Будучи докой в любовных делах, Марк Нечет, в те годы блестящий студент-правовед с серебряным институтским апплике на отвороте спортивного пиджака английского кроя, загодя обзавелся ключом от старой теплицы, подкупив садового сторожа Федота увесистой запредельской маркой. Но еще за три дня до того он взял на свое имя один из лучших номеров в «Угловой» («паровое отопление, электрическое освещение, лифт»), тот, что в четвертом этаже, окнами на Капитанскую набережную.
Кто бывал в Запредельске и стоял в «Угловой», или попросту в «Углах», как прежде именовали гостиницу городские завсегдатаи-повесы, щеголяя старым названием этого мрачного, фрегатом выходящего на перекресток здания, бывшего когда-то грязным доходным домом заводчика Берга, где за полтинник можно было снять на ночь отгороженный ширмой угол (то были времена, когда что ни день из Балаклавы и Керчи прибывали толпы шрамолицых «скарнов» — наниматься на черную работу в порту или на фабрику — к «Леппу и Вальману»), те, должно быть, все еще помнят старомодный уют ее просторных комнат: пару вытертых кожаных кресел супротив литого чугунного камина, который по утрам приходил разжигать старик-коридорный в синей байковой куртке и войлочных ботах, приносивший также кофе и газеты, дубовый платяной шкап в простенке, пропитывавший одежду горьковатым запахом шалфея, цветочные арабески на обоях и коврах, серенькую репродукцию Утрилло над широкой кроватью в подобии алькова и жемчужный свет баккаровской люстры благотворного для глаз опалового стекла. А светлая и просторная ванная комната, выложенная голубым рижским кафелем! А томик Ларошфуко в шелковом переплете, заботливо оставленный для постояльца на ночном столике на случай бессонницы!
Отчего гостиница?
Его сумрачный maisonette[22] (как Андрей Сумеркин, давний приятель Марка, лестно именовал эту хладную келью с чахлым камином, истлевшим плюшем на окнах, протертой оттоманкой, подержанной petit bibliotheque choisie[23] и закопченным дубовым потолком) в северном крыле главного здания был, разумеется, не в счет: слишком рискованно. Согласно старинным правилам Университета, никого более или менее другого пола приводить к себе не дозволялось, и только для очень пожилых профессоров и приглашенных лауреатов, с ведома декана, могло быть сделано исключение (см. пп. 111—112 Статута).
Отчего оранжерея?
Теплица была занята Марком на тот случай, если бы Ксения отказалась пойти с ним в гостиницу из боязни столкнуться там с кем-нибудь из знакомых. Запредельские барышни в те времена отличались стыдливостью, забытой на материке, с юными блудницами не цацкались — их отправляли с глаз долой на отдаленный остров Змеиный, безотрадное, мрачное место, заселенное несколькими семействами немцев-меннонитов, — с обрывистыми берегами и заросшими астрагалом и ковылем каменистыми пригорками («Что за ужасная земля! — воскликнула однажды путешествующая англичанка. — Ничего, кроме серых бесплодных скал — barren gray rocks, — и какая скудость!»), в унылый пансион с мизерным содержанием и суровыми обрядами послушания, где бледных воспитанниц вместо радостей театров, будуаров и адюльтеров принуждали составлять гербарии, изучать географию и петь хором и где в виде воскресного развлечения предлагалась часовая проповедь заезжего квакера-дрыгуна.
