18 Хот-дог

Мы говорим о любви так, будто она возникает непроизвольно. Мы проваливаемся в любовь, точно это нора, лужа или шахта лифта. Мы никогда сознательно не вступаем в любовь. Влюбляясь, мы теряем контроль, у нас кружится голова от силы ее притяжения, любовь не оставляет нам выбора. Сердце колотится от адреналина, потому что мы чувствуем опасность в любви. Мы вытесняем себя, теряем себя. Зато сайты знакомств и чаты, браки по договоренности и быстрые свидания, колонки советов и свидания вслепую — все они утверждают, будто любовь — это то, что мы можем воспитать, к чему мы стремимся и что находим. Но, попадая на минное поле, мы получаем все шансы взорваться. Гуляя по проселочной дороге, мы можем споткнуться. А если идем на свидание, имеем шанс влюбиться. Я утверждаю, что любовь не может быть одновременно несчастным случаем и преднамеренным актом, но, оказывается, все именно так. Этот вымысел необходим, такова природа этого оксюморона. Любовь — это ее собственный антоним, такой же острый, как тесак, которым расчленяют туши, только еще более опасный.

Однажды я полюбила. Это была не просто страсть — я любила того человека. Под этим я подразумеваю, что настоящая любовь — это не название, это действие. Любить — совсем не то, чего я хотела. Я всегда думала, что если бы любовь, брак и семья были по своей сути такими важными и значимыми, такими исключительными и необходимыми, то нам не понадобились бы тысячелетия пропаганды, которая продавала их нам. Когда я выросла, я взглянула на своих родителей и их пластмассовый фантастический мир Коннектикута. И поняла, что мои предки говорили мне, что все — эта близость, эта совместная жизнь, это притворство — не для меня. И все же я должна признаться: когда-то я любила.

Я влюбилась с первого взгляда. Как очаровательная героиня какой-то романтической комедии. Моя любовь началась с падения. Буквального. Это был чудесный весенний день две тысячи четвертого года. Светило солнце, стрекотали белки, весь Манхэттен, казалось, сверкал, как сказочный город на заставке диснеевских фильмов. Каждый его обитатель искал малейший повод, чтобы оказаться где угодно, только не в офисе. Я тоже сбежала из редакции журнала, чтобы где-нибудь выпить чашечку эспрессо, мне хотелось побыть на улице, увидеть, как распускаются листья, и вдохнуть особенно свежий, бодрящий городской воздух.

Меня остановила растерянная туристка с широким тевтонским лицом и картой в руках.

— Вы знаете, где находится библиотека? — спросила она.

— Да, — ответила я и пошла прочь, повернув за угол на Мэдисон с Сорок четвертой улицы.

Я увидела почтальона с тележкой, нагруженной посылками, и развернулась. И тут же врезалась в мужчину, который покупал хот-дог. То, что произошло дальше, казалось замедленной съемкой, почти балетом. Хот-дог взлетел, и когда мужчина потянулся за ним, я запнулась о его ногу и, потеряв равновесие, повалилась вперед прямо на тележку с хот-догами. Он поймал меня как раз в тот момент, когда я рукой задела тележку, горячая скользкая сталь обожгла мне ладонь. Я почувствовала, как он одной рукой твердо обхватил мое тело, другой — плечо.

Я почувствовала, как он помогает мне устоять, как его сильные руки держат меня. Я подняла взгляд и увидела голубые глаза, густые брови, медовые светлые волосы. Голова свифтовского великана. Что-то отдаленно знакомое мелькнуло в этих глазах, о чем-то напомнили его волосы, брови, массивная голова.

— Дороти Дэниелс?

— Привет, да. — Я почувствовала странное волнение. Мне редко удается заглянуть мужчине в глаза, но эти дюйма на три выше моих. — Я Дороти Дэниелс. — Я стряхнула зелень салфетками, которые кто-то вложил мне в руку, и промокнула брызги горчицы на пальто.

— Я узнал тебя! Дороти, я Алекс Конингс. Помнишь меня?

Я оторвала взгляд от своей одежды.

— Из Пеннистоуна.

Я непонимающе посмотрела на него.

— Я был редактором газеты, когда ты пришла туда писать об искусстве.

