ДВА ПРОИСШЕСТВИЯ И ОДИН ОБЕД

Я думал о вере,

покорности и преданности,

Я как будто стою в стороне, но сердце

мое сжимается,

Когда я открываю, что тысячи и тысячи

идут за людьми,

которые в людей не верят.

Уолт Уитмен

Потоки воды заливали шоссе, подмывали песчаные обочины, оголяя корни деревьев. «Дворники» не успевали смахивать струи с ветрового стекла. Видимость была не больше нескольких метров. Мы обогнали машину, застрявшую в канаве, ее выхлопная труба превратилась в придорожный фонтан, из которого извергалась вода. Пожалуй, самое разумное — остановиться где-нибудь и переждать ливень, который как из ведра льет из тяжелых туч на апельсиновые сады, лозы, цветущую мимозу. Вода тащит с собой камни, сломанные ветки, ржавые жестянки. Но остановиться уже негде.

Я не раз ездил этой дорогой и знал, что самое важное, — перебраться через сухой овраг. Дальше шоссе поднимается на крутой склон, и там уже безопасно. Остается еще немного, сейчас лента асфальта спускается вниз, проходит по дну «уэды» — этого проклятого сухого оврага, — и потом карабкается на откос, на котором выстроились ряды невысоких лоз. Я говорю: «Постой, Илия», — и выскакиваю из машины. На меня обрушивается поток воды, она течет за ворот, заливает уши, у меня такое чувство, что я влез в море в одежде. Я бегу вперед, поскальзываясь на глинистой земле, которую притащила вода и нахально устлала ею асфальт. Еще немного, я останавливаюсь, смотрю и слушаю. В овраге пока неглубоко, мы проедем, но выше уже слышен рев водной массы. Пожалуй, у нас еще есть время. Есть, конечно, есть! Я бегу к машине, открываю дверцу и быстро говорю:

— Поехали! Только на первой и не меняй скорости, дашь немножко больше газу. Можно проскочить. Смотри, чтобы не заглох мотор…

И мы проскочили. Еще немного, машину заносит то вправо, то влево, но под ее резиновыми ногами все еще твердая почва. Когда мы уже взобрались на противоположный склон, я оборачиваюсь, по стеклу течет мутный поток и ничего не видно. Открываю дверцу — страшный грохот врывается в уши. Я знаю, что в эту минуту с гор к морю рвется водная стихия, наполняет глубокие овраги, уносит берега, камни, мосты, смывает хижины; если на ее пути окажется автомобиль, его потом найдут в море, метрах в ста, а то и дальше от берега.

Мы немного ждем, но дождь не унимается. Скоро будет перекресток. Я стараюсь прикинуть, как легче и быстрее добраться до дома. По северному шоссе нет смысла, оно спускается к морю и уже наверняка превратилось в русло жидкой грязи. Есть другое шоссе, идущее между огромными эвкалиптовыми рощами, высокие кипарисы окружают богатые фермы, мясистые кактусы огораживают апельсиновые сады, ровные ряды персиковых и миндальных деревьев, виноградники. Здесь вода тоже наверняка залила сады, но дорога сравнительно сносная. Я чувствую усталость и с нетерпением слежу за километровыми столбиками — 38, 37, 36… Конечно, ехать еще больше часу, но зато я спокоен. Кажется, реки превращаются в ручьи, ручьи — в струйки, а потоки воды на стекле становятся все прозрачнее и чище…

* * *

В нашем житье-бытье все происшествия начинаются обыкновенно в гостиной, их участники в смокингах или просто в темных тонких костюмах, дело происходит в саду, где накрыты столы и суетятся официанты в белых пиджаках и черных бабочках. Они подносят виски со льдом, мартини с ломтиком лимона в бокалах, краешки которых облеплены сахаром, джин с тоником и апельсиновый или ананасовый сок с кусочком льда и соломинкой. К этому предлагаются чищеный миндаль, зеленые маслины или крошечные пирожки с анчоусами.

