блюдо на левой руке, правая убрана за спину. На серебряном блюде благодушно разлеглась тщательно очищенная от костей рыба дорадо, обложенная грибками и креветками. Полив порцию рыбы соусом из петрушки, масла и укропа, я начинаю один из бесконечных застольных разговоров, в которых ничего особенного не говорится, зато потом каждый думает, что опять съел лишнего, а ведь давал зарок воздержаться. И все-таки в гостях как-то легче ограничивать себя. Слышу, что меня о чем-то спрашивают, тут же «включаюсь», поднимаю глаза.

— Да, — отвечаю я своей соседке, — я уже получил приглашение и тоже в затруднении, потому что через два дня открывается наша выставка, на которой будет присутствовать господин министр культуры. Посмотрим, что можно будет сделать.

Кто-то напротив нервно закуривает. Я не слышал, чтобы он предварительно попросил разрешения у своей соседки. Здесь у меня преимущество: хотя и временно, я бросил курить…

Официант уже наливает красное вино к медальонам из телятины.

* * *

Мы снова в гостиной. В северной, потому что в этом доме южная гостиная — владение дам.

Сейчас поднесут лакмусовую бумажку, благодаря которой можно определить крепость нервов моих коллег. Большинство из них от кофе отказывается — не то время дня, после кофе трудно заснуть.

Сидящий рядом со мной коллега чувствует себя неважно: я знаю, что уже год, как его скрутил радикулит; другого же мучит колит — не знаю, бывает ли такая болезнь на нервной почве, но, может быть, бывает? Он самолюбив до безумия, всегда стремится первым узнать любую новость, первым пригласить такого-то министра, первым получить приглашение от такого-то министра, первым устроить посещение правительственной делегации и первым проводить в свою страну правительственную делегацию. Даже когда он ходит на стадион смотреть футбол («студентом я играл за академический клуб левого нападающего»), и там любит быть первым. И сейчас он первым тянется к стакану минеральной воды и тут же возвращает его — «будьте добры, принесите безо льда, если можно». Разумеется, можно, воля гостя — закон, и через минуту появляется стакан теплой воды. Вот, должно быть, преснятина в такую жару! Лучше выпить стакан «Амаро Коры» — ее пьют при комнатной температуре, она способствует пищеварению и имеет очень приятный горьковатый привкус.

Разговор вспыхивает внезапно. Эти дни переполнены политическими событиями: проходят встречи на высоком и высшем уровне, министры иностранных дел колесят с Востока до самого западного Запада и с самого западного Запада до самого Ближнего Востока; появились новые резолюции, письма, декларации…

— Но, господа, разве вы не видите, что наше правительство ведет совершенно последовательную политику по вопросу о Палестине! С самого ноября 1947 года: два независимых государства, Израиль и Палестина; Иерусалим — открытый город. Наш президент тогда сказал…

Я не слышу, что именно сказал его президент в 1947 году, потому что один европейский дипломат не очень вежливо прерывает его:

— Послушайте, дорогой друг, разумеется, ваша позиция в 1947 году была совершенно правильной. И решение ООН было правильным. Но сейчас дело не в том, чтобы копаться в прошлом. Сегодня существует Израиль, он победил в трех войнах, владеет чужими землями, остальная территория — у Иордании и Египта. Иерусалим — открытый город! Вы думаете, что сегодня об этом еще можно говорить? Что поделаешь…

Когда в международной политической жизни нас ставят перед свершившимся фактом, дипломаты зачастую говорят «Что поделаешь» или предлагают проголосовать за резолюцию или послать анкетную комиссию. Голосование проходит гладко, на место высылается анкетная комиссия или даже подразделения «голубых касок». Но «что поделаешь» остается и получает название «состояния баланса», которое содержит в себе известный политический смысл — хотя бы в данный момент войны не будет. А поиски решения будут продолжаться…

— Что поделаешь? Но согласитесь, нам легко говорить. Вы живете за заслоном Альп. Забыли, что такое война. А что делать тем, кому на другой же день после образования Израиля пришлось бежать через пустынные равнины под пулеметными очередями. Итак — до июля следующего года. Израильско-арабская война! Это была не война, а агрессия, разбой, захватничество…