— Алекс! — Я понятия не имела, кто он такой. Никто. Я не спала с ним, это совершенно точно. Глядя на этого Алекса в хорошо пошитом костюме в тонкую полоску, высокого, с длинными ногами и легкими залысинами, я почувствовала, что, возможно, не прочь переспать с ним. — Алекс, точно! Ужасно глупо не узнать тебя.

Он рассмеялся. Я рассмеялась. Мы смеялись, как нормальные люди, которые сталкиваются с абсурдностью жизни. Во весь рот, в голос, мы смеялись, как мужчина и женщина из какого-то фильма, и солнечный свет теплым благословением ложился на наши плечи. Каковы шансы, что вы повернете за угол и столкнетесь с человеком, которого не видели больше двадцати лет? Каковы шансы, что он все еще будет привлекательным, хотя бы таким же привлекательным, как вы? Каковы шансы, что такая банальщина будет той самой романтикой, которая нахлынула в безудержно весенний день посреди Нью-Йорка?

— Чем ты занимаешься? Боже правый! — сказал он и широко улыбнулся.

У него были чертовски красивые зубы, белые и твердые, сверкающие, как мрамор. Я попыталась вспомнить этого человека, Алекса, бывшего редактора, каким он был пару десятилетий назад. Я вспомнила тень странно искреннего, тихого парня. Вспомнила, как он сидел на корточках в своем редакторском логове за стеклом, просматривал первые утренние корректуры для газеты Пеннистоуна, которые мы, еще студенты, оставляли ему после ночной смены. Я вспомнила, как однажды ненадолго заскочила к нему на вечеринку, вспомнила коробки с макаронами с сыром, выстроенные в ряд, как маленькие сине-желтые солдаты. Вспомнила, как однажды ехала в его машине, втиснувшись на заднее сиденье, на какой-то концерт, и тут же забыла о нем, как только группа начала играть. Я вспомнила, что он был удивительно тихим, заботливым, вежливым.

Я вспомнила вечеринку в загородном клубе, весеннюю ночь в Вермонте, которая мало чем отличается от той, что наступит на Манхэттене часов через пять. Там был бассейн с горячей водой. Я натянула блестящий фиолетовый купальник с молнией на груди, и Алекс сказал мне, что я выгляжу как девушка Бонда. Я позволила ему взять в рот мои пальцы ног, пар окутывал нас, как ничего не значащие разговоры, мои ноги были холодными, но пальцы грелись у него во рту. Мы говорили, вернее, я говорила, едва обращая внимание на то, что он так и сосал мои пальцы. Мне даже в голову не приходило, что Алекс заигрывает со мной. Он казался слишком невинным, слишком ангельским, слишком серьезным для беззаботного траха. Он был особенным, а это никак не соответствовало моей внутренней убежденности, что все парни просто хотят насладиться мной и двигаться дальше. Поэтому я позволила ему немного пососать мои пальцы, и это было великолепно, а потом вылезла из бассейна и вышла в эту великолепную влажную ночь.

— Пожалуйста, Алекс, позволь мне пригласить тебя на ланч. Ты из-за меня уронил свой хот-дог. Я знаю фантастическое заведение за углом, где готовят потрясающие турецкие тапас. Тебе точно понравится.

Если бы я знала тогда то, что знаю сейчас, пригласила бы я Алекса на обед? Возможно. Но в тот день меня переполняла яркая травяная зелень возможностей, длинный прилив давно ушедшей юности и плотское желание в залитом кровью сердце. Этот мужчина был выше меня, крупным и достаточно сильным, чтобы удержать меня и не позволить упасть, мужчина с хорошим аппетитом, в хорошо пошитой одежде и с хорошими руками. В тот день я увидела возможность, и было бы глупо не воспользоваться ею. Одну вещь я накрепко усвоила со времен колледжа: редкий мужчина будет запросто сосать пальцы моих ног. Тот, кто делает это, — человек незаурядной храбрости, дальновидности и аппетита. Нельзя позволять им просто уйти, хотя бы не пообедав.