Все присутствующие предельно серьезны, обсуждают новости дня, внимательно рассматривают приглашенных — какой министр присутствует. Если кого-то из завсегдатаев не видно, начинаешь спрашивать, был ли приглашен такой-то, потому что ты рассчитывал увидеться с ними, а его что-то нет. Хозяин не помнит точно, нужно спросить сотрудника посольства, отвечающего за протокол, одну минутку! Нет-нет, что вы, это нас ничуть не затруднит!

Вы по собственному опыту знаете, что ни один посол не обрадуется, увидев, что министр, которому было послано приглашение, не явился и даже не извинился по телефону, что, к сожалению, не сможет присутствовать вследствие весьма, весьма важного заседания коллегии, на которое никак не может послать своего заместителя. Еще неприятнее, что тот же самый человек всего несколько дней назад уверял этого посла в своих дружеских чувствах и вспоминал, как он посетил его страну в тысяча девятьсот пятьдесят шестом, — ах, нет, кажется, седьмом, — году весной, и как восхитительны были зеленые поляны в столичном парке, как красивы бронзовые фигуры ланей на этой поляне и какая там волшебная прохлада — как рукой снимает усталость! А теперь он взял и не явился на прием, а приглашенные интересуются, где он, — вероятно, они уже слышали, что через неделю сюда прибывает делегация твоей страны и принимать ее будет этот самый министр. Может быть, это и к лучшему, что он не пришел. Коллеги будут меньше любопытствовать, намеревается ли делегация подписать договор о строительстве химического завода, или это будет просто очередная командировка…

На приеме, о котором я хочу рассказать, было сразу два происшествия. В нашей профессии происшествия обычно незначительны. Конечно, бывают и крупные истории, притом весьма неприятные, — когда обостряются отношения между сторонами и тебе вручат какую-нибудь ноту, или когда тебе откажут в приеме делегации, или какая-нибудь черная, синяя или в крапинку рука решит взять тебя на мушку. Тогда тебя спрашивают: «Это вы — посол такой-то страны?», и не успеешь ты ответить, как обойма опорожнена.

Но оставим мрачные истории.

Я расскажу о мелких происшествиях.

Прием проходил в новой, только что открытой резиденции одной большой страны. Аллея, по которой машины подъезжали к дому, вилась среди светло-зеленых алеппских сосен, за которыми стыдливо прятались античные статуи. По-настоящему, их место — в Национальном музее, но так произошло, что еще в незапамятные времена их приобрели, подарили или просто взяли без спроса, и теперь эти статуи принадлежат данному государству. Скрытые прожекторы освещали аллею, а несколько рослых мужчин внимательно осматривали каждую машину, — просто так, на всякий случай. Не знаю, имеет ли какой-то смысл этот вид контроля в наше время, время совершенной техники злодеяний. Вероятно, людям, отвечавшим за безопасность присутствовавших, было очень важно иметь спокойную совесть, — мол, все меры предосторожности приняты, а что сверх того — то от бога (или от дьявола).

Наш хозяин был человеком много выше среднего роста, голову его венчала копна желто-рыжих волос, а одевался он подчеркнуто старомодно, так что можно было подумать, что он страшный сноб: вечно мягкие и поношенные воротнички рубашек были, однако, заботливо застегнуты булавкой, которая неизменно виднелась из-под галстука, залоснившегося от старости. Эти рубашки были неизменно в полоску, а галстуки — в ярких, беспорядочно разбросанных пятнах; обувь он носил сорок пятого или сорок четвертого размера, она была прекрасно видна из-под брюк, как будто севших после стирки. Не знаю, почему, его туфли были неизменно на толстой подошве.

Рядом с ним стояла его супруга, тоже высокая, в длинном розовом платье, закрывавшем костлявые щиколотки. Она тоже была какая-то русовато-рыжеватая, с лицом, густо усыпанным мелкими веснушками, в которых, казалось, отражались рыжие волосы.