Человек со смуглым лицом, живыми темными глазами и уже посеребренными бакенбардами всегда говорил горячо и, я бы сказал, справедливо. Он также был рожден под солнцем юга, но по вероисповеданию принадлежал к христианской церкви. Нетрудно было догадаться, что ни до Христа, ни до Магомета ему нет абсолютно никакого дела. На своей родине он находился на очень трудной и сложной государственной работе, чреватой бессонными ночами и опасностями, а теперь уже четыре года выполнял обязанности посла в этой стране. Я знал, что большинство европейских коллег внимательно прислушивается к нему, однако снисходительно, с некой сентиментальной терпимостью смотрит на него, когда он начинает один из своих горячих монологов:

— Мир сегодня не таков, каким он был вчера, — продолжает он, — но и не таков, каким должен быть завтра. Сегодня уже существуют международные нормы, которые становятся нравственным долгом, — самоопределение наций, ликвидация расизма, уничтожение тяжелого наследия, которое оставили после себя колониальные режимы. А на Ближнем Востоке? Представьте себе, как живет миллион семьсот тысяч беженцев. И в то же время Рабин заявляет: помимо всего прочего, они решили, что и Газа должна отойти к Израилю. А палестинский народ пусть уж как-нибудь потеснится и устроится на западном берегу Иордана. Но это недопустимо, этого не должно быть…

Кто-то пытается ввести разговор в более спокойное русло. 242-я резолюция ООН… Все-таки это — большой шаг…

— Да, знаю. Однако сейчас популярна политика «малых шагов». Неужели вы не видите, что они ни к чему не ведут? Посредственные компромиссы приносят посредственные результаты…

— Да, — возражают ему, — но вы видите, что решение прошлого года дало право палестинскому народу защищать свои права даже в ООН, и Фарук Кадуми опять выступал с трибуны Генеральной Ассамблеи. Разве это — не шаг? Любое поспешное решение…

— Оставьте! До тех пор, пока есть силы, срывающие решения ООН открыто или тайком, бездомным изгнанникам негде будет приклонить головы. Незачем спешить? Но до каких же пор нужно ждать? Я говорю и о человеческом разуме, и о человеческом сердце…

Мой коллега и друг слегка задыхался. Давали себя знать и годы, и гнев, и жаркая сентябрьская ночь. Сейчас и на его родине лилась кровь. Над нашими головами тихо шуршали вестингаузовские кондиционеры. Наступило неловкое молчание. В этих кругах слова не всегда служат лучшим средством общения, и я старался поймать взгляд моего друга. Потом один из присутствующих заговорил. Я подозреваю, что каждый раз перед тем, как отправиться на прием или обед, он просматривал последние номера журналов, выискивал интересные случаи, политические анекдоты, дипломатические сплетни, а потом пересказывал их, причем предупредительно ссылался на источник. Вот и теперь он несколько неуверенно нарушил молчание.

— Вы читали? Господин президент во время пребывания Садата в США сказал: «Вы, представитель великого Израиля», потом извинился и поправился.

Ничего не вышло. Случай этот был нам известен и оживления не внес.

Он начал снова:

— Говорят, что Киссинджер посоветовал Форду не принимать Солженицына во время его поездки по США. Разумеется, это разумный совет. Вот и теперь он посоветовал президенту, чтобы поездка в Китай проходила не изолированно, — не следует ставить на ней слишком резкий политический акцент. Говорят, что президент побывает также на Филиппинах и в Индонезии. Интересно…

Нет, разговор явно шел туго.

А я снова погрузился в воспоминания…

* * *

После трагического лета 1949 года прошел не один год. Я находился тогда в районе Средиземного моря, объезжая небольшие поселки неподалеку от границы Сирии и Иордании. Уже много часов мы тряслись на стареньком «джипе», парусина была надорвана и хлопала на ветру. Вел машину Жорж, христианин из Хомса. Он познакомил нас со своим отцом, который был почти горд тем, что зарплата у него выше, чем у любого другого повара в стране, так как он обслуживает инженеров на английском нефтепроводе, который идет из Ирака, пересекает пустыню и до краев наполняет огромные нефтеналивные суда.