Вот так все и началось, невинно, как молоко. Мы с Алексом долго вкусно обедали в турецкой кафешке. Салат из печеных баклажанов, сочный и горьковатый, маслянистый и свежий, политый лимонным соком. Маленькие миски мягкого хумуса, густой пикантный йогурт, холодный шпинат, обжаренный с чесноком и лимоном. Турецкий печеный сыр халуми из овечьего и козьего молока, соленый и соблазнительно поджаристый. Толстые ломти колбасы с хрусткой корочкой снаружи и сочные внутри. Горы соленого, пышного, маслянистого хлеба. Конечно, все это едят руками. И конечно, мы сразу окунулись в воспоминания.

Алекс, в отличие от меня, почти сразу покинул писательский мир. После окончания университета он устроился на работу стрингером в «Таймс», как того требовали семейные узы, но ненавидел эту работу. Ненавидел время, которое там проводил, ненавидел, когда редактор, который не выпускал сигарету изо рта, называл его парнем, юнцом, сынком. Ненавидел, что его материалы выходят без указания имени. Ненавидел звонить пострадавшим в какой-нибудь аварии и просить их дать комментарий. Ненавидел все это скопом, вместе и по отдельности, поэтому все бросил, проучился год в Колумбийском университете, заполнил пробелы в естественных науках и математике, вместо которых он изучал английский язык в Пеннистоуне, и поступил в аспирантуру на инженерное дело. И теперь проектировал фундаменты для небоскребов. Проделывал такие большие ямы в земле, на которых потом будут спокойно стоять огромные здания. Это дело не добавляло ему ни известности, ни славы, ни поклонников. Есть всего несколько фанатов фундаментов, ведь без фундамента все эти огромные груды стекла, стали и бетона рухнули бы, как карточные домики. Он женился, потом развелся. У него нет детей. Я была очарована. Вопреки желанию, я была очарована.

Это было первое свидание. Прощаясь, Алекс взял мою руку в свои ладони и медленно, легко погладил ее. Посмотрел мне в глаза и сказал, что рад нашей встрече. Поцеловал меня в щеку и попросил мой номер. Я дал ему настоящий, почти не осознавая, что прямо сейчас решила быть честной. Это был мой выбор.

После первого свидания случилось второе, после второго — третье. У нас с Алексом не было секса до четвертого или пятого свидания, а потом он был впечатляющим. При всей своей серьезности Алекс оказался закоренелым грязным извращенцем, ему нравилось растягивать удовольствие, он был готов часами строить затейливые сооружения из удовольствия. До этого я ничего не знала о сексе с инженерами. Их чувственность прячется в темных, тайных закоулках математического разума.

Не успела я оглянуться, как у меня появился парень. Мне было сорок два года, и у меня впервые появился парень, не такой, который служил удобным прикрытием во время государственных праздников и семейных встреч, это был первый парень, о котором я и вправду заботилась. Конечно, я любила других мужчин или думала, что любила, — кто разберет? Как мне теперь узнать, действительно ли я их любила? Я трахала многих — секс мимолетен. Я была уверена, что временами любила Марко, и очень тепло относилась к Джилу. Но это была скрытая любовь, внешние чувства без ощутимой внутренней страсти. Я никогда не теряла себя ни с одним мужчиной до Алекса и никогда не теряла после. Я не считала минуты в предвкушении новой встречи. Я никогда, лежа в постели с мужчиной, не желала забраться внутрь его живота, чтобы почувствовать себя крольчонком в матке крольчихи — грубая метафора, но любовь вообще физиологична, в ней есть место влажному сердцу и глухом забору грудной клетки, вздымающейся груди, соленой пояснице и бархатистым гениталиям. Чувственная любовь невозможна без отвратительной грубости грязных тел, а тела, как и желания, отвратительны. Моя любовь к Алексу была такова, что мне нравился даже запах из его рта по утрам.

Алекс гудел в моих костях, резонировал, как звучащий сигнал. Он расколол мое сердце и заставил его вырасти. Это было больно. С Алексом я думала, что, возможно, у меня есть душа. Он заставил меня поверить, что я лучше, чем считала сама. И здесь я должна сделать паузу — моя история неразрывно связана с Алексом, и все же я хочу защитить его. Мои жертвы поднимаются рывками, как зомби из преисподней, когда люди читают эту книгу, но мне все равно. Их жизни из плоти и крови несущественны, точно тени. Мне стыдно признаваться, но я не хочу, чтобы Алекса трогали. Так странно чувствовать себя зажатой между готовностью говорить откровенно и желанием защитить этого человека. И вот мы снова здесь, болтаемся на хлипких нитках собственной амбивалентности.