— Оу, мистер эмбассадор! — хозяин демонстрирует удовольствие при виде гостя, как к тому обязывает протокол. — Я так рад вас видеть! Вы впервые сегодня в этой нашей резиденции, не так ли? Немного позже я проведу вас по дому. Да, это удобное жилище…

И мы вступаем в новую резиденцию. Конечно, я начинаю самостоятельно осматривать гостиные и террасы с видом на море, огромный бассейн в форме почки, группу фонтанов, выбрасывающих одну-единственную неубедительную струйку воды, флюгер и мощную многоствольную антенну. Неужели ей не могли найти другого места и она обязательно должна торчать напоказ, как перистая пальма, напоминая гостям, что ее хозяин самым регулярным образом получает информацию и инструкции из дома? Я спокойно осматриваю новое жилье коллеги, потому что хорошо понимаю: хозяин уже обещал сотне послов и министров провести их по резиденции. Это в порядке вещей. Каждому ясно, что это невозможно, однако священная формула вежливости должна быть соблюдена.

На стенах висели в алюминиевых рамках какие-то цветные прямоугольники, концентрически входящие один в другой, как на картинах Мондриана или Вассарелли, однако автор на оставил своей подписи. При одном из следующих визитов в эту резиденцию мне скажут, что это — полотна художника, очень очень известного в стране господина посла, ах, надо же, имя его вылетело из памяти, но вы, конечно, не могли о нем не слышать, потому что, если я не ошибаюсь, интересуетесь искусством?

И я буду мудро кивать в ответ: ничего, пусть господин посол не беспокоится, имя само вспомнится через некоторое время.

На мраморных столиках выставлены тяжелые хрустальные пепельницы и ониксовые шкатулки с сигаретами; настольные лампы в шелковых абажурах; кое-где к ним прислонены золотые рамки, в которые вставлены фотографии семьи посла и его близких; в рамке побольше — портрет самого президента с автографом, призванный служить еще одним доказательством того, что господин посол действительно является чрезвычайным полномочным представителем господина президента. Но я ему верю и без этого.

Меня всегда удивляло, почему женщины не способны сдержать ни приятного удивления, ни приступа страха. В обоих случаях они издают негромкие восклицания, интригующие и загадочные.

— Иди посмотри! Да скорее же! Ты знаешь, чья это подпись?

По случайному стечению обстоятельств я в самом деле знаю, чья это подпись, потому что именно такой автограф воспроизведен на книге избранных произведений поэта, переведенных на русский язык Корнеем Чуковским. Эту книгу я купил в магазине русской книги на Тырговской улице еще до войны, и сохранилась она у меня только потому, что когда ее у меня попросили, я сказал, что именно сейчас она мне нужна для работы. А подпись гласила: Walt Whitman.

Теперь я видел лист из тетради или записной книжки, вставленный в рамку, на котором великий американский поэт написал:

«Извини меня, что сегодня вечером я не смогу быть у вас. Так получилось. Я навещу вас в ближайшие дни.

Уолт»

Даты не было.

Обращения тоже.

Мы начали гадать о том, как попала на рояль хозяев резиденции эта записка, которая хранилась теперь под стеклом и в золотой рамке; она была с нарочитой небрежностью поставлена рядом с открытыми нотами, которые были просто государственным гимном данной державы.

В эту минуту к нам подошла хозяйка.

— О, вы нашли что-то интересное для себя?

— Да, — сказала моя жена. — Это — автограф Уитмена, не правда ли? Как он попал к вам?

Любопытство всегда делает людей неделикатными.

Веснушки утонули в густом румянце.

— О, вы знаете… Уитмен был братом первой жены моего отца. У нас хранилось много его писем, рукописей, его библиотека, фотографии… Но мои родители любили путешествовать и после его смерти почти все продали. На эти деньги они несколько лет жили в Париже. Я была совсем девочкой, но хорошо помню те годы…

Разумеется, в первый момент это объяснение прозвучало вполне удовлетворительно.

Смотри ты! Значит, бородатый поэт приходится ей дядей! Человек, который повсюду видел рабство и гнет, завсегдатай чердаков и дешевых харчевен, любивший разговаривать с их посетителями:

Вы думаете что президент более велик, чем вы?

Или что богач — лучше, чем вы?

Или что образованный франт — мудрее, чем вы?

