VII РОЗАРИЙ В ГРОЗУ


1

«А между тем не многие предвидели предсто­ящее несчастье; иные смотрели с любопытством, как вода из решеток подземных труб била фон­танами, другие, примечая постепенное возвыше­ние оной, вовсе не заботились о спасении иму­щества и даже жизни своей, пока наконец вдруг с улицы со всех сторон не хлынула вода и не начала заливать экипажи, потоплять нижние жилья домов, ломать заборы, крушить мостки, крыльца, фонарные столбы и несущимися обломками вы­бивать не токмо стекла, но даже самые рамы, две­ри, перилы, ограды и проч. — Тогда всеобщее смятение и ужас объяли жителей. В полдень ули­цы представляли уже быстрые реки, по коим не­слись барки, гальоты, гауптвахты, будки, крыши с домов, дрова, всякий хлам, трупы домашнего скота и проч.

Среди порывов ужасной бури повсюду были слышны крик отчаянных людей, ржание коней, мычание коров и вой собак. В сие самое время из середины города придворные конюхи и слу­жители частных людей спешили вброд на возвы­шенную часть оного для спасения сих животных. Многие, особенно приезжие, извозчики, торгую­щие крестьяне и прочего звания люди, быв за­стигнуты внезапным наводнением на улицах и площадях и не знав высшей части города, стре­мились для спасения себя и лошадей своих туда, где вода по низости места была гораздо выше и где они делались жертвою яростных волн. Все смешалось. Город погрузился во тьму».

Марк Нечет захлопнул книгу и втиснул ее в пройму плотного книжного ряда на полке дубо­вого шкафа (под № 17: статистика, финансы, от­четы, описания, изд. до 1850 года). Все это уже прежде случалось на островах в нещадных стрем­нинах истории: в 1818 году, в 1677-м, в 1531-м и еще раньше, о чем упоминают летописцы и на­поминают щербатые настенные «вассерхохи»... В середине семнадцатого столетия Марк IV при­казал снести рыбацкую деревушку на низком вос­точном берегу Гордого и выстроить на ее месте «каменный оплот». Для этих целей из Фландрии выписали прославленного инженера Ван Родена со всем его обширным семейством, левретками и личным лютнистом. Дамбу строили двадцать лет в нелегкие годы бубонной чумы, строили на­тужно, всем миром, и в память о том труде до сих пор еще сохранился добрый городской обы­чай раз в год, пятого апреля, приносить по кам­ню и бросать его в воду у основания этой дамбы. Она одна все еще сдерживала натиск реки.

Потянувшись и расправив плечи, он в третий раз за день подошел к окну. Там была та же кар­тина: смолистые, слоистые сумерки, пустыни улиц, дождь, дождь, дождь, мешки с песком вдоль пара­пета набережной, патрульщики в глянцевитых пла­щах, дождь, наваленные кучей доски — чтобы сколачивать мостки, — хлещущие взахлеб водостоки, тревожные звонки редких трамваев, непривыч­но-ярких, непривычно-оранжевых, мужественная агония портового маяка, снова дождь, сорванные ночной бурей вывески и рекламные щиты — блес­тящие доспехи поверженного великана. В верх­ней части окна зияла остроугольная дыра: это с улицы в окно его кабинета на рассвете бросили камень — уже не впервые. Грандиозные раскаты грома, катавшие всю ночь каменные глыбы по небосводу, ему были нипочем, а звон разбитого стекла разбудил его. Чернь мстила за ненастье, за бесхлебье, за гибельный северо-восточный ветер, за роскошное парадное с гербами на пилястрах, за само прозванье: чернь. Увесистый гранитный булыжник, с одной стороны гладко истертый под­ковами, а с исподу — шишковатый, дремучий, те­перь служил Нечету пресс-папье, прижимая от сквозняков пачку исписанных страниц на его столе.

Работа над книгой подходила к концу. Собст­венно, черновик был уже совсем дописан и от­части переписан набело. Ее ждало еще, конечно, чистилище корректур, зато кромешная пропасть искромсанных тетрадей и записных книжек оста­лась позади (алые и голубые отсветы каминного огня на темных кабинетных окнах), и уже скво­зила вдалеке — как снежная вершина за поворо­том дороги — райская белизна свежеотпечатан­ного экземпляра. Маленький, изящный Штерн, бывший когда-то упитанным близоруким маль­чишкой с бородавками на измазанных чернила­ми пальцах, на голову ниже остальных, что осо­бенно заметно на желтоватых школьных сним­ках, а теперь — седовласый человек с округлыми жестами мирового судьи, в точности унаследо­ванными от его батюшки, примерного масона, как всегда подчеркнуто элегантный, осанистый, учтивый, в охряном твидовом пиджаке и шелко­вом шейном платке в горошек, два дня тому на­зад просидел у Нечета весь вечер и добрую по­ловину ночи, по праву лучшего островного изда­теля и школьного друга первым знакомясь с сим манускриптом. «Странная, очень странная кни­га, — дочитав до середины и сделав перерыв, го­ворил он, сидя в кресле у окна, баюкая толстую белую рукопись на коленях и качая ногой в мод­ном ботинке с пряжкой. — Не возьму в толк, что в ней не так Как будто все чин чином: герои, описания, эпитеты, сюжет... Да, вот, к примеру, сюжет...» (закусывая лимоном коньяк, снимая и вновь надевая очки, щелкая кнопкой «паркера», продолжая качать ногой).

Это была его третья книга. В первой, несмот­ря на восторженный прием у островных крити­ков и пещерное отвращение московских, ему в силу разных причин не удалось выразить того, что он хотел, хотя иные страницы, с их несколь­ко оранжерейным, но прозрачным слогом, и по­ныне приятно трогали его, когда он между про­чим брал ее в руки. Марк работал над ней около пяти лет, причем первые четыре ушли на сбор материалов и переводы старинных рукописей, за­то его вторая книга (никакой не роман, как оши­бочно называли ее в печати, а скорее уж фило­софское исследование романа) была написана все­го за полгода (в Санта-Розе, на берегу океана) и вышла в свет в «Издательстве Штерна» — в акку­рат к его сорокалетию. В ней тоже было мно­го воздуха и синевы, и мягкой кленовой листвы, и заброшенных замков на викторианских холмах, но от него ждали совсем другого («Ах, Марк Сте­фанович, дорогой вы наш, ну зачем вы так..»), и от серых страниц журнальных рецензий (желтая промокшая бандероль с целой коллекцией криво наклеенных разноцветных марок), в общем доб­рожелательных, веяло холодком. Ее потом долго разбирали на части, так и сяк вертели и прила­живали их, чтобы доискаться до тайной пружины, методично прощупывали ее подкладку и швы, как таможенные чиновники в поисках контрабанды (а ведь это могла быть только ненавязчивая игра слов в каком-нибудь неприметном месте, эх вы, умники), ничего такого не находили и в конце концов оставили ее в покое. Полученной за нее кругленькой суммы, уже заботливо очищенной Штерном от скорлупы налогов, Марку хватило на целый год беспечной жизни в Париже. После двухлетней паузы, занятой главным образом пе­реводом на русский язык поэм Жана Молине (не опубликовано) и вихревым увлечением од­ной молодой особой с кафедры французской ли­тературы, он взялся за свою третью книгу, кото­рая теперь, придавленная камнем, как могила ле­гендарного героя, лежала у него на столе. Она шла непривычно туго, с долгими передышками и мучительными переделками от основания до верха, когда надо протягивать всю проводку за­ново и проверять напряжение на всех этажах, и все продолжала обстраиваться новыми и новыми нефами и переходами, и не была похожа ни на что, написанное им прежде. В исходе шестого года работы над ней, этой зимой, ему наконец пока­залось, что уже можно потихоньку снимать леса и начинать мыть окна. Последние месяцы были самыми трудными, но и самыми урожайными. Он дошел до того, что сочинял буквально непрерыв­но, стоя под душем, выбирая галстук, покупая га­зету, сидя в трамвае. При нем всегда был блокнот и карандаш, и нередко случалось, что во время делового разговора или дружеской беседы Марк вдруг замолкал и невозмутимо принимался за­писывать пришедшую ему в голову мысль Раз или два позабыв переложить этот блокнот из карма­на пиджака, он весь январь проходил в одном и том же черном костюме. Бывало, он проводил в своем кабинете по целым неделям, выходя толь­ко в уборную и на балкон, и при этом оставался свежим и бодрым, как после прогулки в Альпах. Его экономка Эльза, вздыхая, ставила поднос с обедом на низкий столик у кресла и тихо затво­ряла за собой дверь, чтобы, вернувшись через час, найти бульон и гуляш нетронутыми. Писатели — самый пропащий народ. И вот наконец...