Обнаженная, болезненная правда заключается в том, что здесь, в бетонных стенах тюрьмы, я для утешения держу при себе останки своей любви к Алексу. Я вытаскиваю их, как бархатного кролика, и обнимаю. Я глажу эти останки и потираю их, шелковистые, большим и указательным пальцами. Я не могу рассказать свою историю, не упомянув об Алексе, но не хочу делиться им. С каждой итерацией он становится тоньше, память о нем иссякает, он как будто стирается из нее, его фигура становится все неопределенней. Писать об Алексе — не рассказывать бабкины сказки: мой язык облизывает не его фигуру, а воздух вокруг нее. Оставлять Алекса за пределами слов — значит обеспечивать ему безопасность.

В тюрьме у меня не так уж много вещей, совсем мало, и их всегда могут забрать или украсть. Позвольте мне оставить Алекса. Он мой и сейчас, до сих пор, даже когда его уже нет, насколько я знаю, он жив, но для меня гораздо мертвее тех, кого я убила.

Прошли месяцы, прежде чем я поняла, что влюблена, осознание этого требовало отсутствия Алекса, как это часто бывает в литературе. Алекс уехал из города, он работал на закладке фундамента небоскреба в Цинциннати или Кливленде — я всегда их путаю. Я была в Нью-Йорке, жила обычной жизнью и занималась обычными делами, но в то же время с нетерпением считала дни до возвращения Алекса. Помню, я зашла в магазин кухонных принадлежностей за теркой — моя сломалась — и за шинковкой для фенхеля. Нет другого более гибкого и животворящего овоща, как фенхель. Если овощной салат — дискотека, то фенхель — композиция, которую выбирает диджей, чтобы заставить толпу танцевать. Если вы больше ничего не вынесете из этой книги, то хотя бы научитесь добавлять фенхель в фасоль — это заставляет ее петь.

Гуляя по магазину, я увидела пару кодлеров для яиц и подумала: «Алексу понравятся». И положила их в свою корзину. Это был пустячный жест стоимостью в десять баксов, но в этот момент меня озарило. Я поняла, что люблю Алекса, потому что, покупая кодлеры, я покупала немного домашней близости. Конечно, я и раньше покупала подарки мужчинам, но всегда целенаправленно, никогда раньше я не позволяла себе такой спонтанной щедрости, чтобы кого-то порадовать. Прежде подарки, которые я покупала, всегда имели какой-то смысл, были частью чего-то более масштабного. Обычно я дарила что-то, чтобы получить что-то взамен. В лучшем случае это были инвестиции, в худшем — эмоциональный шантаж. Пара кодлеров для Алекса — ничего особенного, просто маленькие керамические чашечки, расписанные игривыми цветами, с блестящими завинчивающимися крышками — стали первой вещью, которую я покупала для мужчины, потому что думала, они могут его порадовать.

Подумав об этом, я поняла, что влюбилась. Кодлеры. Мужчина, которого знала еще в колледже, а потом забыла на много лет. Это было дико, и я почувствовала себя опустошенной. Я почувствовала, как что-то шевелится в пустоте, где должна быть моя душа — не слабое пробуждение сознания, а трепет, дыхание, учащенное сердцебиение.

Наши отношения развивались так, как наверняка должны были развиваться, я читала о таком, но никогда не испытывала. Мы с Алексом вначале просто встречались и проводили какое-то время друг с другом, все чаще и чаще. Мы были вместе в выходные, потом добавились праздники. Мы вместе поехали в отпуск — я привезла Алекса в Италию, говорила для него по-итальянски, мы ездили по автострадам. Я научил его передвигаться на вапоретто в Венеции, ловить такси в Риме, заказывать сырых моллюсков в Маремме, пробовать вино в Бароло и покупать пиццу. Его жизнь стала моей жизнью, мы спали в постелях друг друга, читали мысли друг друга.

