Точно так же, как люди не становятся убийцами, проснувшись однажды утром, они не становятся и кулинарными критиками. Практически никто. Но не я. Овладеть этими навыками все равно что облачиться в одежду, скроенную и пошитую на заказ, сидящую так, как того требует мое единственное и неповторимое тело. И да, на этой планете я оказалась именно для того, чтобы научить людей, как, что и почему они должны есть, но, честно говоря, я бы не распознала этого призвания, если бы не мужчины. Им я многим обязана.
В тысяча девятьсот девяностом нужно было очень сильно прищуриться, чтобы увидеть, как где-то вдалеке маячит интернет. Сегодня, когда газеты и журналы с треском закрываются и умирают, трудно представить, что еще четверть века назад они купались в потоках блаженства. В начале девяностых, казалось, не проходило и дня без появления какого-нибудь очередного полноцветного журнальчика. Голова кружилась от этого разномастного глянца со специфическими названиями — «Эгг», «Пейпер», «Джордж», «Спай», «Блерт», «Спин» (полагаю, именно они предугадали эпоху ресторанов с односложными названиями, типа «Плам», «Парм», «Соус», «Саппер», «Карнивор» и просто «Хоум»). Идеи, авторы и деньги в них росли как на дрожжах. Одно появлялось из другого, которое порождало третье, а третье — четвертое, и так до бесконечности, пока вы не осознавали себя погребенным в непролазной каше слов, людей, смыслов, идей, рекламодателей, подписок и читателей; и все это требовало больше и больше пищи для того, чтобы расти.
Во времена «Твин Пикса», «Красотки», Ваниллы Айса и кокаиновых вечеринок они росли и размножались, а связи были сродни валюте. Вся жизнь зависела от того, с кем ты был просто знаком, с кем ты переспал, а с кем — только собираешься. Нужно было просто оказаться в нужное время в нужном месте — на вечеринке, на открытии галереи, в ресторане, на курорте, принимать правильный наркотик в туалете правильного клуба в правильной обтягивающей юбке, прижимаясь к правильному человеку. И после этого однажды твое имя появится под заголовком какой-нибудь глянцевой публикации.
Так я однажды стала кулинарным критиком журнала «Нуар».
Хорошо помню вечер, когда оказалась в одном из модных ресторанов вместе с манхэттенским плейбоем Эндрю Готиеном. Мы сидели, притиснувшись друг к другу, на банкетке, покрытой коричневой грубой кожей, и под глухие басы грохотавшей тут музыки и звон бесконечных рюмок с водкой я прокричала ему, что здешние устрицы с кремом из лемонграсса на вкус точно фантазии пятнадцатилетнего мальчика о куннилингусе. Помню, Эндрю расхохотался, услышав это. Помню, как мы отправились к нему домой. Смутно помню какой-то по-спортивному целеустремленный секс, который закончился бездарной осечкой. Помню, как наутро проснулась в его лофте в Трайбеке и заметила, что высохшая сперма на моем животе похожа на глазурь от пончиков. Эндрю тогда приподнялся на локте и оценивающе посмотрел на меня.
— Я хочу, чтобы ты стала кулинарным критиком в моем новом журнале, — сказал он. — Мой новый журнал, «Нуар», — сказал он, — имеет довольно мрачный взгляд на культуру, моду, политику, искусство и условности. Так что ты туда идеально впишешься, — сказал он.
— Конечно, — согласилась я, восхитившись его ретивостью. — Четыре штуки баксов за колонку.
Мы скрепили нашу сделку небрежным поцелуем и хлюпающим трахом.
Я говорю, что однажды утром проснулась кулинарным критиком. На самом деле ровно в той же степени верно и то, что к этому меня привели все хитросплетения моей жизни. Оглядываясь назад — а тюрьма к этому располагает, — я понимаю, что мое воспитание было заточено именно на это. Как коров выращивают, чтобы доить, виноград «неббиоло» — чтобы делать из него вино, а циветт — чтобы те испражнялись лучшим в мире кофе, так и меня растили для того, чтобы я рассказывала о еде.
