Двенадцатое декабря двухтысячного года было замечательным. Я держала в руке билет в Италию на охоту за трюфелями. Много кто так делает. Кто-то едет в Италию за белым трюфелем. Кто-то — в городок Бэй Форчун в Новой Шотландии за запеченными лобстерами. Или в Токио, чтобы попробовать суп из рыбы фугу. В Париж — за макарунами. В штат Айова на фермерскую ярмарку за масляными пончиками.
В общем, я собралась в Италию за трюфелями. Преимущественно белыми, но я не против и черных. Tartufo Bianco — белое золото, как этот гриб называют инстаблогеры, пишущие о еде. Когда этот деликатес тает во рту, все земное меркнет и становится призрачным, а призрачное — реальным. Поэтому бог создал для нас вино бароло. На самом деле мало что друг друга дополняет настолько же полно, насколько это делают трюфель и бароло. И если черный трюфель способен доставить определенное оргазмическое удовольствие, а для этого у него есть все — мускулы, вес, — нужно только некоторое тепло, то белый трюфель — это король-солнце. Итальянцы мало что любят больше грибов, а из грибов больше всего — tartufo bianco, белые трюфели. Это настоящее эротическое наслаждение для вкусовых рецепторов. Я вообще не могу доверять человеку, которому не нравятся трюфели. Трахнуться с ним мне уж точно не захочется.
Это случилось лет через восемь после того, как Эндрю пригласил меня в свой журнал писать о кулинарии. «Нуар» закрылся зимой девяносто восьмого, но мне повезло, я уже не застала эту гибель. О том, что журналу скоро придет конец, поговаривали давно, так что в девяносто седьмом я спрыгнула с кровати Эндрю, чтобы возглавить «Еду и напитки», который издавал Джил Рэмзи. Здесь (как и в постели Джила) у меня была полная свобода действий. Роскошный образ жизни и умопомрачительный бюджет позволяли мне воплощать умопомрачительные кулинарные фантазии.
Благодаря чему я и отправилась в декабре двухтысячного в Италию на охоту за трюфелями. Вспоминая все это в отупляющие дни и беспокойные ночи заточения, я задаюсь вопросом, а не была ли я призвана в Италию некой высшей силой. Я не верю, что все случается по какой-то причине; мне кажется, что все случается потому, что мы сами способствуем этому, но иногда нечто мистическое протягивает свои длинные пальцы сквозь эфир и постукивает нас по доспехам. Просто трюфели — или сама судьба, — в том декабре Италия манила меня, и я не могла сопротивляться.
Есть люди, которые предпочитают трюфели из Лангедока или Прованса. Я же люблю из Альбы. Я могла бы многое рассказать о терруаре и минерализации, о кипарисах и виноградниках «неббиоло», которые находятся совсем рядом с дубовыми рощами, где растут трюфели. Могла бы рассказать о традициях и итальянских собаках породы лаготто-романьоло, одновременно непревзойденных охотниках на трюфели и великолепных гончих. Могла бы, но не стану, чтобы никто не обвинил меня в шовинистических предпочтениях. Но я и правда предпочитаю итальянское вино, итальянскую еду, итальянскую оперу, итальянскую культуру, безумную логику итальянской бюрократии, которую придумали какие-то тролли, и итальянских мужчин. Я признаю, что французская женская мода гораздо интереснее, потому что итальянская работает только на два фронта: либо на донну, либо на шлюху, а это довольно скучно. Хотя обувь у них хорошая, это я не могу не признать.
Я довольно ленива и иду на поводу у своих инстинктов: и трюфели, и мужчин люблю только итальянских. Ну, если только вдруг застрять где-то в Европе, то можно и испанских. Я ничего не имею против американских мужчин (и во многом даже за них), но в Америке не родятся белые трюфели, во всяком случае такие, которые стоит есть. А если вам говорят иначе — не верьте, вас обманывают. Верьте чему-нибудь другому, если это поможет вам чувствовать себя в безопасности. Хотя и безопасность — тоже обман.