Хотя о какой публикации теперь могла идти речь? «Редакция журнала „Телескоп" настоящим извещает своих подписчиков о том, что ввиду об­щего неопределенного политического и эконо­мического положения республики, не позволяю­щего принимать на себя твердых обязательств, а также крайнего недостатка бумаги, журнал „Теле­скоп" издаваться не будет». Постойте, как так не будет? А долгожданные юношеские стихи Тарле? А обещанная новая порция философских «Изыс­каний» Сумеркина, которые злые языки уже ок­рестили «Происками»? А продолженье детектив­ного романа, которое, как нас уверили в прошлом месяце на странице 99, «следует»? Неужели мы никогда не узнаем, кто на самом деле послал от­равленное письмо доктору Граббе? Вот нелепость: столько лет предаваться умозрительным упраж­нениям, терпеливо сводить воедино, в одну точ­ку, как свинцовые шарики в укромную лунку, все лучи воображения, знаний, писательских навы­ков и, уже водружая шпиль на башню, лишиться вдруг самой материальной возможности (он при­лег на диванчик и укрылся пледом — знобило) выпустить книгу в свет. Впрочем, на худой конец, еще оставались типографии Парижа и Лондона. Вообразим себе новейший биографический словарь: Нелединский... Нессельроде... фон Нефф... Нечаев... Нечай... Нечет.


Нечет Марк Стефанович (род. 1944, Запредельск, о. Гордый), писатель, поэт, переводчик, проф. истории, последний хранитель ректор­ских печатей и перстней. Происходит из рода Марка Нечета-Далматинца, основателя и перво­го ректора (князя) островного государства Малого Каскада.

Окончив курс правоведения, Н. в 1967 г. по­ступает на службу в департамент министерства юстиции, однако уже в следующем году, полу­чив наследство от матери, оставляет службу и целиком посвящает себя литературным заняти­ям. В 1967—1970 гг., известный до тех пор лишь в тесных университетских кружках, Н. выступа­ет в печати с блестящими статьями об искусстве Ренессанса и отечественной истории (в журн. «Sator Агеро»[52], «Сербалина», «Телескоп» и др.). В те же годы выпускает сборник философичес­ких очерков «Абдикация» и книгу стихотворе­ний «Jus primae noctis»[53]. В 1971 г. совершает кру­госветное путешествие в составе антропологи­ческой экспедиции Генри Кларка. Вернувшись в Запредельск, с 1972 по 1975 г. публикует пре­имущественно стихотворные переводы из англ. литературы 17—18 ст. (псевд. Кречет, г-н. N., Ренэ де К. и др.) и завершает работу над диссер­тацией «Искусство картографии при дворе Мар­ка IV». В 1982 г. в изд-ве «Новый Град» выходит его роман «Вид из окна», сочетающий широ­кие историко-философские изыскания с тон­кой стилизацией под литературу эпохи сенти­ментализма и просветительства Этот роман был удостоен главной литературной премии Малого Каскада «Веха» и переведен на ряд европейских языков. В 1984 г. выходит в свет (в изд-ве М. Штерна) его второй роман «Зелье странст­вий», в котором наряду с классическим сюжет­ным построением оказались еще более усу­гублены ярко выраженные в первом романе Н. оригинальные черты: пассеизм, эклектичность формы, смешение жанров и усложненность композиции.

С 1974 г. по настоящее время Н. состоит ор­динарным профессором исторического отделе­ния Запредельского университета. В 1987 г. вы­шло собрание его лекций под общим названи­ем «Тираны и чернокнижники».


2

Последние дни ему отлично спалось — вер­но, из-за дождя. Сновидения охотно распахивали свои павлиньи веера, чего давно уже не бывало. А вот пробуждение отнимало всю сладость меч­ты. Он просыпался с тревожным чувством неуспе­вающего студента в день экзамена. Шестой день подряд лил дождь и гремели грозы, шестой день кряду вода в реке неумолимо повышалась, угро­жая затопить не только фабрики и пакгаузы (уже, впрочем, затопленные), но и нижнюю часть са­мого Града. Необыкновенные происшествия про­изводят и подвиги необыкновенные. «Цирковой силач мсье Жорж вынес из затопленного здания на своих могучих плечах четверых лионских кар­ликов и ученого пуделя Арчи...» Отложим газету в сторону.

Затихшие было с месяц назад беспорядки и грабежи взыграли с новой силой. И уже третий день на Бреге и Вольном полыхали пожары. Пер­выми вспыхнули немецкий рынок и ремонтные мастерские «Шведе, Гольдман и К0». Поджигатели были схвачены береговым патрулем, но отбиты толпой скарнов по дороге в участок брандмайор сбился с ног, гарнизон приведен в боевую готов­ность, министр внутренних дел подал в отставку. Одно только радовало — это что строительство Нижнесальской плотины, похоже, окончательно заглохло: то ли благодаря невиданному наводне­нию, то ли по другой причине...

...Бунты и пожары тоже случались, хотя и ре­же в 1791-м, в 1509-м... В конце прошлого века пьяный разгул трущобных «новоселов» (как го­рожане немедленно прозвали пришлых тавриче­ских люмпенов и привозных гольдмановских ар­тельщиков) на Вольном и Дальнем продолжался три недели. Градоначальника убили пулей в серд­це, мимо Гордого ночью проплывали горящие баркасы и баржи. А совсем недавно, лет пять то­му назад, горела старая верфь на Змеином — два дня не могли потушить. Огонь перекинулся на Владимирские конюшни, Холодная балка выгорела дотла, прямо на улицах можно было встретить дымом пропахших лисиц с опаленными хвоста­ми, а по крышам домов вразвалку ходили печаль­ные пеликаны.

«Я уже давно собрал вещи, дорогой мой. Даст Бог, день-два, и отбудем, — сообщал, вздыхая на стекла очков и протирая их платком, Максим Штерн, издатель. — А что ты решил наконец? Вот как? Понимаю».

Эвакуация. Неприятное, лягушачье слово. Не слово, а один большой зевок (Он поправил под головой тугую кожаную подушку и повернулся на тот бок, на котором лучше думалось.) Лицеи, больницы, приюты, желтый дом, старческие, ин­тернаты, училища, казенные дома, академия ху­дожеств, монастыри, тюрьма. Повсюду звучали то­порные, занозистые слова: транспорт, граждан­ские объекты, полевые госпитали, чрезвычайное положение (между прочим, недурное определе­ние для жизни всякого смертного), резервы, доб­ровольцы, мародеры... Последних, кажется, много больше предыдущих. Несмотря на плотную ки­сею дождя, зарево пожаров было хорошо видно с Градского холма и даже из восточных, водо­сточных, сточных окон его дома, частично за­слоненных мшистой апсидой монастыря Урсу­линок эсхатологический багрец, искусственный венозный закатец. Отметим для себя новое слов­цо (финского, что ли, завоза): полттопулло — бу­тылка с зажигательной смесью. Газеты сообщали, что по улицам Дальнего острова, не таясь, шата­ются толпы пьяных от наживы захребетников и угрюмых профессиональных погромщиков с же­лезными палицами, и кто-то из самых мрачных радиоглашатаев уже поспешил назвать минувшую ночь «Хрустальной». «Хрупкое общественное рав­новесие республики дало роковую трещину. Теп­личный розарий вдруг накрыла мутная волна на­родной смуты. Нас не покидает чувство кине­матографической иллюзорности происходящего. Почва стремительно уходит из-под ног, и вместе с ней проваливается в тартарары все великолеп­ное пятисотлетнее здание островной культуры. Задник ярко освещенной сцены оказался грубо намалеванным на обветшалом полотнище, и вот уже публика, отчаянно работая локтями, покида­ет обреченный зал».

С последним замечанием в этом ряду крикли­вых клише нельзя было не согласиться. Который день на пристани — давка, склока, слезы, багажная грызня. Переполненные корабли особенно про­тяжно гудят на прощанье и, невежливо повер­нувшись кормой, медленно растворяются в едкой дымке бессрочной разлуки. Некоторое время еще грезится смутная громада судна вдалеке, еще дро­жит плотный воздух от мощного органного эха и висит над перепаханной рекой запах гари, но уже надо перелистывать страницу и читать дальше.

Прошлым утром, стоя в зонтиками крытой оче­реди за хлебом, Марк подслушал, как кто-то за его спиной кому-то севшим голосом вяло втол­ковывал: «Эх-эх, конец Запредельску. Это ясно как Божий день. Вода поднялась уже на четыре ар­шина. Потоп, дорогой мой. Читай хоть с начала, хоть с конца. Все, кто мог, уже давно слиняли за границу: Никитины, Шустовы, Нечеты... Острова обречены. Да и кабы только потоп, а то еще — пожары, смута...» Марк обернулся, чтобы взгля­нуть на говорившего, но за его спиной стояла только под огромным зонтиком в карнавальных ромбах скучающая девочка лет десяти в резино­вых сапожках да толкался меж двух неподвиж­ных пожилых монахинь, стараясь выйти из лужи, худой старик с тростью. Так разве и впрямь все кончено?

Обреченный, сиречь поименованный. Стоит какому-нибудь розовому образу получить свое словесное выражение, и он немедленно грубеет, тускнеет, как камешек, извлеченный из яркой мор­ской воды. Мысль извлеченная, мысль изречен­ная обречена. Потомкам нашим вместо страны останутся страницы. Вместо живых людей — ге­рои, если не персонажи или даже — еще при­зрачнее — «действующие лица». И станет город наш столь же красочно-эфемерным, как Петер­бург на святочных открытках. Ведь все уже до­писано, досказано, довоплощено и тем уничто­жено. О, какими значительными покажутся нам задним числом, этим неизбежным post mortem[54] всякой великой эпохи, последние роковые дни гибнущего отечества! Сколько страстных pro et contra[55] канет в бумажную Лету газетных разворотов и стенограмм заграничных собраний! Что нужно было сделать, чтобы остановить пагубу, а чего, напротив, делать не стоило — как будто речь идет об игре в покер или мезальянсе. С какой жгучей завистью будут смотреть на нас, настоящих запредельцев, дичками выросшие за морем, в чуж­дых пределах, полуфранцузские, полуанглийские юноши, без разбору, поголовно взятые на роли плакальщиков да факельщиков этой «трагедии ве­ка»! Но довольно восклицаний. Неужели же был прав тщедушный генуэзский Консул, который, по преданию, уговаривал Маттео Млетского вернуть­ся домой, на берега Далмации?