Он задавал множество вопросов, ответы на которые в последнюю очередь можно было найти в доме, где мы находились…

Потом хозяйка оставила нас, а жена попыталась вызвать интерес к автографу У одного коллеги, однако без успеха, потому что коллега прекрасно знал английский язык, но никогда не интересовался поэзией и не слыхивал пророческого голоса Уитмена, предвещавшего:

Я — это вы, мужчины и женщины нашего поколения,

И всего множества грядущих поколений,

Я — частица жизни и частица живой толпы,

Так же, как и частица любого из вас…

Так что записка Уитмена не взволновала его. Мы еще немного побродили по гостиным, положенное число раз воскликнули «Как вы поживаете?» и «Как давно мы виделись!» и потом потихоньку исчезли…

Возвращаясь с приема, мы обычно всю дорогу молчим. На этот раз до дома было километров двадцать, уже давно пережеваны все подробности о том, кто где раньше работал и кого куда теперь переводят, кто как одевается и у кого жена страшна, как смертный грех, да еще замечательно глупа, в то время, как у другого жена молода, но это еще не значит, что она умна. Вообще о чем можно говорить после приема? Однако на этот раз жена поспешила ошеломить меня, что было недозволенным приемом с ее стороны: равномерный шум мотора так хорошо убаюкивает:

— Ты не помнишь, когда родился Уитмен? Что-то здесь не выходит. Как он может приходиться ей дядей, если Уитмен жил в прошлом веке? Вот досада, вечно я не помню, кто когда родился и когда умер! Ты не можешь где-нибудь проверить?

А ведь верно! Какой там дядя, когда Уитмен скончался еще в прошлом веке, а нашей хозяйке было ну никак не больше пятидесяти лет. Кроме того, она заявила, что он был младшим братом в большой семье и к тому же самым озорным. Не хватало только, чтобы он качал ее на коленях! Впрочем, все это можно выяснить совершенно точно, даже не прибегая к дедуктивному методу Шерлока Холмса. Дома у меня есть литературный словарь, издание «Ларусса». Там не может не быть Уитмена.

И вечером я нашел его там, где и полагалось, на букву W: родился в 1819 г., скончался в 1892 г.

И все встало на место…

Это было первое происшествие.

Было и еще одно. В сущности, никакое не происшествие, а приглашение на обед. Один из министров всегда демонстрировал не только добрую волю, но и интерес к нашей стране. Конечно, у него были к тому свои основания. Министру были очень нужны хорошие специалисты, и коллеги убедили его, что их можно найти у нас. Я уже вручил ему официальное приглашение посетить нашу страну, он благодарил, был тронут, к мы даже наметили дату визита. Потом в один прекрасный день мне позвонил начальник его кабинета: он должен извиниться, но возникли разные непредвиденные и неотложные дела; короче говоря, господин министр никак не может ехать. А я уже все подготовил, и теперь пришлось объяснять коллеге господина министра в Софии, который должен был принимать его в нашей стране, то, чего я и сам себе не мог объяснить. Что поделаешь, у каждой профессии — свой риск.

И вот этот самый министр увидел меня на том самом приеме — несколько месяцев спустя после несостоявшегося визита, — извинился еще раз и спросил, какие у меня планы на следующее воскресенье. У него есть вилла в одном из близлежащих курортных поселков, и он хотел бы собрать у себя друзей. Будут некоторые послы и, разумеется, другие люди. Считаю ли я, что смогу…

— Разумеется, — говорю я, — для меня будет большим удовольствием не только увидеться с вами в следующее воскресенье, но и, если возможно, познакомиться с новыми картинами вашей супруги. Я слышал, что скоро открывается ее выставка, это правда?

Господин министр никак не мог скрыть, что мой вопрос ему приятен, потому что сам он вовсе не разбирался в живописи, но творчество супруги, вероятно, занимало не последнее место среди известных ему великих художников.

— В сущности, — сказал он, — это один из поводов… Мы устраиваем нечто вроде неофициального вернисажа, на котором будут присутствовать только друзья…

Таково было второе происшествие.

Дальше оба они встретились и пошли рука об руку.

* * *

Стояла страшная жара. В это время года, которое мы по привычке называли весной, здесь обыкновенно не бывает дождей. Я колебался в выборе костюма, надо было одеться и удобно (мы же на виллу едем!), и не совсем по-домашнему. В таких случаях исход душевной борьбы зависит от решающего вмешательства жены:

— Это совсем не годится!