Зимой двухтысячного Марко решил избежать всех плотских удовольствий за пределами своей супружеской постели. Время от времени он становился таким обыденным, скучным и утомительным — лебезил перед своей белокурой крашеной донной с жилистыми загребущими руками, унизанными тяжелыми драгоценностями. «Mia cara, — писал мне он по-итальянски, — моя дорогая, я не могу встретиться с тобой. Мое сердце принадлежит супруге, мы с нею единое целое, точно лебединая пара, точно волк и волчица, точно две горлицы». Он сожалел, что совершенно не может встретиться со мной. Эта донна Боргезе привязала его к себе крепко-накрепко. «Точно черные стервятники», — думала я в ответ, но и не собиралась докучать ему. Ведь однажды он все равно вернется к своим привычкам озабоченного шимпанзе. Надо только подождать.
К счастью, у меня имелся запасной вариант в лице Джованни, человека, который отличался от Марко практически всем, кроме гражданства и наличия гласной в конце имени. Джованни был худ до истощения, почти как Махатма Ганди, как если бы Ганди был итальянцем. Худым у него было все: руки и ноги, грудь, колени, узловатые, как у гончей. Его талия в обхвате была не шире моего бедра. Косточки на запястьях напоминали мраморные камешки, обтянутые кожей. Только волосы выглядели совершенно фантастически — длинные, густые и блестящие. Причем везде. На груди каждый волосок был размером с палец. Вокруг пениса кустились такие же заросли. Делать ему минет было все равно что рыться в пасхальной корзинке в поисках шоколадных яиц среди снопов травы.
(Заметка на полях: cazzo по-итальянски означает «член», но на самом деле значений у этого слова множество. Изнутри оно гораздо больше, чем те пять букв, которые его образуют. За ним тянется длиннющий извилистый караван эпитетов и определений: пенис, член, хрен, дерьмо, ебля и еще много всего. Вопрос «Che cazzo stai dicendo?» буквально можно перевести и как «Да что ты, блин, говоришь?», и как «Что, на хрен, такое ты сказал?». Или, например, женщина может спросить у своей подруги про ее нового любовника: «Ha un bel cazzo?», то есть: «И как его член, хорош?» В общем, cazzo — довольно эластичное и всеобъемлющее слово.)
Так вот, cazzo Джованни был вполне неплох и скорее служил некой компенсацией тела, чем его гармоничным продолжением. Джованни не была свойственна широта — кроме шикарных волос, все его существо составляли кожа да кости. Будь он петухом, бульон из него получился бы отличным.
Мы познакомились с Джованни два года назад в поезде, который следовал из Венеции в Геную. Я сняла жилье в Кьявари на целое лето — собиралась отдохнуть от Нью-Йорка и поработать над своей первой книжкой — «Ненасытные. Руководство по созданию кулинарных шедевров». Мы поменялись квартирами с человеком, который жил недалеко от пляжа на Итальянской Ривьере. Кьявари — очень странный городок, где соседствовали многоквартирные дома эпохи Муссолини и разрушающиеся виллы fin de siècle, конца века, приправленные римской эстетикой. Он расположился прямо на побережье, недалеко от Портофино. А кроме того, здесь была остерия «Лучин», дом божественной фаринаты — тонкой лепешки, испеченной из нутовой муки в дровяной печи, с приятной хрустящей корочкой и вязкой серединой. Иногда в дождливый день я чувствую вкус призрачной фаринаты — так подсознание играет с моими желаниями, раздразнивая меня.
Мы с Джованни встретились в поезде. Его тело было ломким, как у политического заключенного, глаза — строгими, ясно-голубыми. В них светилась харизма, их обрамляли длинные густые, точно кусты, ресницы. Мы поболтали ни о чем. Он удивился, что я говорю по-итальянски. Совсем немного времени спустя моя юбка уже задралась повыше, обнажила задницу, а мы изучали лица друг друга в зеркале туалета, пока он трахал меня сзади, не попадая в такт раскачивающемуся поезду.
У Джованни было много неприятных качеств, но в дополнение к ним он оказался еще и мистиком. В его мире среди порхающих стрекоз все происходящее имело свои причины. Во все можно было верить. Все наполняла энергия, пропитывала страсть. Все сияло, ничто не имело границ, но находилось в ожидании зрелого понимания. Джованни можно было считать легковерным, пока принцип его веры пылал где-то там.