«На этом можно и остановиться, — говорил Андрей Сумеркин, растирая большим и указатель­ным пальцами утомленные вежды (на частном приеме, месяц тому назад). — Ибо от государства давно уже ничего не осталось, ни традиций, ни институтов, ни идеи, ни надежды, — все исчезло. Не стоит утешаться тем, что и в деградации может быть известная грация». — «Зря, зря вы так, Андрей Викторович, нельзя опускать руки! Да еще, прости­те, подводить под свое приватное уныние заёмную теорию» (то ли Шаркова, то ли Жаркова, в деви­честве Панина: полные плечи, нить крупного жем­чуга, золотые очки, светлые близорукие глаза с патриотической искрой и затаенным смятением в глубине).

Так сонно думалось Марку под дождевой заоконный шорох, под проворный топоток каблуков за стеной, в гостиной, где хлопотала экономка Эль­за, уже успевшая утром пролить слезу над детскими фотокарточками Розы в овальных рамках, которые она бережно, как драгоценные раковины, уклады­вала в большой черный кофр. И мысли эти свиде­тельствовали лишь о том, что он все еще жил тем прошлогодним настроением, которое было свой­ственно тому слою общества, что не без сладкова­того привкуса тщеславия принято считать «избран­ным кругом».


3

Помимо насущных дум и неотложных забот, его уже несколько дней не оставляло чувство горь­кой досады за то, что случилось со Сперанским. Послав легкомысленную записку, Марк невольно втянул его в жестокую переделку, едва не стоив­шую тому жизни. Теперь он каждодневно ждал из­вестий из Москвы от дочери, которой два дня на­зад удалось разыскать Матвея в одной из окраин­ных московских клиник Слава Богу, он был жив. Когда его нашли, документов при нем не было; ни говорить, ни писать он не мог, то и дело провали­ваясь в багряные потемки бреда, и поначалу его приняли за обычного столичного бродягу, изби­того ради целкового: так он был грязен и жалок. Он пролежал в глухом проулке до глубокой, как омут, ночи, пока его стоны не услышали случай­ные прохожие, причем иностранцы. То была мо­лодая американская пара, приехавшая в Россию из любви к Достоевскому и Чайковскому: он немного говорил по-русски, она умела оказывать первую помощь.

Когда старый приятель Марка, орнитолог Антонов, профессор не у дел, который должен был встретиться с Матвеем на другой день по­сле его разговора с Бликом, сообщил Марку по телефону, что Матвей внезапно исчез и что его близкий друг Евгений Воронцов уже обивает ми­лицейские пороги, разыскивая его (именины, его ждали в гости), Марк тут же снесся с Розой, быв­шей в это время проездом в Дерпте, и попросил ее изменить планы и срочно ехать в Москву. Сойдя на заиндевелый перрон Рижского вокза­ла рано утром в понедельник, тринадцатого мар­та, Роза, недолго думая, отправилась к частным сыскарям с глазами рептилий и репутацией буль­догов. Они запросили нешуточный гонорар, но зато уже на другой день утром (Роза останови­лась в первой попавшейся второразрядной гос­тинице на Кузнецком Мосту: кровать со скрипом, хромой столик со следами пыток горящей сигаретой, визжащие от боли краны в темной ванной) они дали ей адрес клиники в Кунцеве. У Матвея были сломаны челюсть и ребра, раз­дроблена левая кисть и рассечен лоб. Она не сразу его узнала в марлевом маскараде. Кроме того, у него было сотрясение мозга (доктор длин­ными пальцами продолжал медленно перевора­чивать страницы anamnesis morbi[56]), внутренние кровоизлияния и ушибы, но главное — у него началась горячка, говоря о которой доктор толь­ко закатывал глаза и пожимал плечами. В тот же день к вечеру, с помощью Воронцова, она пере­везла Матвея в клинику получше, где ему был обеспечен по крайней мере должный уход, и только тогда, после целых суток без сна и горя­чей еды, вернулась к себе в гостиницу и в из­неможении пала на постель.

«Я решила остаться. Да. Не знаю. Доктор гово­рит, что недели три, не меньше», — торопливо го­ворила она по телефону как бы издалека времени, а не пространства. Сколько же я не видел ее? Боль­ше года. Милая моя, смелая девочка. Дважды заму­жем, дважды разведена. Париж, Сорбонна, сын от первого брака, Мишель. Картины старых масте­ров, стихи и проза, книга о Филиппе Дюплесси-Морнэ, et ainsi de suite[57].

«Ax, это было очень рискованно, авантюрно, наверняка за каждым моим шагом следили — но пусть себе клацают клыками, подойти не посме­ют, благо документы у меня в полном порядке, виза истекает только через месяц, да и денег вдо­воль. Ах, как же мне будет недоставать Мишень­ки! Ничего не поделать. Дядя Николя пока за ним присмотрит. Боже, но какой скверный город! Из каждой подворотни так и несет равнодушием и страхом. Редко когда можно заметить в толпе прекрасное лицо. Он, между прочим, принимает меня за un fantôme du passeé[58], но это даже хорошо: ему нельзя волноваться, он еще очень слаб... По­мнишь, как я в детстве терпеть не могла горчич­ники, а ты, клея мне их на спину, заговаривал мне зубы рассказами об Огненной Земле и Па­тагонии: потогония, агония? На спине вулканы, в ногах — айсберги... Не знаю, почему вспомни­лось. А теперь скажи, что ты решил с отъездом? Правда? Ну, не знаю. Может быть, придумаешь другую развязку? Нет? Боюсь, моих припасов опа­сений сразу на двух героев не хватит. Во всяком случае, пожалуйста, держи меня в курсе своих перипетий».

Он обещал. Он повесил трубку. Решив ужи­нать в «Угловой», он побрился и надел белую ру­башку. Душенька моя, голубушка. Надо попро­сить старика Антонова подыскать ей приличное жилье, и вообще — присмотреть. Только бы все обошлось.

Из высокой вазы в прихожей он вытащил зон­тичную трость. В правом кармане пиджака у него теперь всегда имелся ладный и прохладный на ощупь браунинг. Эльза смотрела на него красны­ми испуганными глазами.

— Я сегодня ужинаю на людях, — сказал он ей, снимая с вешалки плащ. — А завтра будьте, по­жалуйста, готовы пораньше, часам к восьми. Один черный чемодан — и всё. Никаких побрякушек Как условились.

Она кивнула, левую веснушчатую ладонь го­рестно приложила к пышно вздымавшейся гру­ди, а правой быстро его перекрестила.

— Будет, будет: сырости и так хватает. Хоро­шенько заприте дверь и не хнычьте.

На улице, где был стриженый садик перед па­радной дверью его дома, при виде выходящего Нечета из мокрых кустов с поспешным хрустом встали с недавних пор дежурившие там и днем и ночью двое юношей-юнкеров.

— Здравия желаю, — загудели они.

Младший из них, с лицом по-девичьи румя­ным, которому на вид было не более шестнадца­ти лет, украдкой сунул под полу брезентовой на­кидки недокуренную папиросу. В воздухе медлен­но таяло синеватое облачко дыма.

— Вы меня напугали, — сказал им Нечет, рас­крывая на крыльце тугой купол зонтика. — Никак не могу привыкнуть. Разве так уж нужно меня караулить?

— Простите, князь. Это ради вашей безопас­ности. Приказ, — кашлянув, сказал старший, голу­боглазый, с черными усиками на бледном лице.

— Да что они могут? Разве что бросить в ок­но камень со стороны переулка? Впрочем, это могли быть мальчишки... А вы бы зашли выпить чаю, господа. Право, неловко как-то.

— Благодарю. Не беспокойтесь, князь. Нас ско­ро сменят, — ответил черноусый и покосился на своего напарника.

— У нас есть термос кофе и галеты, — решил­ся добавить младший тонким голосом и шмыгнул розовым носом. — Это большая честь...

— Хорошо, хорошо. Если понадобится аспи­рин или сухое белье — спросите у моей эконом­ки, прошу без стеснения.

Они снова благодарно загудели, и Нечет, до­тронувшись до шляпы, вышел мимо них на узкую улицу, за углом монастыря переходившую в ши­рокие каменные ступени, круто ведущие вниз, к роще и набережной.


