III SUB ROSA[21]


1

Будучи докой в любовных делах, Марк Нечет, в те годы блестящий студент-правовед с серебря­ным институтским апплике на отвороте спортив­ного пиджака английского кроя, загодя обзавел­ся ключом от старой теплицы, подкупив садового сторожа Федота увесистой запредельской маркой. Но еще за три дня до того он взял на свое имя один из лучших номеров в «Угловой» («паровое отопление, электрическое освещение, лифт»), тот, что в четвертом этаже, окнами на Капитанскую набережную.

Кто бывал в Запредельске и стоял в «Угловой», или попросту в «Углах», как прежде именовали гостиницу городские завсегдатаи-повесы, щего­ляя старым названием этого мрачного, фрегатом выходящего на перекресток здания, бывшего ко­гда-то грязным доходным домом заводчика Бер­га, где за полтинник можно было снять на ночь отгороженный ширмой угол (то были времена, когда что ни день из Балаклавы и Керчи прибы­вали толпы шрамолицых «скарнов» — нанимать­ся на черную работу в порту или на фабрику — к «Леппу и Вальману»), те, должно быть, все еще помнят старомодный уют ее просторных ком­нат: пару вытертых кожаных кресел супротив ли­того чугунного камина, который по утрам при­ходил разжигать старик-коридорный в синей бай­ковой куртке и войлочных ботах, приносивший также кофе и газеты, дубовый платяной шкап в простенке, пропитывавший одежду горьковатым запахом шалфея, цветочные арабески на обоях и коврах, серенькую репродукцию Утрилло над широкой кроватью в подобии алькова и жемчуж­ный свет баккаровской люстры благотворного для глаз опалового стекла. А светлая и просторная ван­ная комната, выложенная голубым рижским ка­фелем! А томик Ларошфуко в шелковом переплете, заботливо оставленный для постояльца на ноч­ном столике на случай бессонницы!

Отчего гостиница?

Его сумрачный maisonette[22] (как Андрей Сумеркин, давний приятель Марка, лестно именовал эту хладную келью с чахлым камином, истлевшим плюшем на окнах, протертой оттоманкой, подер­жанной petit bibliotheque choisie[23] и закопченным дубовым потолком) в северном крыле главного здания был, разумеется, не в счет: слишком рис­кованно. Согласно старинным правилам Универ­ситета, никого более или менее другого пола при­водить к себе не дозволялось, и только для очень пожилых профессоров и приглашенных лауреа­тов, с ведома декана, могло быть сделано исклю­чение (см. пп. 111—112 Статута).

Отчего оранжерея?

Теплица была занята Марком на тот случай, если бы Ксения отказалась пойти с ним в гости­ницу из боязни столкнуться там с кем-нибудь из знакомых. Запредельские барышни в те времена отличались стыдливостью, забытой на материке, с юными блудницами не цацкались — их отправ­ляли с глаз долой на отдаленный остров Змеи­ный, безотрадное, мрачное место, заселенное не­сколькими семействами немцев-меннонитов, — с обрывистыми берегами и заросшими астрага­лом и ковылем каменистыми пригорками («Что за ужасная земля! — воскликнула однажды путе­шествующая англичанка. — Ничего, кроме серых бесплодных скал — barren gray rocks, — и какая скудость!»), в унылый пансион с мизерным со­держанием и суровыми обрядами послушания, где бледных воспитанниц вместо радостей театров, будуаров и адюльтеров принуждали составлять гербарии, изучать географию и петь хором и где в виде воскресного развлечения предлагалась ча­совая проповедь заезжего квакера-дрыгуна.