В Италии вообще все так и тянутся к чему-то мистическому. Возможно, потому, что эта страна похожа на вкусный член Европы, который воткнули в соленый океан мировой пизды. Горы тут повсюду, они устремляют свои вершины куда-то в самое небо. Грозные вулканы бурлят и извергаются едким дымом. Стероидные возвышенности Тосканы и Пьемонта, точно подростковые прыщи, выскакивают прямо на равнинах. От скал, обрушивающихся в Лигурийское море, кружится голова. Венеция, этот уходящий под воду зловонный город, сияет и переливается, точно вдовьи драгоценности. Если что-то из этого или все вместе живет в такой странной, тесной, уютной стране, где объединились — и неважно, хорошо это или плохо, — несколько государств, то почему бы и не поверить в реинкарнацию. В энергию камней. В силу шаманов, сбалансированность чакр или в то, что болезнь возникает из-за обнажения точек ветра.
Джованни. Произнесите это имя по слогам, шепотом, и оно напомнит вам вой морского анемона или оргазм. Произнесите его так, будто целуете кого-то, на выдохе. Язык Гумберта Гумберта совершал целое путешествие по имени Лолита, мой же путешествует по Джованни (мы с ним оставили бы друг друга, у нас были сложные и почти всегда невеселые отношения).
Джованни. Я убила его и съела его печень.
Конечно, это был несчастный случай. Точнее, убийство было случайным, но еда — преднамеренной. Я приготовила печень Джованни по-тоскански: паштет fegato di cinghiale, обычно его готовят из печени дикого кабана. Намазывала на тонкие crostini, подсушенные ломтики хлеба с чесноком и оливковым маслом, и смаковала с хорошим кьянти, посылая иронические поцелуи. Паштет оказался неожиданно вкусным, сохранившим некоторые нюансы. Правда, я немного сжульничала и добавила куриного жира, чтобы сделать вкус слегка сливочным. Но, учитывая многолетнюю приверженность Джованни к веганству и аскезу, которая замораживала любые его желания, что еще я могла сделать? Это была самая чистая человеческая печень, которая когда-либо попадалась мне. Так что я не могла обойтись с ней иначе.
Трюфели привели меня в Италию в декабре двухтысячного года, потому что все любят трюфели. Они только входили в моду, и в нашем журнале должны были быть непременно. На рубеже нового тысячелетия эти грибы завоевывали мир — трюфельная соль, трюфельное масло и микроскопически тонкие пластинки трюфелей. Если у вас есть вкус, если вам позволяет кошелек и если вы мечтаете побывать на пике блаженства, трюфели — то, что вам нужно, это ваша доза метадона, способ кайфануть по-настоящему. Но главное, знайте: вы так хотите съесть этот гриб просто потому, что кто-то вроде меня сказал вам сделать это. Без меня и таких, как я, гурманы были бы похожи на зомби, которые ходят безвольными кругами и только и ждут, когда им дадут еды.
Большой, красивый, раздутый бюджет журнала позволил мне найти трифулау, охотника за трюфелями. Сальваторе, похожий на кривое оливковое дерево, и такой же старый, оказался дядей одного знакомого винодела из Бароло. Так вот, Сальваторе был местной легендой, одним из самых успешных охотников за трюфелями. И хотя каждый трифулау дорожит своими охотничьими секретами почище наркодилера, у меня оказалось достаточно денег, чтобы он согласился взять нас на охоту.
То, что для поиска трюфелей используют свиней, оказалось просто мифом. Свиньи слишком крупные и упрямые, после охоты их трудно усадить на заднее сиденье автомобиля. Сальваторе когда-то давно, когда был еще молодым оливковым побегом, использовал свиней, но сейчас у него для этого есть собаки. Три. Все на разных этапах дрессировки, и все — гончие с розовыми, ужасно чувствительными носами и ясными романтическими глазами. Охотники за трюфелями перешли на собак лишь потому, что те гораздо легче человека, у которого они на поводке. Их нетрудно удержать, чтобы они, отыскав гриб, не попортили его. Глупые псины его, конечно, не съедят, им достаточно собачьего лакомства и мячика. Свиней же нельзя купить забавами и играми, они сипят, сопят, вырывают гриб и поедают его тут же и целиком.