4

До гранитного цоколя «Угловой» вода не до­бралась. Шагах в тридцати, у самой набережной, красные, лиловые, голубые огни расплывались в черном зеркале реки, разлившейся озером от за­падного края Адмиральского сквера до площади Искусств. Перекресток был глух и недвижим Жел­тый свет подвесного светофора загорался и по­тухал в ритме сердцебиения. Каменные коршуны на высоких карнизах Арсенала зловеще топор­щили крылья, готовые, казалось, с шумом сорвать­ся на одинокого и беззащитного пешехода. Длин­ный ряд тонких пинаклей Дворцовой капеллы в который раз напомнил Марку пешечный строй перед началом игры, а возвышающиеся за ними шестигранные башни работы знаменитого Оскара Любича — тяжелые шахматные фигуры в ожида­нии выхода. Ветер предпринял отчаянную попыт­ку вырвать у него из рук зонтик Подталкиваемый в спину мягким напором, Марк свернул на Боль­шую Казарменную. Вся левая ее половина не ос­вещалась вовсе, свет из окон домов с правой сто­роны слабо струился на мостовую, и его природа как будто тоже была текучая, холодная, бесцветно-глицериновая. Крался Марк во мраке арок А Ксе­ния? Ушла к Арсению как-то в воскресение. Встре­тившийся ему по пути патруль с мокрой овчаркой, у которой агатами блестели глаза, корректно спро­сил у него документы и напомнил ему, что после десяти вечера и до шести утра — комендантский час. Все трое молча посмотрели на часы. Овчар­ка почтительно обнюхала шерстяные штанины Марка. Князь вежливо отклонил предложение про­водить его и пожелал патрульным спокойной но­чи. В правом кармане пиджака ощущалась надеж­ная тяжесть оружия. Глаза уже свыклись с сумер­ками и то и дело отмечали памятные детали фасадов и мостовых.

Хорошо знакомый с детства дом, в котором ко­гда-то жил поэт Тарле, мы уже прошли. Вот за тем углом его стошнило на чье-то крыльцо после пер­вой в жизни рюмки «лозы», выпитой за компанию с Сережей Лунцем и Колей Шустовым в день вы­пускного экзамена в гимназии, тридцать лет тому назад. А в том окне (теперь наглухо закрытом став­нями) была комната учителя Фальца, жившего хо­лостяком на английский манер — с приятелем-охотником и его рыжим сеттером: любишь меня, люби и мою собаку. Тот узкий, увитый плющом особняк со львами когда-то принадлежал скульпто­ру Химерину, а после его смерти был куплен одной оперной дивой, оштукатурен и очень удачно вы­крашен в оливковый цвет. Там, за кованой решет­кой, на просторном дворе весной частенько устра­ивали для какой-то девочки в пышном платьице детский праздник — с фокусником в звездном пла­ще и лимонадом на столах. Теперь на этом дворе мокнет чей-то мощный «орлан» с кожаным верхом.

Набор случайных мыслей, как это нередко бы­вает, вызвал в его памяти полустертое от частого употребления воспоминание о том, как когда-то давным-давно, так давно, что, кажется, как будто в другую историческую эпоху, на него напали в роще двое скарнов, когда он однажды прогуливал урок. Они изваляли его в грязи и крепко помяли и в бешенстве раскидали его книги по кустам, за что потом столько раз в его воображении были оскоплены, сварены в смоле, брошены в клетку с гиенами, четвертованы, утоплены, замурованы в стену, забиты до смерти шпицрутенами и в кон­це концов прощены и навечно сосланы на не­обитаемый остров в Северном море. Но вот мы и пришли.

В «Углах» вместо привычного швейцара со снежными баками на красных шкиперских щеках его встретил в дверях незнакомый юноша в ов­чинной безрукавке поверх свитера.

— Уехал, — коротко ответил он на вопрос Мар­ка, ведя его через огромный, слабо освещенный холл в ресторан. Старика-гардеробщика с медлен­ными руками и печальной улыбкой, служившего в «Углах», сколько Марк себя помнил, тоже на сво­ем месте не было.

— Уехал? — спросил Марк своего провожа­того, указывая рукой в пустое пространство за бархатным барьером и невольно подражая его лаконичной манере общения.

— Нет. Умер, — ответил тот.

— Ах как жаль, — искренне огорчился Марк и повторил: — Как жаль!

Юноша выразил на своем лице официальное сожаление.

— Прошу, — сказал он, приняв у Нечета шля­пу, плащ и зонтик и протягивая ему взамен плас­тиковый номерок красная шестерка с чертой по­низу, чтобы не путать с девяткой.

В просторном зале ресторана, с колоннами, хрустальными люстрами и рядом высоких окон с видом на реку и Большой арочный мост, было темновато и пусто. Матовая глыба черного «Бехштейна» была укрыта траурной попоной с багро­вым бордюром. Занято было всего несколько сто­лов в противоположной от входа стороне. Марк огляделся в поисках метрдотеля, такового не на­шел и сам выбрал себе стол в середине ряда у сте­ны. По левую руку от него чинно ужинал цыплен­ком пожилой пастор с блестящей плешью и про­фессиональной кротостью в покатых плечах, по правую, через два пустых стола, в самом углу, двое мужчин средних лет, уже закусивших, курили си­гары, пили коньяк и скучали. По их сдержанным жестам, движениям губ и добротным башмакам Марк определил, что это англичане. Напротив не­го, через один пустой ряд столов, ближе к середи­не зала, сидела девица в черном платье, одинокая и несчастная. Поймав скользящий взгляд Нечета, она ему искательно и робко улыбнулась. В ответ Марк слегка наклонил голову и перевел глаза на официанта, появившегося из-за портьеры с круж­кой пива в руке молодой, приятной наружности человек в жилетке, белой рубашке с измятыми ру­кавами и черных лоснящихся брюках.

— Одну минуту! — сказал он Нечету, ставя пи­во на стол пастора.

Горячих блюд не было. Чудо, что ресторан во­обще все еще открыт. Сами понимаете. Он мог предложить лишь ростбиф, цыпленка «маренго», паштеты и сыры... Зато напитки — «какие поже­лаете». Марк пожелал бутылку «Шато ля Роз», а к нему — ростбиф, пармезан и маслин. Что это мы сегодня отмечаем, какую годовщину? Когда тебе под пятьдесят, дни состоят сплошь из годовщин. Но сегодня был день как день, только уж очень тоскливо сидеть одному в большом доме. Он вновь поймал на себе задумчивый взгляд девицы на­против. Тишину нарушал только скрип пастор­ского ножа по тарелке. За его спиной на стене висел выцветший эстамп в золоченой рамке лом­берный столик, канделябр, напряженные затылки игроков, исписанные листки, горсть монет на зе­леном сукне. Вино оказалось превосходным. К та­релочке с маслинами была подана крохотная се­ребряная вилка. Все чин чином. Герои, описания... Но чего-то не хватает. Да: живых цветов на сто­лах. Покончивший с цыпленком и пивом пастор принялся мелодично, на разные лады порыгивать в ладонь. Говорят, есть люди, умеющие свер­нуть салфетку так, что выходит роза или чайка. Он не был из их числа. Марк машинально пере­считал салфетки, букетиком торчащие из метал­лической подставки: чёт — девке замуж идти, не­чет — маком сидеть. В зале появился еще один посетитель, с газетой под мышкой, судя по рас­сеянному взору, взъерошенным волосам и сухим ботинкам — постоялец гостиницы. Он занял ме­сто между Марком и англичанами и немедленно раскрыл газету. То с одной, то с другой стороны стола возникал проворный официант. Пахло си­гарами, кожей, гусиным паштетом и одеколоном, как на дерби. Ростбиф тоже был недурен. Еще один бокал вина. Еще один многозначительный взгляд девицы. К ее столику уже несколько раз подходил все тот же, по-видимому единственный сегодня в зале, симпатичный официант, чего-то от нее добиваясь.

— Сударыня, прошу вас! — грозным шепотом говорил он, склонившись над ней. Она что-то ле­петала в ответ, нервно комкая салфетку на столе.

Нечет прекратил жевать и прислушался.

— Нет, сударыня, мне это можете не объяс­нять! — перебил ее официант, и по красным пят­нам на его скулах было видно, что он настроен решительно.

«Пьяна она, что ли?» — подумал Марк Он ско­сил глаза на ее ноги: черные чулки, тонкие икры, туфли на высоких каблуках. Хорошенькая. И та­кая растерянная. До него донеслись ее слова: «Как же мне быть?», в которых слышалось настоящее отчаяние. Официант склонился еще ниже и за­шипел ей в самый шиньон. Через минуту он ос­тавил ее в покое, откликнувшись на зов англичан. Когда он затем подошел к Марку взять со стола пустую тарелку, тот спросил его:

— Что там за сыр-бор с барышней?

— Да что же, обычное дело: платить нечем, — оживился он и, озираясь по сторонам, азартным шепотом принялся рассказывать.

«Девушка эта пришла часа три назад с каким-то господином в шикарном галстуке. Заказали бутыл­ку „Моэта" за пятьдесят марок, трюфелей с теляти­ной, еще двадцать пять, мороженого и кофе. Всего на восемьдесят марок, не считая чаевых Попили, поели. Кавалер ее извинился и ушел звонить от портье по срочному делу, да и с концом. Она его ждет полчаса — не возвращается. Ждет еще полча­са — нет как нет. Сидит, допивает шампанское. Ну, я уж знаю: пахнет жареным. Спрашиваю ее напря­мик: все ли хорошо, не нужно ли еще чего? Да-да, говорит, спасибо, еще папирос „Рояль Блэнд". Ну, думаю, ладно. Принес ей коробочку, а у самого так и свербит в мозжечке я-то уже насмотрелся чу­дес за три года. И что вы думаете? Проходит еще полчаса: сидит, курит. Лицо бледное, глаза испуган­ные. Ну, тогда я решаю действовать напрямик молча кладу на стол счет и так, знаете, очень вырази­тельно смотрю на нее. А она еще белее стала и давай рыться в сумочке: ах, кошелька нет, ах, укра­ли! Словом, обычная история. А потом...»