Розе, юной розовой Розе, никогда не слыхавшей о пансионе для испорченных девочек, все эти предосторожности показались попросту пустой отговоркой, наспех выдуманной отцом из желания скрыть истинную причину оранжерейного свидания. А узнала она обо всем в свои невинные двенадцать лет из тонкой линованной тетради в простой миткалевой обложке, которую она нашла как-то в старом кожаном чемодане с оторванной ручкой среди кипы семейных бумаг — ветхих метрик, похвальных листов, треснувших снимков, полинявших открыток, полуразложившихся путеводителей по прошлому и другого фламмаопасного хлама, коим всякое супружество со временем обрастает, как ствол дерева лишайником. Исписанная от края и до края четким почерком Марка Нечета, тетрадь эта содержала подробный отчет о его свидании с девицей Ксенией Томилиной, составленный, по-видимому, pro memoria[24], той же ночью в номере «Угловой». Предваряя записки, он, еще ничего не зная о розовых последствиях своего тепличного приключения, сделал охранительную помету: «sub rosa», оставив нам заодно отличный образчик прозорливости доброжелательного провидения, работающего, впрочем, на холостых оборотах, ибо глаз человечий неприметлив и суетен и багаж жизни все стоит где-то на захолустной станции без присмотра.
Однажды, много лет спустя, жарким июльским днем, опустив подробности, Роза по секрету пересказала историю Матвею Сперанскому. Дело было неподалеку от той самой теплицы, в ботаническом саду, незадолго до отъезда Матвея в Москву. Трещали цикады, всё усиливая до умопомрачения свой монотонный ропот, по краям мраморной чаши фонтана с обманчивым впечатлением источаемой прохлады плескалась вода. Матвей, очень прямо держа спину, сидел на каменной скамье подле искусственного грота и доверчиво внимал Розе. Она полулежала на скамье, опершись спиной о шершавое тело сосны и вытянув гладкие ноги в тесных измятых шортах через его онемевшие от счастия колени, и, разумеется, ввиду такой небывалой близости и блаженства обузы, «он все чувства держал нараспашку, ее лепет не смея прервать» (из поэмы Тарле «Свободное падение»).
Придя к дому Ксении чуть раньше условленного времени, Марк Нечет постоял с минуту на зашарканном крыльце старого, до самого дымохода заросшего плющом особняка, принадлежавшего ее дяде, известному скульптору Химерину, у которого она, пока училась на курсах, по-родственному занимала одну из комнат во втором этаже. Особняк был обращен на Адмиральский сквер по-голландски узким, красного кирпича фронтоном, зато с обратной стороны у него имелся просторный двор с каштаном, вокруг которого круглый год водили хоровод гипсовые калеки старика Химерина. Он прославился еще в ранней молодости своим удивительно пластичным мраморным «Хромцом», внушающим иллюзию неуклюжего движения и заставляющим переживать вместе с героем (худое испитое лицо, трубка в зубах, одна штанина короче другой) привычную муку бытия. «Увечное, но вечное», — шутил Андрей Сумеркин, который мог доказать, что этот хромой припадает именно на правую ногу; теперь же о Христофоре Химерине мало кто вспоминал, а молодые люди, слыша его имя, только удивленно поднимали брови: «Как вы сказали?»
Те, кто посещал пятничные лекции Химерина по истории искусств, в их числе и Марк (время от времени и со своекорыстной целью напроситься на чай), знали, что он страдает неврастенией, от которой лечится суггестией, племянницу жалует, но держит строго, выпивает свой урочный декокт в восемь, спать ложится в девятом часу, дом покидает редко и гостей не терпит. Как всякий мономан, а в его случае это — конец искусств и сумерки муз, Христофор Химерин слишком был занят собственными горестными раздумьями, чтобы обращать внимание на легкую розовость, возникающую на щеках его глупышки-племянницы всякий раз, что речь случайно заходила о Замке, последних истинных аристократах, Нечетах и генерал-губернаторах. Но он, как непогрешимый регистратор, немедленно заметил бы малейший сбой в установленном им мудром распорядке ее девичьей жизни. Поэтому, когда Ксения, уступив наконец двухмесячным уговорам неотразимого Марка, накануне согласилась на свидание, она предупредила его, чтобы он, придя ровно в десять, не смел звонить, дабы не разбудить дядюшку, но терпеливо подождал бы у двери, пока она выйдет. Марк ждал и прислушивался к потусторонней тишине. Ее окна были зашторены.