— И господа англичане тоже довольны. Оставайтесь до вечера, я приготовлю что-нибудь для вас (дело было ранним утром).

Но мы спешили. Мы ехали из Пальмиры и направлялись на юг. Дни бежали, времени не хватало. Мы никак не могли найти то, что искали, и когда солнце высоко поднялось в небе, терпеть стало невозможно, и мы взмолились:

— Исма! Ох, слушай! Давай остановимся. Скажи, где можно выпить кока-колы или чего-нибудь!

— Не здесь! — отвечал Жорж и пытался выжать дополнительную скорость из дребезжащего джипа, который прошел дороги войны и имел полное право требовать тишины и спокойной жизни.

Нельзя сказать, что пейзаж вокруг был приветливый. Голая каменистая пустыня, кое-где каменные или глинобитные домишки, разбросанные кое-как, жестяные бараки, выкрашенные желтой краской, на них крикливые надписи: у нас есть все, войти и потребуй! Оборванные дети возились в пыли, сухой, горячей, липкой от черных пятен бензина и масла от находившейся недалеко бензоколонки. Небо совсем побелело и стало бесцветным и белесым, оно вылиняло и как-то глупо таращилось на нас, обливая зноем коричневую пустыню. Унылые гладкие камни были покрыты каким-то грязным пеплом.

Здесь все было безнадежно тоскливым и одиноким.

Это был не город. И не село. И не поселок. Его не найдешь на географических картах, а в сухих отчетах ООН такие места обозначаются термином «лагерь палестинских беженцев», после чего указывается их число и следует перечисление районов. О них говорится в отчетах ФАО, в трогательных обращениях ЮНЕСКО, в рефератах ВОЗ. Специалисты подсчитывают, сколько продуктов следует послать этим людям, как предоставить стипендию-другую кому-то из сотен юношей и девушек, которые не торопятся умереть, какие медикаменты и медицинскую помощь обеспечить.

Им помогают многие. Государства и организации. И все-таки в соседних странах пустыри на окраинах городов обрастают бидонвиллями и бараками, построенными с разрешением, а чаще без разрешения власти. Здесь живут люди без родины, без земли, без дома. Они скитаются по холмам каменистой пустыни, где иногда подувает слабый ветерок, принося немного прохлады. Если пойдет дождь, он им не страшен, потому что вода быстро стекает по узким уэдам — так называются здесь сухие овраги — и заливает низкие места. Они живут под пустым небом и питают какую-то надежду. Они тоскуют по своей такой малой и такой бедной земле.

Я смотрел на детей, валявшихся в пыли. С неба лился солнечный зной, как река бездонной бедности, серая, жгучая, отнимающая дыхание. Кое-где виднелась пестрая жестянка или новая цветная заплата на детской одежонке, говоря о том, что есть на свете что-то кроме серого зноя. В маленькой лавке, она же кофейня, в эти часы было пусто. И здесь бутылки с лимонадом были теплые и пыльные, и здесь меня окружали человеческие глаза, в которые я боялся заглянуть…

Позднее, в Дамаске, я зашел в знакомый мне армянский ресторан со звучным французским названием «Тур д’аржан». Хозяин хорошо накормил меня, а потом предложил распить бутылку ливанского вина. Вино искрилось янтарной добротой. Хозяин говорил о том, что, как он слышал, в Болгарии был какой-то поэт, написавший стихотворение о тяжкой и безрадостной судьбе его народа; он лично слышал о нем от своего дяди, который перебрался в Париж после резни в Армении. Содержатель ресторана долго жил в Париже, работал с утра до ночи, скопил кое-какие средства и приехал в Дамаск, чтобы быть поближе к родине. Здесь живется хорошо, люди терпимы, никто его не задевает. Не могу я прислать ему это стихотворение? Он хорошо помнит ужасы первой войны с Израилем, ему рассказывали об избиениях, совершавшихся во время молитвы, он видел вереницы бездомных беженцев-палестинцев, голодных детей, обезумевших матерей. Это было похоже на то страшное время в Армении…

— Почему такое должно происходить, мсье?..