— Прибавьте к моему счету, я заплачу, — пе­ребил его Марк, которому уже наскучил спектакль.

— Правда? — он вопросительно вскинул од­ну бровь, и глаза его засияли, как новогодние иг­рушки. — Вот уж спасибо, это я прям не знаю... Избавили от головной боли.

Он унесся и с феерической быстротой вер­нулся, держа в руках кожаный бювар, в какие кла­дут счета в дорогих ресторанах. На этом была золотом оттиснута стилизованная заглавная «У», а по краю шла цветочная виньетка.

— Кофе не желаете? За счет заведения,— льстиво предложил он, пристально следя за тем, как Нечет вынимает бумажник из внутреннего карма­на пиджака.

— Да, пожалуйста. По-венски.

— Сию минуту, — сказал официант, не двига­ясь при этом с места.

Марк вытащил из бумажника сто марок одной купюрой (Замок на обороте и раскрытая книга на просвет), взглянул на счет и положил еще два­дцать (Маттео Млетский с волнистыми локонами из-под убора вроде остроконечной тиары, кото­рой тот сроду не надевал). Поймал на себе взгляды англичан, глядевших на него из своего угла с ка­ким-то юмористическим выражением на сырых лицах. Захлопнув бювар, Марк отдал его в благо­дарные, но не слишком ухоженные руки офици­анта.

— Очень, очень признателен, — говорил тот, кланяясь и скалясь.

Все так же скалясь, он отступил к столику де­вицы, беспокойно вертевшей головкой по сторо­нам во все время этих прелиминарии, и шепнул ей что-то на ухо, глазами указывая на Марка. На­градой Марку было выражение огромного облег­чения, появившееся на лице девицы. В ее малень­ких ушках сверкали поддельные сапфиры, ее яр­ко-красные губы, казавшиеся еще ярче оттого, что кожа у нее была мраморной, дрогнули в благо­дарной, но все еще несмелой улыбке. Чувствуя себя очень глупо, Марк слегка поклонился ей. При­няв его учтивый жест за приглашение, она подо­шла к его столу. Невысокая и хрупкая, она легко могла бы сойти за гимназистку, если бы не пря­мой взгляд искушенных зеленых глаз и эти крова­во-красные губы, в углах которых, слегка обвет­ренных, таилось лукавство пополам с любопыт­ством. Ее удлиненные тушью ресницы смущенно дрожали. В худых, безупречной лепки руках она все еще держала скомканную салфетку. В сочета­нии с ее простым черным платьем, открытость белой шеи и груди казалась чуть ли не вульгар­ной. Вся сцена была насквозь фальшивой. Нечет мысленно перечеркнул абзац, подумал и смял всю страницу.

— Вы так добры, я вам страшно благодар­на, — сказала она, одолевая смущение и сверкая глазами. Марк встал из-за стола, не зная, что ска­зать. На подбородке у нее сквозь слой пудры про­свечивал тонкий косой шрам. — Разумеется, я за­втра же отдам вам эти деньги. Скажите только адрес.

— Все это пустяки, — ответил Марк, — в срав­нении с тем удовольствием, какое мне доставила возможность помочь вам в этом... недоразумении.

— О да! Недоразумение. Этот человек, этот Виктор... Боже, как я ошибалась на его счет!

— Ну, про счет теперь можете забыть.

— Благодарю вас! Как редко в наше время можно встретить благородного человека! Вы не представляете, какое я пережила унижение в этот вечер. Но... Вы позволите? — И она, при­держав левой рукой юбку, ловко присела за его столик.

Конечно, я позволю (он тоже сел, продолжая украдкой рассматривать ее матовые плечи). Еще бы. Эти собранные на затылке пепельные волосы, эта ямка между ключиц с дешевеньким кулоном в виде золотого ключика (от какой крохотной сква­жины?), гипнотическое очарование юности и по­таенные посулы в глубине стрельчатых зрачков, обещающих всплеск эмоций и гармонию гормо­нов. Конечно. Пусть несет всякий вздор, сладкий, как турецкий мармелад.

Она принялась рассказывать всю историю сыз­нова. С того момента, как она была восстановле­на в правах добропорядочной посетительницы, официант сделался к ней подчеркнуто внимате­лен. Она скромно попросила стакан воды. Доста­ла из сумки мундштук и закурила папиросу. Марк пил кофе, кивал и делал вид, что сопереживает ей, а сам думал совсем о другом, об одном месте в рукописи, где нужно было поменять имя пер­сонажа, о том, что она лет на шесть моложе его дочери, и — по наклонной — о Розе, о Сперан­ском, и отчего у них ничего не вышло, и еще, что в годы его молодости вся эта сцена была бы не­мыслима, и что теперь человек, сидящий за со­седним столом, только равнодушно зарывается в газету, а не покидает в возмущении своего места — ведь ясно же, кто она, к сожалению, была: банальная девочка для утех, средней стоимости, с надбавкой за свежесть, каких в последнее время немало околачивается в районе пристани и осо­бенно — на Гвардейском бульваре, да еще, по все­му видать, недавно приехавшая на острова из ка­кой-то безнадежной глуши и снимающая комна­ту со своим сутенером где-нибудь на окраине, на Бреге или Вольном. Что же ей оставалось делать, как не пуститься на хитрость, когда несколько дней сряду льет дождь и никаких клиентов, одна слякоть кругом?

После развода с Ксенией Томилиной двадцать пять лет тому назад (ах вот что мы сегодня по­минаем) Марк довольно долго довольствовался ролью разочарованного холостяка в ладно скро­енном костюме и шейном платке, не упускающе­го возможности от случая к случаю снисходи­тельно прижать к своей мохнатой груди какую-нибудь кареглазую прелестницу — благо таких возможностей у него была пропасть с тех пор, как он начал читать лекции в институте. Потом у него была многолетняя связь с молодой актри­сой, с которой он сошелся только потому (как он позднее осознал), что она напоминала ему его бывшую жену, о которой пора было бы уже за­быть. В сорок лет, вновь примеривая на себя ро­мантический плащ Дон Жуана, Марк понял, что он ему не впору, да и не к лицу, и затворился в своем кабинете. Несколько раз он пробовал за­вести привычку ходить в дом свиданий на Галер­ной, как это делывали некоторые из его знако­мых (кто по пятницам, кто по средам), но и из этого ничего не вышло: он не умел там держать­ся непринужденно, его смешила патетика урочного грехопадения и раздражал гвалт кутежей за стеной. Тогда он от безысходности начал при­сматриваться к смазливым горничным и секре­таршам с ремингтонами, нанимавшимся им по объявлениям в газете, но с ними очень скоро на­чиналась унылая морока, жалобы, обиды, подо­зрения, козни, пыль неделями оставалась невы­тертой, а на отпечатанной странице не хватало половины знаков препинания. Кое-как дотянув до сорока пяти и оставшись в своем доме в полном одиночестве, он взял на службу экономку по ре­комендации, немолодую полнотелую немку, и ре­шился подыскать себе в качестве «спутницы жиз­ни», чтобы это ни значило, какую-нибудь поря­дочную женщину лет тридцати, вдову или что-то такое, можно с ребенком, род занятий и степень благополучия значения не имеют. Из дюжины пре­тенденток, которых он по очереди в течение ме­сяца водил обедать в угловое кафе «La Chimere», ни одна не забыла упомянуть, что обожает до­машних животных и кулинарию. К концу месяца он научился зевать с закрытым ртом и выклады­вать на столе кораблик из зубочисток Оставив и эти попытки назначить судьбе аудиенцию, он взял тайм-аут на обдумьшание следующего хода и впал в состояние скорбного воздержания — во вся­ком случае наяву, во снах же он продолжал са­мым жалким образом пресмыкаться перед целым хороводом юных чаровниц и пытливых грехо­водниц (в одежде, или совсем без, или частично одетых в разные причудливые вещи: шелковые рясы, шальвары, нагольные тулупы поверх ажур­ного белья, потертые кожаные доспехи до бедер, меховые кацавейки с костяными застежками), мно­гие из которых имели не столь жестокосердных прототипов или двойников в его бурной и беспутной молодости.

— Довольно, — перебил Марк свою случайную компаньонку, упиваясь своей властью над ней. — Как ваше имя?

— Мария, — пролепетала она, и в прозрач­ной зелени ее глаз мелькнул страх разобла­чения.

— Не знаю, на что вы рассчитываете, Мария. Но уже четверть десятого, а это значит, что через полчаса на улицу нельзя будет и носу высунуть. Комендантский час. Смотрите, пастор уже спе­шит к выходу. Живете вы, надо полагать, не близ­ко и домой попасть уже не успеете. К тому же переправа уже, да-да, уже прекращена до утра (он чувствовал, что вино ударило ему в голову, и го­рели щеки, и будь что будет, и что он готов от­дать все, что имел — имя, талант, — за право по­ложить ей на колени свою голову и закрыть гла­за). Другими словами, Мария, ваша игра — это откровенный блеф. Погодите, потом скажете. Что до меня, то я живу в двух шагах отсюда в про­сторном и удобном доме, и если бы не ваши длин­ные ресницы, и нежные скулы, и эта белая... сло­вом, если бы не вы, я бы сейчас допил кофе и отправился бы домой спать. Должен признать, что вам удалось спутать мои планы. Итак, мой дом, в отличие от вашего, совсем рядом. Но мы ко мне не пойдем. Мы останемся здесь, в этой гостини­це, между прочим лучшей в городе. Осчастливим заодно и портье. Впрочем, как вы сами понимае­те, это долгое предисловие ни к чему, если толь­ко, конечно, вы не предпочитаете провести ночь в участке на деревянной скамье. Короче говоря: сколько?