Звуки. По гулкому карнизу осторожно ходили голуби. Где-то в глубине сквера кричали чайки. Шурша резиной по брусчатке, мимо медленно проехал полупустой старомодно-коробчатый электромнибус, на империале которого сидел в полном одиночестве очень довольный гимназист в круглых очках, во все стороны вертевший головой.
Виды. Желая представить себе перспективу, открывающуюся из окна ее комнаты, он оглянулся на запущенный, кленами обсаженный сквер, об эту пору совершенно пустой, если не считать лохматого пса, поливавшего с виноватым видом вычурную урну, да чугунного болвана в центре — плечистого памятника адмиралу Угрюмцеву, работы Химерина. Скверный этот скверик дальним своим краем соприкасался с настоящей рощей: вязы, дикие груши, кусты низкой альпийской смородины. От нее брал начало обширный институтский сад, перетекавший, в свою очередь, через Долгую балку в знаменитые запредельские плавни, где затравленная стотысячным городом островная природа наконец могла вздохнуть полной грудью. С другой стороны, за спиной Марка, поверх крыш и дымоходов, вдалеке и вверху, на вершине холма, слабо освещенный фонарями, смутно вырисовывался Вышний Город, или, коротко, Град: желтоватые разводы света вдоль зубчатой каменной стены да подсвеченные прожекторами ломкие, отрешенные шпили в сером небе. И это уже была всем ветрам открытая область искусства.
Запахи. Пахло отчего-то мерзлыми водорослями.
Детали. Оглядевшись, Марк принялся рассматривать чету симпатичных мраморных львов, разлегшихся на каменных тумбах по обе стороны крыльца, на котором он, переминаясь с ноги на ногу, дожидался запаздывающую возлюбленную. У львов были кудрявые римские головы, детские выпуклые глаза, черные ямки ноздрей и холодные гладкие зевы, в какие удобно прятать любовные записки или анонимные доносы, как это делывали в Венеции, когда уличная bocca di leone[25] служила почтовым ящиком для тайной полиции. Затем случились одновременно две вещи: вдруг крупно пошел снег и над дверью соседнего дома, мгновенно придав освещенной части пустынной улицы разительное сходство со сценой в провинциальном театре (так любящем все «натуральное»), зажегся кубический фонарь на кованой цепи. «Доктор по дамским болезням Вениамин Карлович Шлейф» — интимно и как бы полушепотом уведомляла прохожих потемневшая медная табличка у двери в соседний дом, напомнив Марку глупый гимназический каламбур о хорошем докторе по нехорошим болезням. Из этого дома вышел пожилой человек в меховом пальто, с тростью в руке. Внимательно поверх очков посмотрев на Марка, он слегка поклонился ему, переложил трость в другую руку, откашлялся и пошел прочь, после чего цветной фонарь вновь погас.
Ксения появилась на сцене в ту самую минуту, когда Марк уже замахнулся было, чтобы запустить подобранным с панели белым камешком в ее окно. Что за камешек? Дайте-ка взглянуть. Округлый кусочек ливийского мрамора, с серой полоской по краю, слоистый, крупнозернистый, приятный на ощупь. Он откололся, должно быть, давным-давно, лет двести тому назад, когда с торговых кораблей на Градской пристани выгружали толстые мраморные плиты, что вскоре пошли на отделку Дворцовой Капеллы. Кажется, Персии не то Плиний упоминает древний римский обычай отмечать счастливый день белым камешком: alba dies notanda lapillo. Несчастливые дни отмечали черным камнем, например обсидианом или простым базальтовым голышом с безлюдного Адриатического пляжа, а потом, в конце года, подсчитывали, сколько было радостных дней, а сколько печальных. Надеюсь, это добрый знак, надеюсь, сегодня она...