Розе, юной розовой Розе, никогда не слыхав­шей о пансионе для испорченных девочек, все эти предосторожности показались попросту пус­той отговоркой, наспех выдуманной отцом из же­лания скрыть истинную причину оранжерейного свидания. А узнала она обо всем в свои невин­ные двенадцать лет из тонкой линованной тет­ради в простой миткалевой обложке, которую она нашла как-то в старом кожаном чемодане с ото­рванной ручкой среди кипы семейных бумаг — ветхих метрик, похвальных листов, треснувших снимков, полинявших открыток, полуразложив­шихся путеводителей по прошлому и другого фламмаопасного хлама, коим всякое супружест­во со временем обрастает, как ствол дерева ли­шайником. Исписанная от края и до края четким почерком Марка Нечета, тетрадь эта содержала подробный отчет о его свидании с девицей Ксенией Томилиной, составленный, по-видимому, pro memoria[24], той же ночью в номере «Угловой». Предваряя записки, он, еще ничего не зная о ро­зовых последствиях своего тепличного приклю­чения, сделал охранительную помету: «sub rosa», оставив нам заодно отличный образчик прозор­ливости доброжелательного провидения, работа­ющего, впрочем, на холостых оборотах, ибо глаз человечий неприметлив и суетен и багаж жиз­ни все стоит где-то на захолустной станции без присмотра.

Однажды, много лет спустя, жарким июльским днем, опустив подробности, Роза по секрету пе­ресказала историю Матвею Сперанскому. Дело бы­ло неподалеку от той самой теплицы, в ботани­ческом саду, незадолго до отъезда Матвея в Москву. Трещали цикады, всё усиливая до умопомрачения свой монотонный ропот, по краям мраморной чаши фонтана с обманчивым впечатлением исто­чаемой прохлады плескалась вода. Матвей, очень прямо держа спину, сидел на каменной скамье подле искусственного грота и доверчиво внимал Розе. Она полулежала на скамье, опершись спи­ной о шершавое тело сосны и вытянув гладкие ноги в тесных измятых шортах через его онемев­шие от счастия колени, и, разумеется, ввиду такой небывалой близости и блаженства обузы, «он все чувства держал нараспашку, ее лепет не смея пре­рвать» (из поэмы Тарле «Свободное падение»).


2

Придя к дому Ксении чуть раньше условлен­ного времени, Марк Нечет постоял с минуту на зашарканном крыльце старого, до самого дымо­хода заросшего плющом особняка, принадлежав­шего ее дяде, известному скульптору Химерину, у которого она, пока училась на курсах, по-род­ственному занимала одну из комнат во втором этаже. Особняк был обращен на Адмиральский сквер по-голландски узким, красного кирпича фронтоном, зато с обратной стороны у него имел­ся просторный двор с каштаном, вокруг которо­го круглый год водили хоровод гипсовые калеки старика Химерина. Он прославился еще в ран­ней молодости своим удивительно пластичным мраморным «Хромцом», внушающим иллюзию не­уклюжего движения и заставляющим переживать вместе с героем (худое испитое лицо, трубка в зубах, одна штанина короче другой) привычную муку бытия. «Увечное, но вечное», — шутил Анд­рей Сумеркин, который мог доказать, что этот хромой припадает именно на правую ногу; те­перь же о Христофоре Химерине мало кто вспо­минал, а молодые люди, слыша его имя, только удивленно поднимали брови: «Как вы сказали?»

Те, кто посещал пятничные лекции Химерина по истории искусств, в их числе и Марк (время от времени и со своекорыстной целью напро­ситься на чай), знали, что он страдает неврасте­нией, от которой лечится суггестией, племянницу жалует, но держит строго, выпивает свой уроч­ный декокт в восемь, спать ложится в девятом часу, дом покидает редко и гостей не терпит. Как всякий мономан, а в его случае это — конец искусств и сумерки муз, Христофор Химерин слишком был занят собственными горестными раздумьями, чтобы обращать внимание на лег­кую розовость, возникающую на щеках его глупышки-племянницы всякий раз, что речь случай­но заходила о Замке, последних истинных арис­тократах, Нечетах и генерал-губернаторах. Но он, как непогрешимый регистратор, немедленно за­метил бы малейший сбой в установленном им мудром распорядке ее девичьей жизни. Поэтому, когда Ксения, уступив наконец двухмесячным уго­ворам неотразимого Марка, накануне согласилась на свидание, она предупредила его, чтобы он, при­дя ровно в десять, не смел звонить, дабы не раз­будить дядюшку, но терпеливо подождал бы у две­ри, пока она выйдет. Марк ждал и прислушивался к потусторонней тишине. Ее окна были зашто­рены.