С Алексом я начала говорить «мы», и он стал еще ближе. Я стала его второй кожей, и мне это нравилось. Мне с ним все нравилось, все нравилось, и это было прекрасно, и жизнь была хороша. В первый и единственный раз в жизни я почувствовала что-то там, в груди, где-то глубоко под солнечным сплетением. Я чувствовала неприятное покалывание, когда что-то делала не так, как ему нравилось, и это чувство руководило моим выбором, и впервые в жизни я задумалась о том, сделает ли другого человека счастливым то, что я делаю. Я была моногамна. Когда это вообще случалось? Такого еще не бывало. Даже Эмме он нравился. Она по-дурацки широко улыбалась его великаньей голове, потому что Алекс был умной открытой книгой, и его большие, сложные слова совсем не утомляли. Я читала его пальцами, я читала его ртом, медленно произнося гласные. Я читала его с восторгом, и он тоже читал меня.

С Алексом моя крепость одиночества превратилась в балкон Джульетты. Балкон Джульетты превратился в лоджию, лоджия — в веранду. Не успела я опомниться, как крепость пала и мягкий ветерок полетел сквозь тонкие занавески. Мое сердце стало домом, и я жила там не одна.

Оставались ли вы со мной на протяжении всей этой истории об убийствах, предательстве, бойне и мясе только для того, чтобы почувствовать разочарование от моих разговоров о любви? Я влюбилась. Я любила. Я этого не хотела. Я не встала на путь любви, не начала искать притяжения. Любовь сама нашла меня, ее гравитация меня притянула. Алекс был настолько добрым человеком, что его доброты хватало на двоих, а я не люблю добрых людей. Добро круглое, как ложка. Добро бескрайнее. Но почему-то Алекс был интересен. В Алексе не было ни капли святости. Он был забавным, даже саркастичным. Он мог быть мрачным и злым. Он не был лучиком солнца. Его экскременты дурно пахли, и я часто это чувствовала. Я обнаружила, что редко ему возражаю. Прежде всего, Алекс был исключительным человеком в своей шокирующей способности любить меня без оговорок, условий или лжи — и не раздражаться из-за этого.

Последним, что вкусила Эйлин Уорнос перед казнью, была чашка кофе. Перед смертельной инъекцией Карла Фэй Такер съела персик, банан и небольшую порцию салата из овощей с соусом ранч — это почти по-спартански. Таким же был и последний ужин Джуди Буэноана: приготовленные на пару брокколи, спаржа, помидоры с лимоном, ягоды и горячий чай. Рут Снайдер, казненная на электрическом стуле в Синг-Синге, съела то, что является сутью американской готики, — курицу с пармезаном и пастой альфредо, мороженое, два молочных коктейля и две упаковки виноградной газировки по шесть штук. То же самое и с Вельмой Барфилд. Ее последней едой была кока-кола и пакетик сырных чипсов. Странно выбирать в качестве последней еды то, что можно было бы взять в придорожном кафе, но de gustibus non est disputandum, о вкусах не спорят, и все такое. Возможно, самой поэтичной последней трапезой была трапеза Виктора Фегера, человека, интересного только тем, что он ел. Его выбором была одна оливка с косточкой, и перед тем, как его повесили, он положил оливковую косточку в карман, желая, чтобы выросла олива, символ мира. Фегера похоронили в костюме, с косточкой в кармане, в безымянной могиле. Жаль, что это было в Индиане, месте, непригодном для олив, средиземноморских растений.

Столь разных в выборе еды, этих людей объединяет то, что они совершили преступления, за которые государство казнило их. Что побуждает убийц убивать? Это очень личный вопрос. Нам нравится думать, что мужчины делают это так же неразборчиво, как и разбрасывают свое семя. Квотербеки в высшей школе жизни, мужчины склонны к убийствам, как и к большинству других вещей. Женщины, с другой стороны, ограничены. Люди, изучающие женщин-убийц, говорят, что мы убиваем по двум причинам: ради личной финансовой выгоды или чтобы избежать насилия. Конечно, этот стереотип оскорбителен и неточен.

Правда, хотим мы этого или нет, заключается в том, что женщины убивают практически по любой причине. Эйлин Уорнос убивала мужчин, которые, по ее утверждению, насиловали ее. Более вероятно, что она была психопатом, злым и жестоким человеком, и именно это заставляло ее убивать. Оппортунистка Карла Фэй Такер убила своих жертв во время чудовищного ограбления. Первая жертва, Джерри Дин, был почти обезглавлен. Когда Карла ударила Дина киркой, он захлебнулся собственной кровью, это было почти милосердием. В девятнадцатом веке Джейн Топпан убила десятки пациентов, работая медсестрой в бостонской больнице. И она не одинока, британские больницы кишели ангелами смерти. Как и американские дома престарелых. Милосердие проявляется довольно причудливо. Я редко доверяю ему.