Мы встретились в шесть утра. Стоял холодный декабрь. Нас было четверо. Для Сальваторе это уже слишком поздно. Обычно он начинал охоту намного раньше. В то время, когда ты, одурманенный танцевальными ритмами, флиртом и кокаином, на ощупь пробираешься из какого-нибудь клуба с каким-нибудь незнакомцем в свою или его постель. Охотники же за трюфелями люди очень воздержанные, и если что-то и позволяют себе, то только граппу. Они выходят со своими собаками еще затемно, потому что охотиться при свете слишком рискованно, другие охотники, их конкуренты, могут распознать тайные грибные места. Однако в потемках слишком тяжело сделать хорошие фотографии, поэтому Сальваторе, успокоенный обильным гонораром от журнала, любезно согласился выйти с нами на охоту засветло. Ему это было не в радость, но она и не подразумевалась. Подразумевалось, что он будет оставаться собой, простоватым и фотогеничным, и найдет нам несколько дурацких трюфелей, ну или хотя бы подыграет на камеру.
Туман полз по земле, как толстый серый кот. Мы ехали к ферме дядюшки-трифулау по извилистым пьемонтским холмам на маленьком «фиате», чьи фары едва освещали этот меховой туман. В нашем ménage a quatre только я и наш журнальный фотограф Гай были с похмелья. Остальные же оставались совершенно в трезвом уме: дядюшка слишком стар, чтобы пить, а Джованни слишком чист.
Оказалось, охотиться за трюфелями довольно утомительно, так, как вы только можете себе это представить. Надо слишком много ходить по заросшим травой холмам, на которых слишком много деревьев, опавшей листвы, кочек, скуки и ожидания того, что должно произойти. Совершенно бессмысленная прогулка с собакой, которая служит проводником, напоминает коан. Как звучит хлопок одной ладонью — щелчок одной мысли? Время от времени собака по кличке Стелла останавливалась и зарывалась носом в землю, ее тупой хвост подрагивал, точно антенна. Она начинала копать, Сальваторе отзывал ее, давал лакомство и осторожно раздвигал землю старой мотыгой для трюфелей, осторожно нащупывал гриб и аккуратно выкручивал его. Затем он старательно заполнял ямку, подобно хирургу, сшивающему рану, чтобы в будущем году здесь снова вырос трюфель. Мы нашли три — каждый не больше шарика жевательной резинки, но когда Сальваторе вытаскивал из земли эти крошечные, похожие на головной мозг плоды, воздух полнился их мощным ароматом. Если верить преданиям, когда-то давно трифулау для охоты использовали свиноматок, потому что трюфели источают феромоны хряков. Просто свиньи надеялись, что их хорошенечко трахнут, а находили всего лишь лакомый гриб — своеобразная метафора современных женщин и пирожных. Но лично я в любом случае предпочту трюфель.
В конце концов мы сдались. Нам пришлось инсценировать находку фотогеничного tartufo bianco. Мы предвидели такой сценарий. Почему белые трюфели такие дорогие? Да просто потому, что они крайне редки. И если черные можно даже выращивать самостоятельно, то в алхимии белых науке еще предстоит разобраться. Именно поэтому, а еще потому, что их страшно полюбили японцы и американцы, они и стоят так дорого. Мы достали белый трюфель размером с мяч для гольфа и отдали его Сальваторе, который вначале осмотрел его оценивающим взглядом ювелира, неохотно согласился, после чего осторожно положил на землю.
Гай сделал несколько снимков — вот Стелла находит гриб, вот Сальваторе выкапывает его. Простите, что говорю сейчас правду, но мы все подделали. Солнце уже совсем взошло, когда мы объявили окончание охоты и разошлись по машинам счастливые, что наконец-то избавились друг от друга. Помахав на прощание Сальваторе и его веселой собаке, мы с Гаем и Джованни отправились в мою любимую тратторию недалеко от Ла-Морры. Она совсем крошечная, всего на шесть или семь столиков, которые почти всегда заполнены местными виноделами. Эти ребята ненавидят есть всякое дерьмо. И уж если вы находитесь в винодельческой стране, прежде всего узнайте, где они обычно обедают, и отправляйтесь туда же.
Весь следующий день Джованни был явно недоволен. В нем вообще было мало приятного, что вполне объясняется его фрукторианством. Мы ругались — он за рулем, я на пассажирском сиденье. Примерно час назад мы выехали из ресторанчика Ла-Морры, о котором много рассказывали поклонники агротуризма. Восторг переполнял меня. Тартра пьемонтесе, крошечные порции заварного сырного крема с трюфелями по-пьемонтски; сангуиначи — пьемонтские кровяные колбаски, такие густые и темно-медные, что их послевкусие еще долго остается во рту; инсалата ди карне крудо — мясной тартар, увенчанный тонко порезанным трюфелем; брассато аль Бароло — райски нежная тушенная в вине говядина. Все такое невероятное. Я была готова раздеться и нагишом валяться во всех этих тарелках.