Теперь кажется, что все шло к этому благодаря моей матери. Все вообще началось именно с нее. Ведь в отличие от подавляющего большинства американцев, которые родились в начале шестидесятых, я, как и Даниэль Булуд, росла исключительно на натуральных продуктах, а всю еду мать готовила своими руками. Мы никогда ничего не покупали в магазине, даже хлеб, хотя время от времени обедали в ресторанах. Хлеб мать пекла сама. Бережно замешивала тесто, которое высыхало у нее под ногтями тонкими полумесяцами. Выращивала помидоры, консервировала их, уваривая в керамической кастрюле, над которой поднимался густой соленый пар. Ездила к молочнику и привозила от него огромные ведра свежего молока, из которого потом делала масло, йогурт и сливочный сыр. Нежной, ароматной кремовой массой она заливала только что собранные, согретые солнцем ягоды, а сверху капала немного меда. Да, она сама выращивала ягоды и держала пчел.
Она делала это, делала все это сама и делала хорошо. Стояла, подбоченясь, в своем саду посреди Коннектикута или на кухне, точно колосс. В нашем маленьком мирке она была великой, дающей и дарующей Матерью, создательницей волшебных супов, непостижимых рагу, пышных хлебов, фруктовых пирогов, сияющих и блестящих, точно фамильные драгоценности, истекающего соком, покрытого хрустящей корочкой жареного мяса, невозможно нежных овощей, которые буквально таяли во рту, креманок со сливками, соусов, загадочных блюд из риса с травами, убийственных салатов, и все — из продуктов, выращенных в собственном саду, или из того, что она, точно алхимик, создала сама. Моя мать была ведьмой на кухне и Деметрой посреди своего огорода. И мы ненавидели ее за это.
Отец целыми днями штамповал рекламу, как аппарат, щелкающий синтаксическими переключателями. Его подвижный мозг стремительно наполнялся словесными оборотами и отборными остротами, которые отлично продвигали любой товар. Работал он помногу и почти всегда допоздна (и, как потом оказалось, еще кучу времени проводил со своими любовницами, совершенно обезличенными в череде эвфемизмов женщинами — она, эта, сучка, потаскуха. Я слушала тихую ругань родителей, когда мать устраивала разборки, как того требовали приличия. Но, по правде говоря, она понимала, что верности может ожидать только от банок с консервами в собственной кладовой). Так что дом для отца, который работал от шестидесяти до восьмидесяти часов в неделю, был не столько крепостью, сколько офисом на выходной день.
Моя мать, которая весь дом держала в своих испачканных мукой руках, номинально, философски и эстетически была француженкой. Это выражалось в ее речи, стряпне и красной помаде, которой она красила губы, даже выходя в сад, — в старенькой куртке, волосы собраны в пучок, на руках огромные перчатки, на ногах резиновые сапоги. Деланая французскость позволяла матери обычную жареную курицу самым фантастическим образом превратить в целую череду блюд: заливное из курицы, сэндвичи с курицей, куриный бульон и курицу с клецками — бесконечную череду.
Она довольно серьезно относилась к воспитанию детей и еще серьезнее к тому, чтобы прокормить их — моего младшего брата, мою младшую сестру и меня — при помощи своего сада, своих кладовых, своих ведьмовских умений, своей протестантской решимости и непоколебимого снобизма. Да, она была настоящей протестанткой ровно потому, что француженкой была фальшивой. Точно позолоченное кресло Людовика XIV во дворце диктатора.
В отличие от вездесущей домохозяйки-матери, присутствие отца казалось одинаково призрачным и неизменным. От него пахло табаком и коричневым ликером, голос его звучал, как наждак, движения легкого, стройного тела говорили о смиренном поражении, несмотря на то что он прекрасно зарабатывал деньги, владел прекрасным имуществом и давал своим детям поколения икс прекрасное образование, которое в будущем обязательно подарит им некоторые привилегии. В рабочие дни отец всегда одевался в «Брукс Бразерс», по выходным в «Эл Эл Бин», а в особых случаях — в «Ральф Лорен», как будто дополнял собой интерьер нашего дома, все эти балки и балясины из старого дерева, парусину и грубый хлопок аксессуаров, точно его самого купили вместе с домом в качестве декора. И как бы мало отец ни проводил времени здесь, мы всегда ощущали его присутствие — основательное и совершенное, как кинематографическая проекция. Когда родители показывались на людях, все видели идеальную пару, но за этим парадным фасадом скрывалась настоящая атомная бомба.