Потупив взор и слегка порозовев, но в целом очень довольная, она надула губки, быстро гля­нула на его наручные часы (старенький «Улисс» с гильошированным циферблатом и запасом хо­да на сорок два часа), щелкнула замком сумочки, еще поколебалась для виду, усмехнулась, провела рукой по шиньону, поправила ключик на груди и написала на салфетке губным карандашом три символа свой участи, обдуманную цену своей че­сти: двойка вышла хоть куда, вылитый фламинго на снегу, а вот нули подкачали и походили на пару сплющенных кренделей.

— D'accord[59]! — сказал Марк, сдерживая лико­вание и нетерпеливо поднимаясь из-за стола. — Ждите меня здесь, Мария, я вернусь через минуту. Надеюсь, за такие деньги десерт мне будет обес­печен?

Она ничего не ответила и только утвердитель­но смежила пушистые ресницы.


5

— О чудо, — вскричала она. — Горячая вода!

Переступив через собственные, брошенные на полу брюки, Марк пошел за ней в ванную комнату. Из одежды на нем сохранилась только рубашка. Одной запонки не было. Сердце все еще бешено колотилось. В темноте он больно ушиб колено об угол журнального столика. Неужели это случилось, это уже случилось? Ведь только что, потеряв го­лову, он прижимал ее к себе в лифте и целовал в сладкие губы, пока кабина рывками возносила тяжкий груз его желания на пятый этаж, и потом она сошла со своих высоких каблуков на потертый ковер, как актриса сходит со сцены в зритель­ный зал, и оказалась ниже его на целую голову, и уличный свет из окна лежал на полу холодным озерцом, в котором она купалась, подняв руки, щелкая заколкой и отпуская волосы тоже плыть по этим мерцающим водам, нет, нет, говорила она, упираясь руками ему в плечи, не смейте, не при­касайтесь ко мне...

В ванной яркий свет ослепил его. Она уже ус­пела обмотать голову полотенцем и влить в воду флакончик шампуня. Бочком, урча от наслажде­ния, она забиралась в быстро поднимавшуюся пе­ну. Мелькнула ее розовая промежность, переки­нулась через край ванны гладкая голень. «Только ради этого стоило остаться, — сказала она. — Ми­лый, подай мочалку». Автоматически переходит на «ты» после совокупления — пародия на бли­зость, пародия на влюбленность. «Мне нравятся ваши руки, — сказала она в лифте, глядя, как он вынимает обещанные две сотни из бумажника. — Такие чуткие пальцы, как у пианиста». Дежурный набор комплиментов и шоколадка в сумочке. Они вошли в кабину лифта, он закрыл дверь, нажал на стертую кнопку. Потом он встал с постели, ударился ногой об угол стола. Болезненное воз­вращение к реальности. Милости просим. Но что было промеж этого, в том жутком промежутке с глумливыми тенями на стенах? Обман, ах, какой обман — ведь ничего же не было. Только все мыш­цы дрожат и сердце бьется изо всей мочи, как приговоренный в своей темнице. Каким-то чу­дом она как будто вывернулась из его хватки, ус­кользнула в последний момент, наобещав с три короба и оставив его ни с чем, но опустошенно­го и оглушенного. Ах, какой обман.

Сонно шумела вода, надувалась и лопалась пе­на. Все волосы у нее на теле, за исключением черной щетинистой дорожки на узком лобке, бы­ли тщательно выбриты, но теперь кое-где, осо­бенно по тесному контуру воображаемых купаль­ных трусиков (алых, индиговых, бирюзовых) и в мягких паховых складках с карим глазком кро­хотной родинки, гладкую белизну кожи прохва­тывали редкие стежки жестких волосков. Из-за полотенечного тюрбана на голове и оттого, что стерлась краска с губ, лицо ее казалось слиш­ком пресным, бледным, почти некрасивым, ка­ким оно, наверное, всегда и было на самом деле, да только он не понимал. Тонкие вены на пред­плечьях и запястьях были у нее подведены синей тушью по моде парижских кокоток: чтобы пока­зать, как все сложно у них там внутри устроено. «Девка голая страшна: живородящая мошна». Кто это изрек? Алексей Константиныч, «Князь Сереб­ряный». Присев на край ванны, Марк гладил ее худые плечи, идеальную, без единого пятныш­ка спину, водил рукой между ее мягких грудей с алыми сосцами, чтобы убедиться, что она насто­ящая, живая, соскальзывал вниз, намочив рукав, к ее животу, с пузырьком воздуха в пупке, раз­двигал пальцами сморщенные лепестки между ее порозовевших ляжек, снова скользил к ее груди и горлу, слегка касался ее приоткрытых упругих губ, холодных мочек изящных ушей с блестящи­ми гвоздиками сережек Она была еще моложе, чем ему показалось вначале. Не больше двадцати лет. Ее молодая сливочная плоть доверчиво об­легала бренный костяк. Приставшая к щеке рес­ничка была как типографский знак скобки. Над слегка вывернутой верхней губой блестел мелкий бисер пота. И всю ее, от шелкового темени до теплых пят, можно было всего за несколько червонцев взять напрокат, как смокинг. Тот слу­чай, когда тело и дело, продавец и товар — это одно и то же. Выставив одну ногу с маленькими довольными пальчиками, она с серьезным видом намыливала ее, не обращая никакого внимания на его ласки.

«Какая же ты красавица, — глухо сказал он, не удержавшись. — Или мне это только снится?»

«А может быть, это ты мне снишься?»

Смешок, гримаска. Один зуб сбоку потем­нел, придется удалить, милочка. Червивое яблоч­ко. Сладкое, но испорченное. Шум воды стано­вился все громче и грознее. В подернутом паром зеркале отражалось его худое лицо с продольны­ми иезуитскими морщинами на щеках, серыми мешками под глазами, всклокоченной полуседой шевелюрой и красным следом от ее помады на шершавом подбородке. Он встал, снял рубашку и надел белоснежный махровый халат с легким лавандово-прачечным эхом в рукавах, аккуратно сложенный на полке. Хорошо бы сейчас выпить коньяку: да ведь человек, поди, уже спит, жалко будить, а ресторан закрыт. Надо повесить рубаш­ку на батарею отопления, чтобы до утра высохла, и поискать запонку.

Оставив ее одну в ванной, он вернулся в ком­нату и зажег свет. Его наручные часы, внезап­но сойдя с ума, показали полночь. Подушка была сброшена на пол порывом страсти. Бежевое по­крывало было откинуто одним решительным жес­том. Любовно приготовленная кем-то постель бы­ла безжалостно смята. Место имения — как ска­зал бы Сережа Лунц: non mihi, non tibi, sed nobis[60].

Он собрал с полу разбросанную одежду. Когда она успела так разложить свое платье на стуле? Она плескалась и пела в ванной, пела и плеска­лась. Потом разом завернула краны, и в номере вдруг стало слышно, как за окном шелестит дождь. Настал его черед омыть чресла. Стоя у замутнен­ного паром зеркала, в халате, слишком простор­ном для нее, она хлопотала со своим маленьким личиком. Теперь, без краски на лице и в шлепан­цах, она могла бы сойти за его дальнюю родст­венницу из провинции, приехавшую погостить.

«Здесь, наверное, последнее место в городе, где еще есть горячая вода, — сказала она, втирая крем в щеки и выпуклый лоб. — Ох, ну и денек же у меня был сегодня. Никогда еще я так не...» — Окончанье фразы утонуло в сладком зевке. От­крыла кран в раковине. Вынула из сумочки зуб­ную щетку в футляре. Предусмотрительно. Любо­пытно все-таки, как давно она этим промышляет в отелях? И кто ее клиенты? Те двое англичан в ресторане? Человек с газетой? Надеюсь, хотя бы обошлось без пастора.

Скинув халат, Марк полез под душ. Волосы у него на груди были сплошь седыми. Снежный человек. Сквозь тонкий слой жира просвечива­ли брюшные мышцы — хвала комнатной гим­настике Мюллера. Куда она задевала шампунь? Ах вот, под мочалкой. Ее длинный пепельный волос вплелся в искусственные волокна рыхлой голу­бой губки. Он с треском задернул занавеску и переключил стержень крана на верхнюю струю. С минуту постоял под душем, закрыв глаза и, как говорится, прислушиваясь к себе. Время все еще двигалось скачками, как пришибленная крыса. Во­да была даже слишком горяча, и он настроил кран на пол-октавы ниже. Несколько неосмотритель­но пролитых капель прилипчивой слизи успели высохнуть на его шерстяных бедрах и с трудом оттирались. Отвратительно, как морщина молоч­ной пенки на белизне фаянса. Ага, вот еще на боку. Всегда где-нибудь немного, да останется. Как ловко, можно сказать, виртуозно она облачила его в желтый чехольчик, совсем не сбив с толку болванчика. Умеют обращаться с такими вещами, ежедневно натягивают на себя тонкие чулки: за­цепишь ногтем — и пошла «стрелка», все стара­ния насмарку, пять марок коту под хвост. Есть в этой гигиенической заминке что-то от процедур­ной комнаты с забеленными до половины окна­ми и клеенчатой кушеткой. Сестра милосердия не скрывала усердия. Да, да, поскорее, о! Время — деньги. Раньше дашь, скорей возьмешь. Главное, чтобы пациент остался доволен.