Я смущенно смотрю в зеркало.

— Да еще этот галстук!

Не могу понять, чем плох этот костюм и тем более галстук, но безмолвно переодеваюсь. Что делать, мы вращаемся в кругах, где по одежке встречают, это уж точно, а вот провожают ли по уму — это будет известно когда-нибудь, но не скоро.

Потом мы начинаем рассчитывать время. До курортного городка шестьдесят километров. Точнее, 62. Так указано в карте автомобильных дорог. Ехать по северному шоссе — очень пыльно, ехать по южному — там, кажется, ремонтируют полотно и неизвестно, кончен ремонт или нет. Хорошо, что вилла находится рядом с отелем, где меня немножко знают, можно будет заехать туда и отдохнуть. Да, так мы и сделаем, надо даже выехать пораньше, потому что в дороге все бывает, а если приедем раньше времени, то завернем в отель.

Сколько раз я убеждался, что напрасно усложняю себе жизнь! Приехали мы вовремя, вошли в дом на несколько минут позднее указанного в приглашении времени, после чего еще с полчаса съезжались другие приглашенные: посол с супругой, о которых я уже упоминал, посол арабской державы, два профессора-медика, один литератор и несколько людей неясных профессий, но очевидно состоятельных — депутаты, члены правлений банков и акционерных обществ.

Мы находились посреди обширного парка с огромными каштанами и смоковницами, с широкими полянами, на которых вразброс были поставлены цветные зонты, белые столики и стулья. Два официанта развозили сервировочные столики на колесах и предлагали виски, джин, кампари, а к ним — в знак того, что мы действительно обедаем на уровне, — не какое-нибудь соленое печенье или миндаль, а ломтики моркови, крошечные головки брюссельской капусты, слегка обваренную спаржу; просто, изысканно и не перебьет аппетита.

Большинство присутствующих было незнакомо между собой, что создавало известную напряженность и усиливало всеобщее внимание к двум огромных немецким овчаркам. Может быть, это были хорошие сторожа, но сейчас они лениво терлись о ноги гостей и были предметом общего разговора. Ибо и собаки могут играть большую роль в социальном общении людей.

Я хорошо знал человека, с которым оказался рядом за столом. Он был профессором литературы, но до этого получил медицинское образование, потому что мог позволить себе учиться как угодно долго. Нескольких лет в Гренобле, а затем литературные интересы увлекли его по ту сторону океана. Там он окончил университет.

Сейчас он говорил супруге посла:

— Не понимаю, как можно жить в этой вашей идиотской столице! У вас есть города куда интереснее и красивее! Оу!

Он говорил, жеманно растягивая слова, при этом так по-женски манерничал, что смотреть на него становилось неприятно. Кроме того, его костюм был выдержан в чикагском стиле: спортивная ковбойка — но из тонкого шерстяного джерси, на шее пестрый шарфик — но шелковый, а чересчур узкие брюки никак не подходили для профессора, даже для профессора современной литературы. При этом держался он развязно.

— Я нахожу в жизни столько удивительного, что каждый день для меня богат новизной. Вот, например, ваш супруг. Ему уже за шестьдесят, не так ли? Да-а-а. В каком возрасте у вас послы выходят на пенсию? Или он еще не собрал материалов для своих дипломатических мемуаров? Оу, у вас в стране такая скука с этими мемуарами! Каждый пишет мемуары! При этом бездарно! Здесь не поможет никакой литературный редактор…

Он говорил, небрежно роняя фразы, собеседница сначала слушала его с легким смущением, а потом начала морщиться. По другую ее сторону сидел я. Она попыталась раз или два обратиться ко мне, но сосед изливал такие мощные водопады красноречия, что ей пришлось умолкнуть. Только раз она довольно резко заметила:

— Вы нарочно подражаете жаргону хулиганов или такому английскому языку выучились у нас?