У каждой семьи есть свои секреты, у нашей этот секрет — я.
Известно, что всякого рода лишения вызывают галлюцинации и ложные ощущения. Так, например, лишение сна приводит к психозу. Человеческий мозг может какое-то время обходиться без сна и без отдыха от работы тела, разговоров и когнитивных взаимодействий, но потом он все равно вырубается, остается как будто наяву, бодрствует во сне. В такие моменты по коже как будто бегают мурашки, мохнатые лапки бабочек, тысячи сороконожек и все тело зудит и чешется. Слышатся потусторонние звуки и голоса. Перед глазами мелькают блики или какие-то призрачные миражи. Руки цепляются за что-то, но не могут удержаться. Адреналин зашкаливает, сердце готово выскочить из груди. Тело не спит, но мозг окутывают кошмарные видения.
Так недостаток пищи окутывает мозг тоской. Не буду утверждать, будто все женское население Бедфорд-Хиллз умирает от голода — это не так. Нас, конечно, кормят. Какой-то жижей — темно-коричневой и светло-коричневой, почти белой, добавляют к ней коричневые котлетки неизвестно из кого. Туда же плюхают теплый горошек, выловленный из банок с густым рассолом. Нам дают клеклый ватный хлеб с прогорклым маргарином. Мы, конечно, едим. Три раза в день. Пищу с привкусом государственной апатии. Иногда, чтобы хоть как-то разнообразить этот скудный рацион и подразнить наши вкусовые рецепторы, мы вычищаем торговые автоматы и здешние продуктовые магазинчики.
Но на самом деле мы всегда голодны. Я — определенно голодна. Голодна так, что видения еды, призраки продуктов заполняют мою голову, как океан заполняет прибрежные пещеры: идеальное севиче из мексиканского Плайя-дель-Кармен — креветки и тилапия, залитые острым соусом из сока нагретых солнцем лимонов, мягких кусочков папайи и гуанабаны в жарких объятиях серрано и халапеньо. Я протягиваю руку, чтобы поставить книгу на полку, и на меня падает оливковый пирог, солоновато-сладкий, благоухающий жирными зелеными оливками. Рот тут же наполняется вкусом густого сладкого эспрессо. Я сижу на своей узкой кровати и чувствую на губах гранатовые зерна, слышу аромат жареного каре ягненка и горячего черного хлеба со сливочным маслом. У меня перехватывает дыхание. Призраки еды являются мне, когда я со всей ясностью вспоминаю ослепительный Манхэттен: устрица в раскрытой раковине, чистая и влажная, миска минестроне с завитками зеленого песто, теплое печенье с шоколадной крошкой. Мой рот от возбуждения наполняется влагой точно так же, как когда-то наполнялась влагой моя собственная устрица. Но челюсти смыкаются, ощущая пустоту. Лишения — идеальная почва для богатого воображения; мне кажется, я умираю от голода.
Дома со своей семьей я ела здоровую пищу, которую готовила мать и которая придавала смысл ее жизни. Но с друзьями я поглощала всякий мусор. Жареную картошку, темно-желтую, хрустящую. Яблочный пирог со взбитым, точно вулканическая лава, белковым кремом, пузыри которого, запеченные коркой, больше походили на бубонные струпья. Молочные коктейли, блестящие, будто пластмассовые. Это и было моим подростковым бунтом. Как курение у других. Просто мои родители сами курили, так что совершенно не удивились бы, увидев меня, дымящую их «Мальборо» или «Житаном» сразу после здорового обеда с зеленой фасолью и форелью с миндалем. Наверняка они даже ожидали такого.
Но вместо этого я, как не в себя, поглощала слишком сладкий, слишком соленый, слишком пластиковый и слишком восхитительный пищевой мусор за компанию с подружками. Но были ли они мне в действительности подругами? Я не знаю. Знаю только, что по их образу и подобию я лепила себя, потому что вписаться в их общество было проще, чем выделиться. Я одевалась так же, как они. Следила за тем, за чем следили они. Слушала ту же музыку, что нравилась им. Выкрикивала те же имена музыкантов, что и они. Я красила ресницы синей тушью, потому что они красили. Я заполнила свою речь словесным мусором. Но больше всего меня волновала их еда. Я ела то же, что и эти девочки, потому что дома у нас были совершенно иные пироги и закуски.