Матери, которые убивают своих детей, очаровательны: Сьюзан Смит, Андреа Йейтс и Диана Даунс — детоубийцы. Также очаровательны женщины, которые убивают вместе с любимыми мужчинами. Карла Хомолка, Розмари Уэст, Шарлин Гальего и Марта Бек — в своем садизме они иногда даже превосходили мужей и возлюбленных, своих сообщников. Пара, которая охотилась вместе и оставалась вместе до тех пор, пока Джонни Лоу не решил спасти свою золотую шкуру, не пошел на сделку о признании вины, чтобы подставить напарницу.

Несмотря на то, что их много, женщины-убийцы застают нас врасплох. Мы ожидаем случайных актов насилия со стороны мужчин. Мужчины несут в мир войны, геноцид, насилие, дроны и футбол. Мы не ожидаем убийства, боли и садизма от женщин, мы обыкновенные идиоты. Наша непоколебимая вера в неотъемлемую доброту женщин — удивительная хрень. Несмотря на то, что все свидетельствует об обратном, мы остаемся восторженными, как Маргарет Кин, и рисуем картины о вечном сиянии безупречной женской мудрости. Как будто ни у кого из нас никогда не было матерей, которые поступали жестоко, да мы все поступали так. Некоторые и еще хуже.

Нетрудно понять, почему жестокие женщины убивают своих мужей или парней (или жен и подруг). Так же легко понять женщин, которые убивают ради финансовой выгоды; деньги — такой грубый, хотя и очевидный мотив. Извилистая логика ангелов милосердия тоже вполне понятна — каждый знает кого-то, кто фанатично предан работе. Есть убийства, которые мы можем понять, и если не утешить убийцу, то хотя бы немного посочувствовать. Но все это рушится в один момент, когда мы видим женщин, убивающих собственных детей. Мы их не можем понять, но хотим узнать. Эти убийцы так зачаровывают нас, потому что покушаются на самые важные и самые романтичные элементы нашего общества — семью и любовь — и делают их смертоносными. В этом и состоит чудовищная ирония. Ради любви мы совершаем глупости. Ради любви мы идем на подлости.

Любовь, как и любая другая человеческая страсть, заставляла меня убивать. Любовь, гнев, страх, голод — посветите фонариком в свою душу и скажите мне, что они не бурлят и не вскипают в одном котле.

Без Алекса меня бы здесь не было: ни в этой книге, ни в тюрьме. Без него я бы не начала с Эндрю в две тысячи восьмом году с того, на чем остановилась в двухтысячном с Джованни, пронзенным какой-то арматурой, истекающим кровью, как мученик, святой покровитель автомобильных наездов. Без Алекса я бы не наслаждалась языком Джила или грудинкой Марко. Без Алекса и моей любви к нему этой истории не было бы. Это закончилось бы вечным и единственным воспоминанием о печени Джованни, сочной и зернистой, соленой и жирной, намазанной на сухарик, натертый чесноком. Но Алекс вошел в мою жизнь и полностью ее изменил.

Почти три года миновало с тех пор, как Алекс уронил свой хот-дог из-за падения и притяжения, а я отдала ему свое сердце. В феврале две тысячи седьмого года моя жизнь была потрясающе стабильной. Я писала рецензии и статьи для «Еды и напитков», где счастливо работала уже десять лет. Я готовилась писать «Ненасытных». Мне было где-то за сорок, я была свободна от детей по собственному выбору, финансово независима, творчески реализована, состояла в любовных отношениях с мужчиной, который, казалось, полностью принимал меня такой, какая я есть. Лучше и быть не могло — я выглядела как цветущая зрелая американская женщина. Я воплощала мечту иметь все, чего мне никогда не хотелось, и какое-то время это было неплохо. На самом деле какое-то время это было довольно приятно.