Она вышла к нему полностью готовая и даже в перчатках (сиреневых, под цвет сумочки). Ее нежно оживленное краской лицо все еще сохраняло настроенное у зеркала в передней выражение: брови приподняты, полная нижняя губа решительно выпячена, ноздри узкого носа слегка напряжены. Марк тряхнул рукавом своей синей студенческой шинели, чтобы сбить налипший снег, и подал ей руку (камешек пришлось сунуть в карман).
Говорят, что на юге Италии, в Майори и Минори, женщины отличаются редкой красотой и стройностью. У них удлиненный овал лица, большие темные глаза и тонкая оливковая смуглота кожи. Такова же была и Ксения Томилина. Среди рослых, но невзрачных островитянок, большей частью рыжеватых недотрог с крупными кистями рук, крепкими коленями и мрачной родственницей поблизости, она казалась очаровательной чужестранкой, живой, гибкой, неподражаемой и независимой. Красота ее была того редкого качества, когда каждое новое выражение или эмоция, доселе не игравшая у нее на лице, подобно сложно граненному драгоценному камню открывала в ней новые заманчивые глубины, так что нельзя было насытиться прелестью ее смущения, ее огорчения, ее удивления, ее негодования, ее растерянности, как нельзя перестать вращать дивный калейдоскоп. Ей довольно было прибегнуть к простой уловке, чтобы непоправимо пленить своих университетских знакомых: она лишь чуть смежала пушистые веки, из-за чего начинала казаться «загадочной» и порочной. Марка, не терпевшего в своих отношениях с женщинами ничего искусственного, эта ее благоприобретенная morbidezza[26], однако, нисколько не трогала. Впрочем, его умиляла невинная старательность ее кокетства.
Марк Нечет, которому летом исполнилось двадцать лет, был двумя годами старше Ксении. Он уже не раз влюблялся прежде, но, когда завидел ее (в Платоновском зале университетской библиотеки), замер как истукан, мгновенно осознав, что все его прежние увлечения в сравнении с этими запястьями, завитками и ресницами — вздор. Немедленно дав отставку своей последней пассии — томной полногрудой барышне с матовой кожей и шелковыми волосами, — он терпеливо принялся обхаживать свою новую избранницу.
В гимназические годы его познания в области plaisir d'amour[27] ограничивались короткими послеполуденными свиданиями с вкусно надушенной соседской модисткой да раза три — тем приторным блюдом, которое Сережа Лунц имел в виду, когда, плотоядно щурясь и неприятно причмокивая в конце фразы, предлагал «отведать мясца» (в «Версале», угол Галерной и Гвардейской). Позднее, в студенческую пору и особенно во время летних вакаций, у него случалось по нескольку романов кряду, иные из которых продолжались всего пару пылких часов на ракитами укрытой веранде или на софе неприязненного с виду гостиничного номера. Случайные подруги сменяли одна другую и с прощальным вздохом исчезали из его жизни, уносимые течением событий, встреч, вернисажей, камерных концертов в подсвеченных фонарями пахучих кущах приморской набережной где-нибудь в апатичной Опатии (прибой вторит виолончели), и только иногда неосознанное щемящее чувство после пробуждения выдавало содержание не удержавшегося в памяти сновидения.
Родители Ксении («акробатический дуэт Чарских») наезжали на острова Каскада редко. Той зимой Марк видел их лишь на фотографии, которую Ксения нехотя принесла как-то по его просьбе на свидание. Улыбающийся светловолосый великан в вельветовом пиджаке обнимал за плечи хрупкую женщину с отвлеченным взором едва заметно косящих глаз, одетую в облегавшее ее стройное тело короткое черное платье. Другой снимок был напечатан в городской газете «Веретено»: висящий вниз головой высоко над ареной атлет ловит в облачке талька летящую ему навстречу маленькую нарядную Коломбину.