Были они мне подругами или нет — неважно, но благодаря им я узнала о своих аппетитах — к мусорной еде, мусорному сексу и самой настоящей власти. Словом, ко всему тому, что в родительском доме было для меня недоступным. Дружба ли это? Не знаю. Не уверена, что я вообще умею дружить. Я называю друзьями людей, которые мне просто нравятся, а наши с ними отношения не напоминают транзакции: ты мне — я тебе. Иногда мне кажется, что моим единственным настоящим другом была Эмма, но и то — до той поры, пока не пришли судьи. В метафорическом, естественно, плане. Потому что фактически судьи пришли и вынесли окончательное решение тринадцатого ноября две тысячи четырнадцатого года — через несколько дней после того, как Эмма дала показания против меня. Впрочем, я отвлеклась.
Спасибо подружкам за то, что показали мне эту вредную мусорную еду, и за то, что рассказали, что такое настоящая женщина. Источая цветочные ароматы своих первых духов, они учили меня, как говорить, как ходить, как танцевать, как откидывать волосы. Как приоткрывать рот — точно для поцелуя, а не для того, чтобы откусить кусок побольше. Как задавать вопросы. Как покачивать бедрами, выходя из комнаты. Рассказали, почему надо смеяться, когда хочется орать. Сидя над остывающей картошкой фри, я узнала от них, что женщина — тот же обед из «Макдоналдса»: не важно, настоящая это еда или нет, важно только, что она вкусная.
Я помню, как после школы мы колесили на машинах по закоулкам Коннектикута и распевали модные песенки, игриво открывая свои накрашенные ротики, в точности как модели «Плейбоя». Мы были теми девочками, что усаживаются потеснее вокруг пластиковых столов, ковыряются в пластиковой еде, хлопают густо накрашенными, точно пластиковыми, ресницами, поглядывая на сидящих напротив мальчиков, достают одну на всех помаду из одной на всех сумочки и возюкают ею по одному на всех рту. Мы были теми девочками, что тусуются на всяких вечеринках, едят там замороженную пиццу, прихлебывают из красных пластиковых стаканчиков паршивое пиво или паршивое же вино, кучкуются в круглосуточном «макдаке», тискаются в темноте то с одним мальчиком, то с другим. Проводя время со своими надушенными подружками, я ощущала себя так, будто краду драгоценности. И теперь, многие годы спустя, едва раздаются первые такты музыки, под которую мы тогда тусовались, я вновь вижу себя той самой девочкой с красным пластиковым стаканчиком, в котором плещется теплое пиво, девочкой, целующейся с первым попавшимся идиотом из команды по лакроссу.
Мусорная еда была моим бунтом, бунт — женственностью, женственность оказывалась мусором. В этот круговорот желаний погрузила меня моя юность, и я была от него в экстазе. Так что мне оставалось только потерять девственность с поваром — без вариантов.
Я не испытывала к нему вообще никаких чувств. Обыкновенный парень, который виртуозно переворачивал бургеры на гриле. И это делало его идеальным. Я запала на его скользящие движения, похожие на танец — бедро, кисть, лопатка для переворачивания. Он жарил их автоматически — бургер за бургером, котлеты из мяса мертвой коровы громоздились одна на другую, прикрытые половинками булки. Я наблюдала за ним, как завороженная. Его полосатая поварская куртка задралась и обвилась вокруг тела, точно змея. Под ней проступал позвоночник, из-под пояса джинсов выглядывала пушистая дорожка волос. Я представила, какие жесткие у него бедра на ощупь, какое тяжелое тело, и мне хотелось слиться с запахом горелого мяса, исходившим от него.