Алекс попросил меня встретиться с ним на углу Пятой авеню и Тридцать третьей улицы в шесть вечера в воскресенье, восемнадцатого февраля две тысячи седьмого года. Несколько дней назад разразилась сильная метель, и улицы Манхэттена все еще были завалены большими грязными кучами ноздреватого снега. Я стараюсь избегать центра любой ценой, если только мне не нужно туда по работе или на свидание, поэтому адрес показался мне странным. На углу Пятой авеню и Тридцать третьей улицы ничего нет, кроме Эмпайр-стейт-билдинг.

— Долл, — позвал меня Алекс, увидев, что я приближаюсь. Он называл меня в точности как Эмма. — Как тебе этот гребаный снег? — Он рассмеялся. — Идем. Я хочу тебе кое-что показать.

— Хочешь мне что-то показать? Пожалуйста, скажи, что ты не поведешь меня в музей Рипли. Я не хочу смотреть на двухголовую корову.

— Ты смеешься? Он закрыт. Его давно перенесли на Таймс-сквер. Я хочу показать тебе кое-что покрупнее. Эмпайр-стейт-билдинг! — Алекс патетически поднял руку, как дирижер, который держит крещендо у оркестра.

— Джон Джейкоб Раскоб из «Дженерал Моторс» хотел построить здание лучше, чем Крайслер, поэтому он купил отель «Уолдорф-Астория», который стоял на этом месте, и снес его, — рассказывал Алекс, проводя меня через большие латунные двери в отделанный позолотой, мрамором и плиткой зал. — Закладывать фундамент Эмпайр-стейт начали в январе тысяча девятьсот тридцатого года. Больше трехсот человек работали днем и ночью, чтобы одновременно снести отель и очистить пространство, необходимое для строительства фундамента.

— Это как? — спросила я.

— А вот так. Бетонный фундамент простирается на пятьдесят пять футов ниже уровня улицы, на глубину, необходимую для того, чтобы пробить прочную скальную породу, способную выдержать вес трехсот семнадцати тысяч тонн стали, мрамора, кирпича, штукатурки и известняка, которые использовали для строительства этого здания. На завершение фундамента ушло два месяца, строительство началось семнадцатого марта тысяча девятьсот тридцатого года. — Алекс подтолкнул меня к киоску, чтобы купить билеты на смотровую площадку. — Два, пожалуйста.

— Мы что, идем наверх?

— Да, наверх. Куда же еще?

— Действительно.

— Строительная компания обещала закончить все за восемнадцать месяцев, бригады из трех тысяч рабочих трудились круглосуточно, чтобы построить сто пять этажей башни Эмпайр-стейт, используя самые современные отлитые балки и стальной каркас, систему специальных железнодорожных путей для доставки материалов на стройплощадку и даже отдельные магазинчики и рестораны на разных этажах, чтобы рабочим не приходилось спускаться за едой.

— Это довольно разумно.

— Совершенно верно. При строительстве башни погибло пять человек. Они упали с балок. Строительство завершили в апреле тридцать первого года, сорок лет это здание считалось самым высоким в мире. — Эту фразу Алекс прошептал мне на ухо, когда мы втиснулись в лифт и поднимались на смотровую площадку. — В тысяча девятьсот сорок четвертом году военный самолет влетел на семьдесят девятый этаж и убил четырнадцать человек. Один из двигателей самолета пробил стену, вылетел с другой стороны, перелетел улицу и приземлился на крыше другого здания, которое загорелось. Но Эмпайр-стейт почти не пострадал.

Мы вышли из одного лифта и встали в очередь в другой.

— Никто больше не строит такие здания, — сказала я, подыгрывая Алексу.

— Такие точно не строят, — улыбнулся он.

— Ты так любишь эту башню?

— Люблю. — Алекс склонил голову набок, как собака. — Почему тебя это так удивляет?

— Не знаю. Я вообще никогда не думаю о зданиях. Они просто… есть. Я никогда не интересовалась ни теми, кто их построил, ни их историей вообще.

— Ну и зря, — сказал он и взял меня за локоть, выводя из лифта на смотровую площадку.

Ветер рвал мое пальто и уносил голос Алекса в сторону. Алекс крикнул:

— Наверняка ты не знаешь, что на эту площадку должны были садиться дирижабли, но здесь всегда слишком сильный ветер, а потом произошло крушение «Гинденбурга», в результате которого закончилась эра дирижаблей. Пойдем на западную сторону.