Звуки. По гулкому карнизу осторожно ходили голуби. Где-то в глубине сквера кричали чайки. Шурша резиной по брусчатке, мимо медленно про­ехал полупустой старомодно-коробчатый электромнибус, на империале которого сидел в полном одиночестве очень довольный гимназист в круг­лых очках, во все стороны вертевший головой.

Виды. Желая представить себе перспективу, от­крывающуюся из окна ее комнаты, он оглянулся на запущенный, кленами обсаженный сквер, об эту пору совершенно пустой, если не считать лох­матого пса, поливавшего с виноватым видом вы­чурную урну, да чугунного болвана в центре — плечистого памятника адмиралу Угрюмцеву, ра­боты Химерина. Скверный этот скверик дальним своим краем соприкасался с настоящей рощей: вязы, дикие груши, кусты низкой альпийской смо­родины. От нее брал начало обширный инсти­тутский сад, перетекавший, в свою очередь, через Долгую балку в знаменитые запредельские плав­ни, где затравленная стотысячным городом островная природа наконец могла вздохнуть пол­ной грудью. С другой стороны, за спиной Марка, поверх крыш и дымоходов, вдалеке и вверху, на вершине холма, слабо освещенный фонарями, смутно вырисовывался Вышний Город, или, ко­ротко, Град: желтоватые разводы света вдоль зуб­чатой каменной стены да подсвеченные прожек­торами ломкие, отрешенные шпили в сером не­бе. И это уже была всем ветрам открытая область искусства.

Запахи. Пахло отчего-то мерзлыми водорос­лями.

Детали. Оглядевшись, Марк принялся рассмат­ривать чету симпатичных мраморных львов, раз­легшихся на каменных тумбах по обе стороны крыльца, на котором он, переминаясь с ноги на ногу, дожидался запаздывающую возлюбленную. У львов были кудрявые римские головы, детские выпуклые глаза, черные ямки ноздрей и холод­ные гладкие зевы, в какие удобно прятать любов­ные записки или анонимные доносы, как это де­лывали в Венеции, когда уличная bocca di leone[25] служила почтовым ящиком для тайной полиции. Затем случились одновременно две вещи: вдруг крупно пошел снег и над дверью соседнего дома, мгновенно придав освещенной части пустынной улицы разительное сходство со сценой в про­винциальном театре (так любящем все «натураль­ное»), зажегся кубический фонарь на кованой цепи. «Доктор по дамским болезням Вениамин Карлович Шлейф» — интимно и как бы полуше­потом уведомляла прохожих потемневшая мед­ная табличка у двери в соседний дом, напомнив Марку глупый гимназический каламбур о хоро­шем докторе по нехорошим болезням. Из этого дома вышел пожилой человек в меховом паль­то, с тростью в руке. Внимательно поверх очков посмотрев на Марка, он слегка поклонился ему, переложил трость в другую руку, откашлялся и пошел прочь, после чего цветной фонарь вновь погас.

Ксения появилась на сцене в ту самую минуту, когда Марк уже замахнулся было, чтобы запус­тить подобранным с панели белым камешком в ее окно. Что за камешек? Дайте-ка взглянуть. Округлый кусочек ливийского мрамора, с серой полоской по краю, слоистый, крупнозернистый, приятный на ощупь. Он откололся, должно быть, давным-давно, лет двести тому назад, когда с тор­говых кораблей на Градской пристани выгружа­ли толстые мраморные плиты, что вскоре пошли на отделку Дворцовой Капеллы. Кажется, Персии не то Плиний упоминает древний римский обы­чай отмечать счастливый день белым камешком: alba dies notanda lapillo. Несчастливые дни отме­чали черным камнем, например обсидианом или простым базальтовым голышом с безлюдного Ад­риатического пляжа, а потом, в конце года, под­считывали, сколько было радостных дней, а сколь­ко печальных. Надеюсь, это добрый знак, наде­юсь, сегодня она...