Он повернулся ко мне лицом. Легкая бумажная шапочка, точно маленькая лодка, покачивалась на его волнистых волосах. Узкое лицо с полными губами цвета отравленного яблока Белоснежки из диснеевского мультика. Я буквально почувствовала на себе эти яркие, немного потрескавшиеся губы и толстый язык. Представила, какая гладкая у него кожа и какая острая будет боль, когда его член пронзит мою еще никем не тронутую вульву. Представила облегчение, что охватит меня после того, как он порвет мою девственную плеву, ощущение, что этот миг сдвинул горы — и их уже никогда не вернуть на место. Я представляла себе это так, будто все уже произошло, будто я уже стала другой, родилась заново и уезжаю на своей машине, увозя в трусиках его эякулят, а на ладонях — соль его тела. Я ела чизбургер, слушая болтовню подружки о том, что она, типа, подкатила к диджею, а он такой, типа, в чем дело, и она такая уже пошла назад, а он такой тоже пошел, а она…
Я что-то отвечала ей, не сводя глаз с этого парня. Она болтала, не унимаясь, а я смотрела и смотрела на него, всем своим существом желая только одного: чтобы и он посмотрел на меня. Увидел меня тут, за этим кроваво-красным столиком «Бургер Кинга», обнаженную и готовую ко всему, сгорающую от желания. Я точно знала, что стоит ему встретиться со мной взглядом, как он упадет прямо мне в руки, точно спелая слива. Я уже чувствовала его липкие волосы, слышала, как стукаются наши зубы, ощущала земляничный вкус его шершавого языка. Представляла огромное сиденье в его машине, этакий сексодром. И мне захотелось растянуться на нем, раздвинуть ноги, обхватить руками этого парня и всосать, поглотить его целиком.
Я смотрела на его обтянутую курткой спину, на поварскую шапочку в волосах и каждой клеточкой своего тела буквально приказывала ему повернуться и посмотреть на меня, увидеть меня, ПОВЕРНУТЬСЯ И УВИДЕТЬ МЕНЯ. И он повернулся. Наши взгляды встретились. Я улыбнулась и положила в рот ломтик картошки. Не отрывая глаз от парня, начала жевать. Вот он — этот момент. Что-то у него за спиной зашипело, он отвернулся. Но я уже знала. Точно знала. Он — мой. Кем бы он ни был.
Мы с подружкой закончили есть и ушли. Все это время она не прекращая болтала о своем диджее и о том, как он, типа, смотрит на нее, интересно, будет ли вечеринка на следующей неделе, как мне кажется, вдруг они с диджеем поцелуются, типа, по-настоящему и все такое. Да, сказала я, да, это случится. Точно случится. Даже не сомневаюсь в том, что я это сделаю.
Через два часа я вернулась сюда одна, поставила машину на парковке для персонала, включила музыку и начала подпевать, наблюдая за задней дверью закусочной. Через некоторое время она открылась и оттуда вышел мой повар с двумя огромными мусорными мешками, направляясь к контейнеру. Я включила свет в салоне. Наши взгляды снова встретились и замерли, как воздушные гимнасты под куполом цирка. Я выключила свет.
Когда он снова вышел, я ждала его на мартовском холоде, в куртке из искусственного меха «под ягненка», в обтягивающих джинсах от Кельвина Кляйна, прислонившись к своей спортивной машине и поджав ногу. Готова поспорить, в его машине восьмидорожечный магнитофон. Очень надеюсь на это.
— Привет, — сказала я.
Он остановился, как-то криво улыбнулся, зубы у него оказались белыми и красивыми. Даже на таком расстоянии я чувствовала запах жареной говядины — лучший запах, созданный в лабораториях Джерси.
— Привет, — ответил он.
Я подошла к нему, заглянула в глаза, взяла за руку и велела отвести меня к его машине. Она и вправду оказалась огромной. На ее широченном, пропахшем дымом сиденье мы сцепились накрепко, точно борцы. Я вдыхала его запах и утопала в нем. Сорвав с себя всю одежду, я буквально залезла под парня.
— Все в порядке, я на таблетках.
Он резко вошел в меня. Я вскрикнула, а затем просто отдалась этой волнующей, пугающей, незнакомой боли. Запахи говяжьего жира, прогорклого кукурузного масла и немытого мужского тела, смешиваясь, окутывали меня. До сих пор я не могу спокойно смотреть на вывеску «Бургер Кинга» — мой клитор тут же наливается кровью. Этот орган, моя маленькая устрица, обладает неистовой силой.
Хотела бы я знать, как звали того парня. Хотела бы увидеться с ним.