Он смыл последние следы их близости. Все улики уничтожены, сэр, — если не считать того, что на губах до сих пор ощущался солоноватый вкус ее лядвий. Нельзя все-таки быть таким олу­хом, пора бы научиться вести себя осторожней, да какая тут, к черту, осторожность.

За полупрозрачной шторой ее тень, склонив­шись над шумевшей раковиной, шустро работала локтем. Закрыла воду.

«Пойду выкурю папироску перед сном», — ска­зала она, вновь беспомощно зевая, и вышла из комнаты.

Когда он, посвежевший, влажновласый и аб­солютно трезвый, вернулся к месту их случайной случки поперек широкой кровати, она уже, раз­метав волосы по подушке и приоткрыв рот, без­звучно спала. На ключице посверкивал золотой ключик В хрустальной пепельнице на тумбочке, что с ее стороны, лежал раздавленный червь недокуренной папиросы. У нее и у него время явно шло по-разному, он то и дело отставал, споты­кался, никак не мог ее нагнать. Марк открыл ок­но, чтобы выветрился табачный дым. Внизу хо­лодновато блестела пустынная мостовая. Все ли будет разом кончено, если прыгнуть с такой вы­соты, или придется еще лет двадцать дремать в инвалидном кресле? Он обошел кровать и, не сни­мая халата, лег со своей стороны. По потолку кра­лись вороватые тени. Мелко тикал его старень­кий «Улисс». Дождь, похоже, перестал. Вдруг он явственно услышал глухой звук далекого выстрела, как будто лопнул тугой пузырь тишины: «ах!», и через секунду, с отвратительной поспешностью, подряд еще два сухих хлопка: «ах! ах!». Марк по­вернулся к Марии: не проснулась ли? Она лежала на боку, лицом к нему, одну голую руку положив поверх одеяла, другую спрятав под подушку. От нее все еще слабо пахло олеандром и мускатом — «конечная нота», как говорят парфюмеры. Сон, разгладив ей черты, как будто снял с нее еще один тонкий слой лет, а уличные тени скрадывали не­достатки кожи, стирали морщины, и теперь Марк со смутным ужасом глядел, как она стремительно молодеет, превращаясь в его давно забытую юную любовницу, гимназистку на усыпанной желтыми листьями веранде, соседскую девочку на велоси­педе, его десятилетнюю дочь, уснувшую с альбо­мом почтовых марок на коленях. Странное дело, он не испытывал к ней больше никакого жела­ния. И было что-то дикое в том, что он лежал с этой обнаженной и абсолютно незнакомой де­вицей в одной постели. Кажется, даже не спросила, как его зовут. Да, еще, милый, еще, о! И по­думалось между прочим: вот и жизнь прожита.

Сна не было ни в одном глазу. Не стоило пить кофе на ночь, пусть и дарового. В лопатку упи­ралось что-то твердое и маленькое. Пропавшая запонка. Принц на горошине. Помаявшись часа три и так толком и не уснув, он встал и пошел в ванную пить «оду.

Выключатель сухо стрельнул, и свет плафона вновь больно ударил по глазам. Кажется, именно в этом номере застрелился барон фон Валь, ко­гда его бросила юная Потоцкая? Громкая была история. В кармане его кителя нашли француз­скую предсмертную записку. Войдя в сумрачную комнату с зашторенными окнами, денщик поло­жил на низкий столик срочное письмо для него, полагая, что его господин попросту задремал в кресле у камина, и на цыпочках вышел, тихо при­крыв за собою дверь, хотя барон вот уже несколь­ко часов как не был способен принимать земную корреспонденцию и обращать внимание на де­ликатность прислуги... Или это случилось этажом выше?

Жмурясь, Марк открыл воду и нащупал на стек­лянной полочке стакан. На него глядело обеску­раженное лицо с мутными глазами, рассыпанны­ми волосами и первой, наждачной, щетиной на впалых щеках. Потушив в ванной свет, он вер­нулся в комнату, сел за письменный стол у окна и зажег лампу на подвижной ножке. Некоторое время он посидел без движения, прислушиваясь к туманному звучанию до-минорного вальса Шо­пена, едва-едва доносившемуся откуда-то из-за сте­ны. Игравший быстро взбегал по спирали музы­кальной лестницы все выше и выше, скользя кончиками пальцев по гладким перилам (она ждет, он еще успеет сказать ей, убедить ее), и вдруг, будто оступившись, осекся в самом нежном ме­сте. Марк еще посидел немного в той же позе (холодный лоб упирается в правую ладонь, левая рука простерта на столешнице), надеясь, что му­зыка возобновится. Этого не случилось, но она продолжала еще некоторое время сама собой зву­чать в его голове по мнемонической инерции, болезненно трогая какие-то очень чувствитель­ные части из его прошлого, с каждым витком все больше и больше истончаясь, отлучаясь от свое­го материального источника, превращаясь в реп­родукцию репродукции, пока не обратилась в яр­кое облачко уже неразличимых обертонов и не истаяла совсем. Тогда Марк встряхнулся и при­нялся рыться в выдвижном ящике стола.

Он нашел там обычный набор писчебумажных принадлежностей: конверты, шариковую ручку, от­рывной блокнот и листы фирменных бланков гос­тиницы.

Во дни его молодости, когда он нередко оста­вался на ночь-другую в «Углах», писчая бумага была веленевая, высшего сорта, конверты были несколь­ких видов и цветов, на разные случаи жизни (де­ловое письмо, поздравительная открытка с упи­танным швейцаром в синей ливрее у сверкающих дверей, любовное послание и даже крохотные конвертики для визитных карточек), теперь же постояльцам скромно предлагалась щуплая стопка желтоватых листов средней гладкости, сквозисто-тонких, почти плюр, на обороте писать нель­зя, сильно нажимать на перо тоже. Он выбрал отрывной блокнот, растормошил спящую ручку, сделав несколько пробных росчерков (Нечет, Марк Нечет, homo scribens[61]), перевернул страни­цу и начал писать — как уже когда-то очень дав­но было, именно так, ночью, у окна, он сидел и писал в номере, но когда это было, он не мог вспомнить.

Через час, когда за окном уже рассвело, он поднялся из-за стола, вынул из бумажника десять марок, вложил их в исписанные листки блокнота и положил поверх ее платья на стуле. Затем он не торопясь оделся, ввинтил в манжеты (правый все еще был неприятно-влажным) запонки, за­шнуровал ботинки, повязал галстук. Да, вспом­нил. Конечно, как он мог забыть. Той ночью тре­щали в камине березовые поленья, а за окном было все в снегу, мягкая зимняя тишь, и от его шинели в номере пахло цветами.

Он еще с минуту постоял над мирно спящей девицей, прислушиваясь к ее дыханию и думая о чем-то, что не имело к ней уже никакого отно­шения. Наконец, он посмотрел на часы и вышел в коридор, оставив ключ от номера с внутренней стороны двери.


Дорогая Мария!

Носить это имя Вам не очень-то к лицу (и я Вам настоятельно рекомендую заменить его на что-нибудь более эффектное, на Жанну или Анжелину), но пусть оно будет чем-то вроде Вашего пробного сценического псевдонима, тем более что разыгранный Вами и Вашим брат­цем фарс вышел на славу. Да, Вы не ослыша­лись, я говорю «вашим братцем», потому что у этого ловкого парня такие же редкие светло-зеленые глаза, что и у Вас, Мария, и та же ма­нера вопросительно вскидывать одну бровь: согласитесь, не нужно быть Шерлоком Холмсом, чтобы заметить это.

Игра и вправду была впечатляющей. Прими­те мои поздравления. Полагаю, что легкий грим и пара цветных контактных линз (только ни в коем случае не очки — это сразу насторажива­ет), а также сдержанность по отношению к чужим бумажникам (для него) и обновление гар­дероба и несколько уроков сценического мастер­ства у отставного актера в потертой бар­хатной куртке (для Вас) вознесут Ваше искус­ство на недосягаемую в городе высоту. Что до меня, то я почти попался, но обо мне — позже.

Итак, Мария, подведем итоги. 80-марок (не считая чаевых) я заплатил за Ваш иллюзорный обед с шампанским в компании с ходульным пер­сонажем в дорогом галстуке — подробность яр­кая, браво. Кстати, о дороговизне: с каких это пор «Moet» в «Углах» стал стоить полсотни (де­тали, Мария! внимание к деталям!), если за него никогда не просили больше сорока? Это было первое sic, отмеченное мною как бы на полях Еще там упоминались, кажется, трюфли, рос­кошь юных лет. Это напрасно. Смею предполо­жить, что Вы ихвжизнине нюхивали, все равно, пъемонтских ли или черных, — хотя у Вас все еще впереди. Хочу все же надеяться задним чис­лом, что Ваш братец не мучил Вас весь вечер голодом и вынес Вам хотя бы тарелку остыв­шего супу из кухни. И наконец последнее, дорогая Мария и компания (кстати, портье тоже уча­ствует?), чтобы покончить с темой ужина: про­стите, но «RoyalBlend'oM» там тоже не пахло.