С ее отцом Марку так и не пришлось познакомиться, если не считать того случая в госпитале, когда до самых глаз (страшных, с кровавыми белками) упакованное в гипс тело, бывшее господином Томилиным, отвечало на все рефлекторным подрагиванием пальцев левой руки на простыне. Тогда же, весной, в Ялте, куда «Чарские» приехали на гастроли и где со столь печальными последствиями во время их выступления оборвалась изношенная трапеция, у Марка состоялся разговор с Madame Томилиной. Щуплая, с острыми локтями, сильно напудренная женщина неопределенного возраста (многие годы спустя Марк случайно узнал, что она была всего на семнадцать лет старше собственной дочери и что господин Томилин был ее вторым мужем) сидела против него на софе тесного гостиничного номера, непрерывно курила тонкие сигареты и во время разговора поглядывала, сощурившись от табачного дыма и апрельского солнца, в отворенное за спиной Марка окно, как будто ждала некой важной вести от носившихся по набережной ласточек. На низком столике у небрежно заправленной кровати стояли две недопитые чашки кофе, через спинку венского стула было переброшено необыкновенно узкое розовое трико в блестках.
«Итак, — просто сказала она наконец, потушив сигарету о блюдце и иначе скрестив худые ноги в матово-черных чулках со „змейкой", — вы, стало быть, просите руки моей дочери?»
Он в ответ наклонил голову, и его сочетание браком с Ксенией «стало быть».
Но едва ли Марк мог предполагать, когда по еловой аллее институтского сада вел Ксению в оранжерею («Углы» были категорически отвергнуты), что эта прогулка заведет их так далеко.
Аллея скучно тянулась мимо естественно-научного отделения и заколоченных до весны теннисных площадок в сумеречную глубину сада. Промеж оснеженной хвои горел лишь каждый третий фонарь, что, впрочем, не мешало Марку украдкой любоваться своей спутницей (задумчивой и покорной), ибо ночь настала морозная, ясная — настолько, что когда Марк впервые поцеловал Ксению у замерзшего, под каток расчищенного озера с цветными флажками и растянутой поперек электрической гирляндой, зажигаемой по воскресеньям, когда под искусственную музыку кружат пары, а в дощатом балаганчике разливают ароматный глинтвейн, ему отчетливо были видны (покуда не прикрыла) крошечные янтарные вкрапления в радужке ее блестящих зеленых глаз. Как еще одну странность той ночи Марк впоследствии отметил для себя то обстоятельство, что во все время довольно продолжительной прогулки и на возвратном пути им не встретилась ни одна живая душа. Глухо и пусто было в застывшем саду. Ровно светила медно-матовая луна, похожая на иллюминатор проходящего мимо корабля. Снег падать перестал, как будто все труды оказались напрасны ввиду почти полного отсутствия не пришедших на представление зрителей: и широкие снеговые «пироги» на еловых ветвях, тяжело нависавших над аллеей, и пушистые горки на скамьях и тумбах ограды, и даже белесые наносы в складках сюртука ученого Докучаева, исследователя запредельских урочищ и почв, чьим памятником, как неким резюме, оканчивалась темная аллея. Сойдя на боковую дорожку, Марк увлек продрогшую курсистку к старой, восемнадцатого столетия, «ранжейной палате».
Когда-то давно, во времена буйных празднеств и стремительно прожитых жизней, в ней ухитрялись выращивать ананасы, гранаты и финики, держали павлинов, разыгрывали спектакли, устраивали приемы с танцами и концерты. На исходе девятнадцатого века, когда наступили более прозаические времена и фрукты стали круглый год возить из Марокко и Суматры, оранжерею забросили. Огромная, выстроенная покоем, с летним садиком во внутренней части и чашей фонтана на месте несякнущей водяной жилы, оранжерея от былого великолепия сохранила украшенную скульптурами галерею, во тьму которой Марк, отперев замок, и провел Ксению.