Его это не смутило:

— Но у вас никто не говорит так колоритно, как молодежь с улицы! Она превращает повседневное общение в литературный материал…

За другим столиком было спокойнее. Там сидел министр. Его губы были холодно сжаты, волнистые волосы плотно облегали череп, а глаза никогда не улыбались. Он всегда был сдержанно любезен и не выходил из рамок хорошего тона. За его спиной простирался огромный цитрусовый и миндальный сад, длинные гряды облагороженных роз и гвоздики; за зелеными тенистыми полянами лежало имение господина министра, а где-то внизу белели стены отеля; было известно, что он также отчасти принадлежит нашему хозяину, и официанты, которые нас обслуживают, тоже взяты оттуда.

Блюд было немного, но все было вкусно и приготовлено как следует. Две огромные рыбины из тех, которых на Средиземном море называют «лу», простирались во всю свою длину на серебряных подносах. Они были в меру декорированы майонезом, морковью и луком и фаршированы ароматными травами, запах которых передался печеному мясу. Потом мы ели превосходного ягненка с кус-кусом, мороженое «аляска» и фрукты.

Вскоре поднялся холодный ветер.

Обед уже подходил к концу, и хозяйка поспешила пригласить нас в огромную гостиную, стены которой украшали только ее картины. Я бродил между креслами и диванами, подходил к стенам и пытался понять, что она за художник. Я видел несколько ее полотен на общей выставке и еще несколько — в одной известной частной галерее, но и как художницу, и как человека знал слабо. Она была мала ростом, с живым и властным выражением лица, одевалась небрежно, и, насколько мне удалось заметить, с нескрываемой снисходительностью относилась к другим министерским дамам. Может быть, у нее были для этого основания?

Сначала я опешил. У мадам не было ни собственной темы, ни индивидуального стиля. В пейзаже и натюрморте она прибегала к деликатно поданному коллажу: цветочные горшки из станиоля, грубый холст скатерти, на которой стоит ваза с фруктами.

Кроме того, тут были морские полотна, поданные совершенно в стиле крупных английских маринистов: буря и драматическая борьба человека с волнами, увиденная художником словно с большого расстояния.

Дальше шли восточные темы: женщины в пестрых шароварах и цветных покрывалах лежали на диванах или прислонялись к железным решеткам с арабесками — совершенный Матисс!

Были тут и интерьеры в мягких, пастельно-благородных тонах, в которых многоцветие подчинялось одному тону, как это делал Боннар.

Уже потом я понял, что многие из этих полотен были написаны грамотно, на хорошем профессиональном уровне, с несомненным трудолюбием. Верно, у нее не было собственной темы, своего мира, — но это потому, что у нее не было и собственной драмы, она не знала мук борьбы с собой, в которой человек и художник обретает себя.

Внезапно я снова очутился в обществе профессора литературы: он сопровождал хозяйку дома и выражал ей свое восхищение.

Он говорил без удержу, с таким пафосом и так громко, что как ни велика была гостиная, как ни далеко сидели гости, все поневоле оборачивались и начинали говорить громче, чтобы собеседники могли услышать. В этом господине было что-то от фарса, что-то от паяца, неубедительное и по-клоунски преувеличенное. Мне казалось, что я попал в зал маленького сицилийского кукольного театра, где артисты, укрывшись за крошечными ширмами, неистово кричат, изображая, как отважный рыцарь Орландо воюет с подлыми сарацинами и громит их к вящей славе христианской церкви. Его похвалы были не только неумеренны, но и неуместны. Чаще всего он останавливался у полотен, в которых художница отдавала дань крайнему модернизму, хотя это совершенно очевидно не только противоречило ее творческой природе, но и не отвечало ни уровню ее культуры, ни вкусам общества, в котором она жила. Однако он хвалил, захлебывался, замирал от восторга. В сущности, это был посредственный комедийный актер, а такого рода ораторы всегда нуждаются в том, чтобы кто-то подтвердил справедливость их слов. И он выбрал для этого меня.

— Разве я не прав, господин посол?

Конечно, я не мог дать иного ответа, кроме того, которого ждали от меня и он, и хозяйка.