Джованни же был в бешенстве. Владелец ресторанчика отказался приготовить банья кауду, масляный соус с анчоусами, только без анчоусов. Так что пришлось довольствоваться салатом из белой фасоли и ризотто, которое еле согласились приготовить на овощном бульоне. Бедный веганский дурак. Его потрясывало от ярости, я же пребывала в благостном легком опьянении от еды и вина, точно японская корова, счастливо ожидающая хорошего массажа перед тем, как ее забьют.
— Тебе, — сказал он, — слишком интересны слова. Что такое слова?
При этом он сделал губами что-то вроде «пф-ф-ф-ф» и передернул плечами. Все это было похоже на то, как ветряная мельница крутит свои лопасти.
— Да, — ответила я. — Я писатель, и слова для меня очень важны.
— Слова, — он выплюнул эту фразу так, точно это было проклятие. — Важно то, что вот здесь, — он стукнул себя кулаком в грудь, — а слова — это ничто, это… — Тут он набрал побольше воздуха, надув щеки, и выдохнул все на меня. — Мне и так понятно все, что надо, стоит только посмотреть в твои тигриные глаза.
Ладно, подумала я, только какого ж хрена мы сейчас спорим. В льдисто-голубом свете приборной панели «фиата» костлявые запястья Джованни казались призрачными.
— Мои тигриные глаза, — повторила я.
Он посмотрел на меня.
— Раньше у тебя были глаза волка, а теперь — тигра.
Глаза тигра, возбуждение от боя. Машина повернула, деревья казались такими близкими, что едва ли не цеплялись за нее. Джованни неотрывно следил за дорогой. Я тоже. Мы вместе следили за ней. Но машина все равно налетела на что-то колесом.
Какая-то шишка. Даже не очень большая.
— Какого хрена, — выругался Джованни по-итальянски и съехал на обочину, насколько это вообще было возможно на такой узкой дороге.
Включив аварийные огни, он пристально посмотрел на меня и открыл дверцу, чтобы проверить колесо.
Я попыталась открыть пассажирскую дверцу, но машина была прижата к ограждению, за которым открывался провал, ведущий куда-то далеко вниз, в пьемонтскую черноту, я хорошо видела его в свете луны и огней «фиата».
Я слышала, как Джованни бормочет что-то, и в боковое зеркало видела, как он стоит чуть отклонившись назад. Из замка зажигания торчали ключи.
Я устала. Честно. Страшно устала спорить и защищаться перед человеком, который мне даже не очень-то и нравится. Устала от попыток расшифровать его непостижимые итальянские идиомы и совершенно невозможные убеждения нового века. Устала от тигриных глаз и его вонючих ног, от осознания того, что Джованни относился к мужчинам, что любят женщин, которым он даже не нравится. Я устала от того, что он мне не нравится. Я смотрела на ключ в замке зажигания. Так что я просто закрыла дверцу, пристегнула ремень безопасности, повернула ключ и оставила Джованни посреди дороги возле отбойника.
Вождение в этот раз показалось мне возрождением. Я опустила окно и позволила струям холодного воздуха омывать меня, точно они вода. Я ехала и представляла себе, как сейчас увижу маленькую таверну и наконец выпью там граппы. Мне очень хотелось выпить. Я смотрела на небо и ветви деревьев, которые мелькали в нем точками и тире, точно азбука Морзе. Два луча от фар «фиата» сходились впереди, точно судьба, создавая конус тишины и покоя.
Но вдруг я почувствовала нечто вроде вины. Я оставила своего любовника с какой-то шишкой посреди дороги, во тьме. Причем дорога эта была слишком узкой, а тьма там, куда не доставали огни фонарей, — совсем непроглядной, точно океанская бездна. Я притормозила. Затем совсем остановилась. Сделала разворот на три точки и поехала обратно к Джованни, вглядываясь в эту черную тьму, ища его и предчувствуя новую ссору. Я вся сжалась внутри, ожидая его ярость, но ощущение не показалось мне слишком уж неприятным.