Через год случай привел меня в Касабланку. Только что открылась весенняя ярмарка. Чуть ли не после каждой рекламы из громкоговорителей неслась песня: «Бебе, Бебе…» — в то время Бриджит Бардо была в зените славы. Было шумно, как на любой ярмарке, особенно если она проводится в арабском городе.

Меня пригласили на коктейль, который давал мэр города.

У дверей огромного зала стояли в ряд не то гвардейцы, не то солдаты спаги, в красных брюках с золотыми лампасами и белых накидках. Мэр ради торжественного случая облачился в костюм. По залу расхаживало множество народу в белых смокингах. Это было время, когда многие все еще считали, что жизнь в высших слоях общества останется такой же, как и до войны.

Именно здесь я познакомился с человеком, у которого было темное лицо с крупными чертами и большие грустные глаза. Он пригласил нас осмотреть маленький палестинский павильон. Здесь были выставлены для продажи около сотни блузок с ручной вышивкой, какие-то скатерти, керамика, разрисованная белой пастой и насыщенной охрой, вышитые накидки. Молодые девушки, дежурившие в павильоне, приветливо улыбались, лица у них были худые, с тонкими бровями и полными губами, в уголках которых были складочки обиды — горькие складочки, свидетельство страданий целого народа. Одна из них протянула мне пригласительный билет на выставку палестинских художников. Я решил купить блузку, которая была мне совершенно не нужна.

— Цена немного высокая, мсье, но все, что здесь выставлено, продается для сбора средств бедствующим беженцам. Вы наш друг, вы сами понимаете, что они не могут просить милостыню…

Я понимал. И внезапно меня охватил стыд. Когда у меня есть деньги, я вечно трачу их на что попало. Неужели сейчас по моему лицу, помимо воли, скользнула гримаса неудовольствия, как у скупца?

Я поспешил обратиться к моим хозяевам с просьбой проводить меня на выставку. Она была расположена в небольшом зале недалеко от ярмарки. На стекле широкой витрины висела афиша: какой-то стилизованный всадник мчался прямо на зрителя. Мы вошли.

Я смотрел на картины, которые родились, вероятно, под влиянием Дьего Риверы, холодной страстности немецких экспрессионистов, обобщенных синтетических форм Пикассо.

В этих полотнах было понемногу от всего, из чего состоит современная живопись, и все же было в них нечто победное и неповторимое. Эти картины дышали мужеством, были напряжены до разрыва нервов, здесь виделись холодные кости и горячая кровь, желтые пески и танцующие скелеты, бегущие люди и объятые пламенем дома. Это были картины, в которых горел протест и тревога, слышалась душераздирающая боль и крик.

Я знакомился с художниками — их в зале было несколько человек. Помню худые и влажные пальцы, которые нервно и болезненно вздрагивали при пожатии. Казалось, что этими руками их обладатели часто закрывают глаза, чтобы никто не видел их слез. Или эти слезы уже давно высохли? И не возникало сомнений, каким должно быть их искусство. Оно могло быть только таким, которое я видел…

И снова потянулись годы. Началась вторая война Израиля против его арабских соседей. Она тоже была трагической. Новые отряды палестинских беженцев разбрелись по всему миру. Иногда я встречал среди них поэтов, студентов, художников, юристов, мужей от политики. Я знал, что сейчас интеллигенция этого народа многочисленнее, чем в Израиле. Страдания поддерживали в нем трудолюбие и стремление к знаниям. Он искал и боролся.

Прошла и третья война. Тоже трагическая. Именно в те дни мне довелось гостить на фестивале народной песни и танца, который проводился в древнем римском амфитеатре в еще более древнем городе. Я был просто зрителем спектакля. Стояла знойная летняя ночь; казалось, что луна втрое больше обычного, ее окружал оранжево-красный ореол, она мигала от света ярких прожекторов, от звонких ударов тарабуки и бешеного писка деревянных дудок. Широкая сцена прогибалась под ногами танцоров.