Она вышла к нему полностью готовая и даже в перчатках (сиреневых, под цвет сумочки). Ее неж­но оживленное краской лицо все еще сохраняло настроенное у зеркала в передней выражение: бро­ви приподняты, полная нижняя губа решительно выпячена, ноздри узкого носа слегка напряжены. Марк тряхнул рукавом своей синей студенческой шинели, чтобы сбить налипший снег, и подал ей руку (камешек пришлось сунуть в карман).


3

Говорят, что на юге Италии, в Майори и Минори, женщины отличаются редкой красотой и стройностью. У них удлиненный овал лица, боль­шие темные глаза и тонкая оливковая смуглота кожи. Такова же была и Ксения Томилина. Среди рослых, но невзрачных островитянок, большей частью рыжеватых недотрог с крупными кистя­ми рук, крепкими коленями и мрачной родствен­ницей поблизости, она казалась очаровательной чужестранкой, живой, гибкой, неподражаемой и независимой. Красота ее была того редкого ка­чества, когда каждое новое выражение или эмо­ция, доселе не игравшая у нее на лице, подобно сложно граненному драгоценному камню откры­вала в ней новые заманчивые глубины, так что нельзя было насытиться прелестью ее смущения, ее огорчения, ее удивления, ее негодования, ее растерянности, как нельзя перестать вращать див­ный калейдоскоп. Ей довольно было прибегнуть к простой уловке, чтобы непоправимо пленить своих университетских знакомых: она лишь чуть смежала пушистые веки, из-за чего начинала ка­заться «загадочной» и порочной. Марка, не тер­певшего в своих отношениях с женщинами ни­чего искусственного, эта ее благоприобретенная morbidezza[26], однако, нисколько не трогала. Впро­чем, его умиляла невинная старательность ее ко­кетства.

Марк Нечет, которому летом исполнилось два­дцать лет, был двумя годами старше Ксении. Он уже не раз влюблялся прежде, но, когда завидел ее (в Платоновском зале университетской библи­отеки), замер как истукан, мгновенно осознав, что все его прежние увлечения в сравнении с этими запястьями, завитками и ресницами — вздор. Немедленно дав отставку своей последней пассии — томной полногрудой барышне с мато­вой кожей и шелковыми волосами, — он терпе­ливо принялся обхаживать свою новую избран­ницу.

В гимназические годы его познания в области plaisir d'amour[27] ограничивались короткими после­полуденными свиданиями с вкусно надушенной соседской модисткой да раза три — тем притор­ным блюдом, которое Сережа Лунц имел в виду, когда, плотоядно щурясь и неприятно причмо­кивая в конце фразы, предлагал «отведать мясца» (в «Версале», угол Галерной и Гвардейской). Позд­нее, в студенческую пору и особенно во время летних вакаций, у него случалось по нескольку романов кряду, иные из которых продолжались всего пару пылких часов на ракитами укрытой веранде или на софе неприязненного с виду гос­тиничного номера. Случайные подруги сменяли одна другую и с прощальным вздохом исчезали из его жизни, уносимые течением событий, встреч, вернисажей, камерных концертов в подсвечен­ных фонарями пахучих кущах приморской набе­режной где-нибудь в апатичной Опатии (прибой вторит виолончели), и только иногда неосознан­ное щемящее чувство после пробуждения выда­вало содержание не удержавшегося в памяти сно­видения.

Родители Ксении («акробатический дуэт Чарских») наезжали на острова Каскада редко. Той зимой Марк видел их лишь на фотографии, ко­торую Ксения нехотя принесла как-то по его просьбе на свидание. Улыбающийся светловолосый великан в вельветовом пиджаке обнимал за плечи хрупкую женщину с отвлеченным взором едва заметно косящих глаз, одетую в облегавшее ее стройное тело короткое черное платье. Дру­гой снимок был напечатан в городской газете «Ве­ретено»: висящий вниз головой высоко над аре­ной атлет ловит в облачке талька летящую ему навстречу маленькую нарядную Коломбину.