Кроваво-алая точка солнца низко опустилась над горизонтом Джерси. Широкие ленты шелковистых рек и море крыш из атласной стали простирались внизу, позволяя нам с Алексом чувствовать себя гигантами. Мы шагали, как колоссы, на этом холоде. Ветер пронизывал меня через пальто и леденил лицо, замораживал слезы и высасывал дыхание. Алекс стоял позади, заключив меня в объятия, его щека крепко прижалась к моей, его руки крепко держали мое тело. Закат сверкал, превращая здания в разноцветные столбы, городские углы светились в горящих лучах света, готовые к чернильно-черному рельефу ночи. Я почувствовала, как Алекс глубоко вздохнул, грудью прижался к моей спине.

Он повернул меня к себе.

— Долл. Я люблю тебя, — сказал он.

— Я знаю.

— Знаешь. Выходи за меня замуж.

Я посмотрела на него, на его большую красивую голову, в его добрые синие глаза, на его грозные брови. Я посмотрела на него и представила свою жизнь с ним, с Алексом. Бесконечные дни, когда я просыпаюсь рядом с ним, засыпаю рядом с ним, говорю ему о том, подходит ли этот галстук к этой рубашке, и о том, до чего нелеп этот ресторан новой молекулярной кухни. Я представила себе дни вместе и ночи порознь, разговоры по телефону и раздельный сон только для того, чтобы снова быть вместе. Я представила редкие ссоры и серьезные разговоры, в которых каждый из нас брал на себя ответственность за то, что, по мнению другого, мы должны делать.

Я видела, как проходит время, как мы стареем вместе, волос на голове Алекса становится все меньше, а моя огненная грива тронута сединой. Я видела наши руки, испещренные старческими пятнами, нашу дряблую кожу, твердую плоть Алекса, которая стала мягкой, как моя обвисшая грудь. Я быстро перешла к старческому маразму, стариковским брюкам цвета хаки и старушечьим халатам. Я представила, как буду с этим человеком до тех пор, пока кто-то из нас не умрет, многие десятилетия званых обедов и отпусков, планирования наших дней и выбора фильмов, заправки кроватей и складывания свитеров, всех этих крошечных ежедневных задач, решений и моментов, которые вместе и составляют жизнь. На мгновение я представила, что буду делить ее — все эти дни, все эти ночи и невероятно долгие отрезки времени, которые издалека кажутся сплошными и непроницаемыми, — с этим человеком.

Я представила себя той, кем стала с Алексом, такой доброй, мягкой, нежной, понимающей. Я представила себе жизнь, в которой всегда, всегда буду Алексом — собой, потому что быть расчетливой, воющей пустотой, такой, какой я была до того, как встретила Алекса, с ним уже не получится. Я не могу наполнить им эту пустоту. Один должен был умереть, чтобы другой мог жить. В момент, когда я сделала выбор, небо стало сливово-темным, а Манхэттен почернел и стал хрупким, как старое стекло.

Я посмотрела на золотисто-красные каньоны большого города и почувствовала приступ головокружения, внезапный, тошнотворный полет вниз. Я видела, как мое прежнее «я», то «я», которым я жила, которое любила и баловала десятилетиями, исчезает. Мой желудок скрутило.

— Нет, — сказала я. — Прости, но я не могу.

Я оставила Алекса там, на продуваемой ветром смотровой площадке здания, которое убило пятерых человек при его создании, которое когда-то было самым высоким в мире небоскребом, который теперь навсегда останется только моим.

Я больше никогда не видела Алекса. Я приняла решение и не могла притворяться, что оно может означать что-то еще, кроме смерти наших отношений. В конце концов, все свелось к следующему: Алекс сделал меня лучшим человеком, лучшей женщиной, и эта женщина мне не понравилась. Она мне наскучила. Я не могла представить себе еще сорок лет жизни в ней. Я уже видела ее в своем воображении, и мне хотелось пронзить ее сердце чем-нибудь острым. Вместо этого я разрушила наши отношения.

Мне потребовался год, чтобы понять, что, потеряв Алекса, я потеряла нечто важное. И вот тогда я решила найти Эндрю. Видите ли, мне нравится быть собой. Я просто не хотела оставаться одна. И теперь уже не останусь.

Загрузка...