В теплице стоял душный тропический сумрак. Привыкнув, можно было различить в слое плотного аромата роз и гвоздик как бы шероховатые трещины, длинные продольные щели, образуемые запахами попроще, вроде сырой древесины, оконной замазки, хорошо напитанного чернозема, гниющих опилок и траченных прелью холстов. Всего уместнее здесь было бы сравнение оперной примы на авансцене с рабочим в поношенном комбинезоне, выглядывающим из-за кулис. Цветочный ковер легко преодолевал мнимую преграду стекол и был, казалось, расстелен прямо на снегу, в то время как в верхних сквознинах рам беспрепятственно мерцали звезды.
Зажигать свечу, заботливо оставленную сторожем на табурете у скамьи, не было нужды. Да и вряд ли бы Марк сумел совладать с этой задачей: замерзшими пальцами он бестолково теребил сложные застежки ее шубы, а Ксения, желая помочь, лишь мешала ему. Во все время их скоропалительной близости они что-то шептали друг другу, в чем-то признавались; она то отстраняла его руки, будто в сомнении, то брала его за коротко остриженную голову и прижимала к себе. Под шубой она оказалась в открытом шелковом платье. Неверно истолковав ее дрожь, Марк завернул Ксению в свою шинель и отнес на скамью. Встав перед ней на колени, он развернул свою добычу и продолжил, покров за покровом, обнажать ее пугливое, затравленное тело. У нее оказались неожиданно крепкие при тонкости ее сложения груди, плотные, круглые, с четко очерченными, почти черными, как у цыганки, сосками. Он, конечно, нисколько не сомневался, хотя, как всегда, оказался совершенно не готов к тому, что там за одеждой могут быть спрятаны всякие гладкие маленькие сюрпризы вроде едва заметной дорожки тонких темных волосков вдоль плоского живота или этих вот твердых сосков, расцветавших под его поцелуями, когда он мимоходом ласкал их, спускаясь все ниже и ниже. Его крепко лихорадило. Охваченный любовным смятением, он уже не мог уследить за всеми наитиями соития. Большим пальцем руки, опущенным вдоль ее напряженного живота вниз, он слегка нажимал податливую влажную впадинку, пробуя градус ее огневицы, и тем самым, будто перебирая клапаны диковинного инструмента из разряда d'amoure, заставлял ее стонать и вздрагивать. В какой-то момент его несколько отрезвил скульптурный холод ее колен, и в то же время, прижимаясь к ней, распластанной на скамье, он чувствовал, что их животы немедленно сделались мокры. Поддаваясь нажиму его тела, Ксения безотчетно развела согнутые ноги, с покорным вздохом принимая на себя всю земную тяжесть любви, и Марк, помогая себе правой рукой, в которой, как израненный воин на поле брани, он сжимал эфес своей страсти, а левым локтем упираясь в твердый край скамьи, одним обморочным толчком и как бы из последних сил, как бы в самую последнюю дарованную ему секунду, пропустить которую нельзя, пропустить которую равносильно смерти, вжался, вжился в ее страшно узкий эстуарий, преодолевая дразнящее сопротивление ее невинности, и все то, что обычно сокрыто за рядом отточий, оставляющих читателя в дураках и один на один с клубящимися в темных сводах его собственного воображения крамольными демонами: белые обнаженные тела молодых любовников, сложно-сопряженные и подчиненные в дрожащем мраке сквозистого убежища, штормовая качка ложа и нарастающие стенания загнанной в угол жертвы — все это случилось очень скоро и просто.
Утолив первую жажду, Марк отвалился от ошеломленной, распахнутой Ксении и перевел дух. Ее бледное лицо с прилипшей к щеке прядью причудливо искажали тени. Она тихо, по-детски прерывисто вздохнула, свела колени и укрыла ноги полой его синей шинели. Finis[28]. Вдоль стен смутно угадывались лоснящиеся мраморные фигуры диан, венер и пастушек Где-то в углу в каменный пол ровно капала вода.