С ее отцом Марку так и не пришлось позна­комиться, если не считать того случая в госпита­ле, когда до самых глаз (страшных, с кровавы­ми белками) упакованное в гипс тело, бывшее господином Томилиным, отвечало на все реф­лекторным подрагиванием пальцев левой руки на простыне. Тогда же, весной, в Ялте, куда «Чарские» приехали на гастроли и где со столь пе­чальными последствиями во время их выступле­ния оборвалась изношенная трапеция, у Марка состоялся разговор с Madame Томилиной. Щуп­лая, с острыми локтями, сильно напудренная жен­щина неопределенного возраста (многие годы спустя Марк случайно узнал, что она была всего на семнадцать лет старше собственной дочери и что господин Томилин был ее вторым мужем) сидела против него на софе тесного гостинич­ного номера, непрерывно курила тонкие сигаре­ты и во время разговора поглядывала, сощурив­шись от табачного дыма и апрельского солнца, в отворенное за спиной Марка окно, как будто ждала некой важной вести от носившихся по на­бережной ласточек. На низком столике у небреж­но заправленной кровати стояли две недопитые чашки кофе, через спинку венского стула было пе­реброшено необыкновенно узкое розовое трико в блестках.

«Итак, — просто сказала она наконец, поту­шив сигарету о блюдце и иначе скрестив худые ноги в матово-черных чулках со „змейкой", — вы, стало быть, просите руки моей дочери?»

Он в ответ наклонил голову, и его сочетание браком с Ксенией «стало быть».


4

Но едва ли Марк мог предполагать, когда по еловой аллее институтского сада вел Ксению в оранжерею («Углы» были категорически отверг­нуты), что эта прогулка заведет их так далеко.

Аллея скучно тянулась мимо естественно-на­учного отделения и заколоченных до весны тен­нисных площадок в сумеречную глубину сада. Промеж оснеженной хвои горел лишь каждый третий фонарь, что, впрочем, не мешало Марку украдкой любоваться своей спутницей (задумчи­вой и покорной), ибо ночь настала морозная, яс­ная — настолько, что когда Марк впервые поце­ловал Ксению у замерзшего, под каток расчищен­ного озера с цветными флажками и растянутой поперек электрической гирляндой, зажигаемой по воскресеньям, когда под искусственную музыку кружат пары, а в дощатом балаганчике разли­вают ароматный глинтвейн, ему отчетливо были видны (покуда не прикрыла) крошечные янтар­ные вкрапления в радужке ее блестящих зеленых глаз. Как еще одну странность той ночи Марк впоследствии отметил для себя то обстоятельст­во, что во все время довольно продолжительной прогулки и на возвратном пути им не встрети­лась ни одна живая душа. Глухо и пусто было в застывшем саду. Ровно светила медно-матовая луна, похожая на иллюминатор проходящего ми­мо корабля. Снег падать перестал, как будто все труды оказались напрасны ввиду почти полного отсутствия не пришедших на представление зри­телей: и широкие снеговые «пироги» на еловых ветвях, тяжело нависавших над аллеей, и пушис­тые горки на скамьях и тумбах ограды, и даже белесые наносы в складках сюртука ученого До­кучаева, исследователя запредельских урочищ и почв, чьим памятником, как неким резюме, окан­чивалась темная аллея. Сойдя на боковую до­рожку, Марк увлек продрогшую курсистку к ста­рой, восемнадцатого столетия, «ранжейной па­лате».

Когда-то давно, во времена буйных празднеств и стремительно прожитых жизней, в ней ухитря­лись выращивать ананасы, гранаты и финики, дер­жали павлинов, разыгрывали спектакли, устраи­вали приемы с танцами и концерты. На исходе девятнадцатого века, когда наступили более про­заические времена и фрукты стали круглый год возить из Марокко и Суматры, оранжерею забро­сили. Огромная, выстроенная покоем, с летним садиком во внутренней части и чашей фонтана на месте несякнущей водяной жилы, оранжерея от былого великолепия сохранила украшенную скульптурами галерею, во тьму которой Марк, от­перев замок, и провел Ксению.