Я ехала, и возвращение казалось мне более долгим, чем побег, хотя, возможно, я просто ехала медленнее. Костяшки пальцев совсем побелели и в свете приборной панели стали напоминать голубоватый рубец. Дорога повернула. Из-за поворота я увидела, как на фоне призрачных деревьев вырисовывается фигура Джованни. И вот тут случилось нечто. Я нащупала ногой тормоз. Но нет. Это оказался газ. Машина рванула изо всех сил. Крыло со стороны водителя ударило Джованни, и он, точно тореадор, сделал пируэт и взлетел в воздух, перевернулся и упал позади машины. Мне показалось, что я слышала звук, с которым он приземлился. Хотя наверняка мне это показалось. Потому что я услышала другой звук.
Точно. И он оказался сильнее, чем тот удар, остановивший меня опять на том же месте на узкой обочине. Я развернула машину, отъехав назад, и направила фары на Джованни. Он висел на отбойнике, на самом краю пьемонтской пропасти.
Выглядел Джованни не очень. Во-первых, он блестел. Но люди не могут так блестеть, особенно темной ночью. Во-вторых, внутренности его вывалились наружу, причем частично намотались на какую-то арматуру, которую неизвестно кто воткнул возле отбойника. Арматура торчала вертикально и была крепкой, точно старая крепость, точно шпиль или игла, и испускала злое сияние в ярком свете луны. Джованни, пронзенный этой арматурой, висел на отбойнике, похожий на пугало, которым он мог казаться еще при жизни. Судя по его блестящим, сочным внутренностям, ему пришлось несладко.
В лунном свете кровь Джованни казалась черной, как виноградная кожура. Он сам выглядел таким обмякшим, уязвимым и нежным, точно кролик в мясной лавке. Пурпурная лента кишечника струилась из тела новогодним серпантином. В боковое окошко я заметила, как среди этих блестящих серпантинных завитков бугрится нечто. Нечто жирное и сочное, точно крупный помидор, раздавленный ребрами. Печень. Или мне показалось.
Однажды я подумала, что люблю Джованни. Мы шептали друг другу признания в любви, клали их на язык, на плоть друг друга, точно лепестки роз. Мы смотрели друг другу в глаза и чувствовали, как нас заливает бурлящая гормонами кровь. Мы ощупывали друг друга в темноте, и это было так мимолетно-сладко. Мы любили друг друга, или нам это только казалось. Но едва привязанность исчезает, я уже не могу вспомнить ее, лишь в предрассветных сумерках вижу ее фантасмагорические осколки. Едва она проходит, я забываю ее, точно лицо умершего родственника. Мы любили друг друга — Джованни и я. И теперь я смотрела на его пронзенное распластанное, точно у средневекового святого, тело и вспоминала.
Голова Джованни была откинута назад, словно в посткоитальном обмороке. Глаза открыты. Я в последний раз посмотрела в них и поняла, что сделаю сейчас.
Я вернулась к «фиату», порылась в сумочке и нашла там только барный штопор и нейлоновую сумочку — такие берут с собой все итальянцы, когда идут на рынок. Я выщелкнула из штопора резак для фольги и вернулась к телу, которое совсем обмякло и безмолвно сияло в лунном свете.
Лезвие было крошечным. Это требовало некоторого терпения и чуть больше времени, чем мне хотелось. В конце концов я разобралась с какими-то хрящиками. Печень была твердой, скользкой и еще горячей, хотя быстро остывала в ночном воздухе. Фары «фиата» светили так, что пришлось чуть отойти, чтобы видеть свои руки. Наконец я высвободила печень и бросила в ту самую нейлоновую сумку для рынка. На заднем сиденье нашла бутылку «Пеллегрино» и вымыла руки, поливая то на одну, то на другую в свете фар. Старой рубашкой, которая валялась там же, я вытерла вначале руки, затем крыло «фиата» и поехала обратно на ферму, надеясь, что меня никто не остановит.
Пакет с печенью я тоже бросила на заднее сиденье поверх рубашки. Вернувшись к себе в комнату, я бросила ее в горящий камин, а печень отдала жене фермера, сказав, что мне подарили печень кабана. Женщина помыла ее, очистила от пленок и положила в холодильник. На следующее утро я приехала в квартиру Джованни, где приготовила из нее восхитительный паштет, который и съела.