Танцевали черные девушки из Сенегала, стройные юноши с матовыми лицами из Мавритании. А потом пришел черед палестинской группы. Наступила тишина, и они начали танец. Это был спокойный, медленный, даже ленивый танец, который повторялся через строго отмеренные ритмические интервалы. Звучала мелодия пустыни, где переплетаются ветер и молчание, удары тарабуки и одиночество.

В огромном амфитеатре было тихо. Все следили за медленным и грустным танцем. Он продолжался очень долго, но если ты рожден в пустыне, тебе некуда и незачем спешить. Мерно идут верблюды, жуя на ходу, мужчины с суровыми лицами бесшумно шагают, завернувшись в белые накидки, потеряв надежду на то, что можно укрыться от палящего солнца.

В этом танце были сила и чистота, он медленно наступал на нас в постепенно убыстряющемся ритме и мудро замолкал, чтобы набраться новых сил.

Это было грустно, я знаю.

Два десятка молодых людей, изгнанных с родины, искали истину для самих себя, для своей родины, для будущего.

* * *

— Да, господа, — снова услышал я голос посла с темными глазами. В них горели гнев и мука. — Вы говорите, что палестинский вопрос — запутанный лабиринт. Никого не спрашивая, Египет подписывает договоры с Израилем, а потом утверждает, что палестинцы должны участвовать в решении ближневосточного конфликта. Сейчас новые друзья Египта не знают, как упомянуть Палестину таким образом, чтобы не затронуть интересы Израиля. Но они хотя бы признают, что палестинский вопрос существует. Израиль же поет другую песню. Разве вы не видите, он уже не стыдится утверждать, что и у палестинцев есть кое-какие права! Разумеется, измеренные его мерой. И что же получается? Все согласны, что палестинского вопроса не должно существовать, одни палестинцы хотят, чтобы он был? Просто так, для красоты! Скажите, разве это вас не убеждает?

Голос его звучал сухо и остро. Его логика была рождена гневом, казалось, что ее костлявые пальцы крепко держат и не выпустят благое намерение нашего хозяина обсуждать политические проблемы спокойно. Это спокойствие не давалось, потому что в лагерях для беженцев были слезы, голод и смерть, потому что по свету скитались бездомные люди, потому что человеческие муки были безмерны даже для тех, кто всю жизнь провел под палящим солнцем мучений.

Наступило неловкое молчание. Никто не решался встать первым, каждый молча тянулся к подносу за стаканом сока или мюнхенского пива. Было жарко.

В соседней гостиной вдруг послышался женский голос, крикливый и настойчивый, одна из дам объясняла подробности своей родословной; потом она перешла к новостям: вечернее платье на три — пять сантиметров удлиняется по сравнению с прошлым годом, посмотрим, как это будет выглядеть… Мне кажется, дама была недовольна тем, что юбки становятся длиннее. Не могу понять, почему женщины так любят показывать колени, даже мясистые или костлявые. А эта дама несомненно злоупотребляла демонстрацией того, что природе не удалось вылепить как следует.

Сквозь обе гостиные была прихожая, и горилла с русым чубом просунул голову в дверь и тревожно оглядел нас. То ли его одолевал сон, то ли беспокоили бродячие шакалы. Но я видел: ему страшно хочется, чтобы мы уже разошлись по домам.

Потом, почти не ожидая знака старшего из присутствующих, мы медленно поднялись, обменялись прощальными фразами, курильщики нервно погасили только что зажженные сигареты. Телохранители проводили нас зоркими взглядами до самых машин и поспешно закрыли тяжелые двери.

У каждого — свои заботы и свои обязанности.

Мне же хотелось только одного: вернуться домой, скинуть смокинг, который тяжким грузом давит на плечи, выйти в сад и смотреть на желто-оранжевый ореол луны, осыпающий золотистой пылью высокие кипарисы.

Такую же луну, помнится, я видел однажды под Голанскими высотами. Или под Баальбеком. Или около Газы. Но там не было кипарисов, не было и людей. Было жарко и голо…

Загрузка...