В теплице стоял душный тропический сум­рак. Привыкнув, можно было различить в слое плотного аромата роз и гвоздик как бы шеро­ховатые трещины, длинные продольные щели, образуемые запахами попроще, вроде сырой дре­весины, оконной замазки, хорошо напитанного чернозема, гниющих опилок и траченных пре­лью холстов. Всего уместнее здесь было бы срав­нение оперной примы на авансцене с рабочим в поношенном комбинезоне, выглядывающим из-за кулис. Цветочный ковер легко преодолевал мнимую преграду стекол и был, казалось, рас­стелен прямо на снегу, в то время как в верх­них сквознинах рам беспрепятственно мерцали звезды.

Зажигать свечу, заботливо оставленную сто­рожем на табурете у скамьи, не было нужды. Да и вряд ли бы Марк сумел совладать с этой зада­чей: замерзшими пальцами он бестолково тере­бил сложные застежки ее шубы, а Ксения, желая помочь, лишь мешала ему. Во все время их ско­ропалительной близости они что-то шептали друг другу, в чем-то признавались; она то отстраняла его руки, будто в сомнении, то брала его за ко­ротко остриженную голову и прижимала к себе. Под шубой она оказалась в открытом шелковом платье. Неверно истолковав ее дрожь, Марк за­вернул Ксению в свою шинель и отнес на ска­мью. Встав перед ней на колени, он развернул свою добычу и продолжил, покров за покровом, обнажать ее пугливое, затравленное тело. У нее оказались неожиданно крепкие при тонкости ее сложения груди, плотные, круглые, с четко очер­ченными, почти черными, как у цыганки, соска­ми. Он, конечно, нисколько не сомневался, хотя, как всегда, оказался совершенно не готов к тому, что там за одеждой могут быть спрятаны всякие гладкие маленькие сюрпризы вроде едва замет­ной дорожки тонких темных волосков вдоль плос­кого живота или этих вот твердых сосков, рас­цветавших под его поцелуями, когда он мимоходом ласкал их, спускаясь все ниже и ниже. Его крепко лихорадило. Охваченный любовным смя­тением, он уже не мог уследить за всеми наития­ми соития. Большим пальцем руки, опущенным вдоль ее напряженного живота вниз, он слегка нажимал податливую влажную впадинку, пробуя градус ее огневицы, и тем самым, будто переби­рая клапаны диковинного инструмента из раз­ряда d'amoure, заставлял ее стонать и вздраги­вать. В какой-то момент его несколько отрезвил скульптурный холод ее колен, и в то же время, прижимаясь к ней, распластанной на скамье, он чувствовал, что их животы немедленно сдела­лись мокры. Поддаваясь нажиму его тела, Ксения безотчетно развела согнутые ноги, с покорным вздохом принимая на себя всю земную тяжесть любви, и Марк, помогая себе правой рукой, в ко­торой, как израненный воин на поле брани, он сжимал эфес своей страсти, а левым локтем упи­раясь в твердый край скамьи, одним обмороч­ным толчком и как бы из последних сил, как бы в самую последнюю дарованную ему секунду, про­пустить которую нельзя, пропустить которую рав­носильно смерти, вжался, вжился в ее страшно узкий эстуарий, преодолевая дразнящее сопро­тивление ее невинности, и все то, что обычно сокрыто за рядом отточий, оставляющих читате­ля в дураках и один на один с клубящимися в темных сводах его собственного воображения крамольными демонами: белые обнаженные те­ла молодых любовников, сложно-сопряженные и подчиненные в дрожащем мраке сквозистого убе­жища, штормовая качка ложа и нарастающие сте­нания загнанной в угол жертвы — все это случи­лось очень скоро и просто.

Утолив первую жажду, Марк отвалился от оше­ломленной, распахнутой Ксении и перевел дух. Ее бледное лицо с прилипшей к щеке прядью причудливо искажали тени. Она тихо, по-детски прерывисто вздохнула, свела колени и укрыла но­ги полой его синей шинели. Finis[28]. Вдоль стен смут­но угадывались лоснящиеся мраморные фигуры диан, венер и пастушек Где-то в углу в каменный пол ровно капала вода.


Загрузка...