Она предложила нам сесть. Принесли кофе и коньяк, и это было больше, чем хорошо, — хотя бы рукам на какое-то время найдется дело. Профессор потянулся за сигарой, откусил кончик, хотя на столе был специальный нож, и послюнявил ее. Все это делалось с шиком пресыщенного человека, которому никакого дела нет до мещанской благопристойности. И опять начал говорить.

Оказывается, он всего несколько дней как вернулся из Парижа. Что нового? Разумеется, ретроспективная выставка Макса Эрнста в Гран-Пале.

— Когда я смотрел ваши картины, все время думал об Эрнсте. О, этот художник так умело и с такой невероятной изобретательностью вносит в картины коллаж! Это живописные пятна, а не сухие геометрические чертежи, как у кубистов. Но я думал и о другом: почему бы вам не перейти к фроттажу? Я уже сейчас вижу, как превосходно он зазвучал бы у вас…

Хозяйка слушала не дыша:

— Нет, вы, конечно, уже слышали, что в последнее время я очень серьезно работаю именно в области фроттажа…

— Клянусь, я просто почувствовал, что это — ваша область…

В эти дни в печати появилось несколько статей о выставке Макса Эрнста в Париже. Я их читал и видел похвалы Максу Эрнсту за то, что он стремится автоматизировать творческий процесс путем метода, называемого «фроттаж». Он ставит перед собой кусок дерева, сверху кладет лист бумаги и начинает натирать его графитом. Получаются невероятные, фантастические изображения, каких не дает ни один другой метод. Похоже на схему нервной системы человека и вообще на пособие по анатомии.

В одной из статей журнал по вопросам искусства, который я регулярно читал, поместил фотографию его произведения «Ангел болота». Один только ангел и его небесные повелители знают, что именно подсунул Эрнст под промасленный лист и чем руководствовался, разбрасывая пятна цвета по выпуклостям модели. Верно, там были ангелы, были и болота. Пожалуй, получилось даже недурно, но у меня эта работа восхищения не вызвала. По крайней мере такого, как у господина профессора.

— Поймите, — продолжал он, — меня волнует, когда реальность и видение предстают передо мной в смешении, в беспорядке, — так, как оно и есть в каждом из нас. Я люблю Эрнста, мне кажется, его картины написаны по мистическим рассказам средневековья и авантюрным подвигам современного гангстера. В них и восторг, и глупость, и патетика, и юмор. Да, это — паяц, который смеется над миром и самим собой.

И он в самом деле принялся хохотать.

Однако вряд ли он смеялся над самим собой, потому что явно был страшно доволен собственным красноречием.

Художница с робостью просматривала рисунки, собранные в папку, иные доставала, располагая их на столе. Там были человеческие фигурки, разбросанные, как белые пятнышки по мухомору, гигантские кристаллы, на которых восседали огромные пауки, охватив их своими лапами, человеческие глаза, на которые накатывается лава некой космической катастрофы. Это могло бы быть миром безумца, но я видел, что все здесь надуманно, скомпоновано из мертвых структур и схем нервных узлов — некий искусственный апокалипсис.

— Но это превосходно! Почему вы это не выставляете? Неужели никто до сих пор этого не видел? Я в восторге! О, это же удар по инфантильному духовному бытию, это пощечина мещанскому вкусу, вы освобождаете нас от скуки рассудка, от приевшейся смеси эстетических и моральных целей, которые стремятся задушить нас…

Я уже был совершенно уверен, что слова его — плод заимствования. Может быть, он читал манифесты сюрреалистов, необузданные призывы тех, кого тот же Макс Эрнст нарисовал в одной из своих ранних картин: Элюара, Арагона, Супо, Креваля… и туда же сунул Достоевского и… Рафаэлло.

Эти слова принадлежали давно ушедшей эпохе риторики психоанализа, неубедительного бунта против духовной нищеты буржуазии, против академической живописи.

Сегодня большинства пионеров сюрреализма уже нет в живых. Но в расцвете своего творчества многие из них почувствовали, что нужно искать пути от кругозора одиночки к кругозору народных масс, как писал в своих стихах Элюар; это был период борьбы с фашизмом, голода и ужасов, время, когда Париж «не жует каштанов жареных», время Бухенвальда и Освенцима, полуночных бдений, пламенных стихов и партизанских операций.

Пройдет время, и вскоре после этого Элюар и Арагон побывают на моей родине. Они напишут полные нежности строки о бедной в те годы стране, у которой сильные плечи и здравая мысль и которая неутомимо ищет свой путь в будущее.

Я вспомнил, как встречал на вокзале в Белграде Элюара, а потом Триоле и Арагона. Тогда поезда ходили не по расписанию, не подметались и не отапливались. Гости ночевали в гостинице «Мажестик» — единственном здании, где работало паровое отопление. Арагон говорил о глазах Эльзы, но и о том прекрасном времени, детьми которого мы были. Он открыл для себя пафос подлинной революции и волнующей песни и со снисходительной улыбкой вспоминал о дерзкой и шальной юности, которая не обходится без ошибок и увлечений. Он говорил о своей молодости, а я думал о своей…

И вот теперь, полвека спустя после опубликования известного манифеста сюрреалистов — плевка в лицо буржуазии, — 84-летнему старику Максу Эрнсту устраивают пышные торжества, свидетельствующие о том, что общество, в котором он живет, бессильно выдумать что-то новое. Захлебываясь от восторга, газеты пишут о картинах с такими, например, причудливыми именами: «1 медная плита, 1 цинковая плита, 1 клеенка, 1 телескоп из водопроводной трубы и 1 человек из труб».

Но это — Макс Эрнст. А сейчас передо мной было досадное подражательство. Холодные синие и грязно-желтые тона, башни, похожие на вавилонскую, птицы, похожие на летучих мышей, серая плоть и зеленые глаза, красные бабочки и черные раскинутые руки, мертвая луна и сухой бурьян…

Этот хаос раздражал и утомлял.

А господин профессор все говорил и говорил не умолкая.

Он просто любил слушать самого себя, но в присутствии большого числа людей.

Снова принесли кофе. И коньяк «Реми Мартен» в пузатых бокалах. От коньяка я отказался.

За огромным окном гостиной стояли овчарки. Глаза у них были мутные и усталые, — наверное, собаки объелись. За ними опускались к земле сиво-черные тучи. Я вздрогнул: в любую минуту начнется ливень. Мы с женой обменялись быстрыми взглядами и как по команде поднялись с мест, чтобы направиться к хозяевам.

— К сожалению, мы должны быть сегодня вечером в городе…

Машина еще ехала по узкой тенистой аллее, когда по крыше забарабанили первые крупные капли. Жена сказала:

— Представь себе, господин посол почти ничего не знает об Уитмене. Даже не знает, когда он жил и когда умер. Он же им какой-то там дядя?

Вопрос был явно изучен досконально.

Я посмотрел на нее и тяжело вздохнул.

Не знаю, как господин посол, но зато я слишком много узнал. О Максе Эрнсте.

* * *

Пелена дождя становилась все прозрачнее. Небо выжимало над желтой землей последние полотенца. Струйки воды, стекавшие по окнам машины, становились все тоньше, а потом перед нами открылась лента асфальта, заваленная наносами песка и камней. Мы ехали медленно и осторожно. Наверху открылось чисто голубое небо, на которое закат бросал фиолетовые отблески. Чем ближе к городу, тем хуже становилась дорога, тем чаще приходилось ехать прямо по грязной воде, стекавшей с холмов и холмиков.

Теперь надо менять маршрут. Вот здесь объезд, сама дорога скверная, но зато идет по гребню высокого холма и дальше спускается прямо к порту. Мы ехали все медленнее, и когда спустились с холма, то оказались в хвосте вереницы машин и автобусов, которые неподвижно ожидали, когда стечет вода. Остановились и мы. Возле дороги продавали абрикосы. Шлепая прямо по воде, я пробрался к продавцу и купил целый кулек ароматных плодов.

Какая-то женщина в лохмотьях рылась в глубоких карманах своего одеяния. Что она искала? Деньги? Ключи? Глаза у нее были сухие, грустные и тревожные…

Колонна машин медленно тронулась. Из-под шин летели на тротуары крупные брызги воды…

Загрузка...