Это было мое второе sic(значение можете найти, полистав словарь), после которого я решил досидеть до конца представления. Еще один совет опытного сердцеведа: на Вас долж­ны быть настоящие золотые «цацки», чтобы люди Вам верили. Отнесем его к разделу «внеш­ний вид актера». Но это — в сторону, как вы­ражается один мой знакомый, владелец бан­ка. Вернемся к нашим подсчетам. Итак, сперва было 80, Далее, согласно устному договору, 200 марок двумя купюрами, достоинством в 100 марок каждая, я отдал за (как оказалось, еще более иллюзорное) право обладать Вами, дорогая, с 10 часов вечера четверга 16 марта до 8 часов утра пятницы 17 марта (по Грин­вичу): всего 10 часов непрерывного хрономет­ража, или 600 скоротечных минут, больше по­ловины из которых уже истекли к моменту написания этой фразы (за окном снова заря­дил дождь, будь он проклят). В этой сцене я легко мог бы заупрямиться и сторговать ма­рок пятьдесят или даже семьдесят, да Бог с ними, речь не о том. Цена не имела значения, и я знаю еще только двух человек в городе, ко­торые могут себе позволить сказать так.

В свою очередь я охотно признаю, что мое упоминание о комендантском часе с точки зрения современной психологии было жалкой уловкой. Но, заметьте, не с литературной. Оно понадобилось мне, чтобы сдвинуть все дейст­вие с мертвой точки и перейти к следующему акту. Едва ли у Вас, конечно, не было запасного варианта на случай отступления, чай не впер­вой (как говаривал один оранжерейный сто­рож «во дни моей первой любови»), хотя пер­спектива вновь ублажать пожилого портье за возможность переночевать в его луком пропахшей комнатенке Вам не слишком улыбалась. Но и это тоже в сторону. Будем милосердны Идем дальше (если Вы успеваете за мощным хо­дом моей мысли): еще 100 марок я отдал на­шему славному портье за номер (кстати, он оплачен до полудня, имейте в виду) и положил ему в шершавую лапу еще десять за растороп­ность. Что же у нас выходит, Мария? Всего 390 марок новыми, месячное жалованье трубо­чиста или помощника мясника, спущенное (это именно то слово, что мне нужно) за один до­ждливый вечер. Кажется, я ничего не упустил. Не так уж плохо, Мария, не правда ли? Теперь можете проверить мои расчеты.

Пока я все это пишу, Мария, сидя за столом, спиной к Вам, Вы преспокойно спите в оплачен­ной мной мягкой постели, и я могу сделать с Вами, что захочу, — вытолкать в шею на тем­ную мостовую, задушить подушкой, а потом самому выброситься из окна (дефенестраций у нас в роду еще не было) или насладиться Вами (это громко сказано, но пусть останется так) каким-нибудь экзотическим способом, предва­рительно связав Ваши хрупкие руки галстуком. Подумайте об этом, Мария, в третий раз пере­читывая эту заметку за завтраком, хоро­шенько подумайте об этом.

Кладу еще 10 марок для ровного счета с условием, что Вы купите себе как бы от меня букет цветов.

Не понимаю, зачем я так многословно про­щаюсь с Вами (ибо, когда Вы проснетесь, меня уже здесь не будет), наверное, оттого, что ме­ня не оставляют разного рода сомнения. А что, если все это совсем не так, что, если это только игра моего воображения, и нет у Вас ника­кого брата, и все как-то само собою сложилось, что этой ночью мы оказались вместе в одном номере, и в ресторане просто подняли иену на шампанское, а в коробку дорогих папирос под­ложили дешевых? Не знаю. Может быть, я толь­ко хочу уверить самого себя, что я не из тех, кто толкается у окошка театральной кассы, требуя вернуть деньги за билет, что в этом театре я — хозяин и что мне довольно хлоп­нуть в ладони, чтобы в зале погас свет.

Берегите себя, Мария, и не расстраивайтесь из-за одного провала. Вам попросту попался слишком взыскательный зритель.

Baш MN.


6

Было сырое мартовское утро с пронзительно-свежей подоплекой. Пахло талыми льдами и печ­ным чадом. Ветер ни с того ни с сего вдруг при­нимался грубо наклонять деревья и трепать кусты измученной, исхлестанной рощи, доверчиво сбе­гавшей с Градского холма к самой набережной. Старый Город с ералашем крыш и преизбытком углов, теснящих узкие улицы, остался позади — пустой, оцепенелый, настороженный, как будто взятый в осаду кипевшей со всех сторон рекой. Над ее возмущенной поверхностью носились кло­чья тумана, а вдоль покатой улицы, по которой шел Марк Нечет с тяжелым чемоданом в руках и легкой болью в висках, обгоняя его, шурша изо­дранным крылом, как подбитая ворона, волочил­ся смятый газетный лист, на перекрестке вздумавший было подняться в воздух, но только закружив­шийся по спирали низко над вымощенной камнем мостовой в облачке склонного к левитации посто­роннего мелкого сора: окурков, опилок, оберток

На Южном причале негде было яблоку упасть. Полиция с трудом удерживала толпу, ломившую­ся к запертой на засов калитке перед трапом. Этот узкий дебаркадер, вновь начавший принимать ко­рабли после того, как река затопила Городскую пристань, был знаменит тем, что именно к нему в 1935 году пришвартовал свою яхту герцог Йорк­ский, будущий король Великобритании Георг VI, тот самый Георг, который в официальной речи во Дворце перед собранием островных нобилей и адмиралов, мучительно заикаясь и потрясая в воздухе сухопарой дланью, заявил, что «Англия никогда не оставит княжество Каскада в трудную годину (the t-time of t-trouble)». Теперь, опасно кре­нясь под боковым ветром и отчаянно работая вин­тами, к этому причалу подходил старый обшар­панный «Шибеник» — небольшой пакетбот, кур­сирующий между Запредельском и Одессой.

Зайдя под навес, Марк принялся шарить глаза­ми в толпе, ища Максима Штерна. Его обступали испуганные, усталые, незнакомые и какие-то оди­чавшие люди, с раннего утра дежурившие под до­ждем перед закрытыми воротами пристани, лелея призрачную надежду попасть на корабль и бежать с островов.

— Посадка только по билетам. Всех прочих прошу освободить проход! — надсаживался в ру­пор портовый офицер, взобравшись на чей-то сун­дук — Повторяю...

Это был как бы солист в смешанном хоре, всту­павший через равные промежутки со своей суровой и однообразной партией: уверенный драмати­ческий баритон, при исполнении. Остальные голо­са, как в финале оперы «Борис Годунов», сливались в один тревожный гул, из которого можно было уловить лишь отдельные фразы:

— Дорогу, дорогу, господа! У меня пропуск

— ...А я вам объясняю: все суда идут по рас­писанию. Нет, только два направления: Одесса и Севастополь. Не знаю. Да, можете сойти в Нижнесальске. Не знаю. Он не резиновый. Это меня не касается.

— ...Освободить проход! Повторяю...

— Нет, следующий корабль берет на борт толь­ко граждан Франции. Вы француз? Что значит, как посмотреть?

— ...Хотя бы до Херсона, а там поездом...

— Как ты мог забыть мою новую виолончель? Нет, папа, ты мне скажи: как ты мог...

— Егор! Е-гор! Где же тебя носит, бездельник, иди скорей!

— Эх, эх, конец Запредельску. Я говорю: это конец.

— Оставьте меня в покое, я ничего не знаю! Я здесь присутствую как частное лицо!

— Эй, полегче! Смотри, куда прешь!

— ...Нет, папа, ты мне скажи...

— Слыхали? Ночью река смыла Нижнесальскую плотину! Осталось несколько опор и боль­ше ни-че-го! Вот вам и развязка. Как слухи? Ни­чего не слухи: газеты читать надо.

— ...Хрусталь, фамильное серебро, картины, бесценная библиотека, винный погреб, севрский фарфор, дамасские кинжалы...

— Я не знаю, когда начнут летать аэропланы. И никто не знает. Взлетная полоса затоплена, там впору начинать навигацию... Что? Конечно мож­но. Воля ваша: если вы сыщете частный катер, мо­жете плыть, куда вам заблагорассудится, хоть на Сардинию...

— …Я к Всеволожскому — не принимает; я к Яковлеву — нету дома; я к Малиновскому — этот сидит в портшезе: в руках бутылка рому, у ног борзая. В шубе на голое тело. Один в пустом до­ме. А, кричит, Иван! Входи! Зажжем огни, нальем бокалы... Словом, белая горячка.

— ...Сибирские меха, китайские сервизы, пер­сидские ковры...

— Да, у меня есть билет. Вот.

— Но здесь указан завтрашний рейс, суда­рыня.

— Вы спросили билет, я вам его предъявила. Я не могу ждать до завтра, я всю ночь не спала!

— Простите, сударыня, то, как вы провели ночь, меня не касается.

— Но я требую! Мой муж...

— Освободите проход! Всех, у кого нет биле­тов, прошу расступиться!

С другой стороны дебаркадера, у здания судо­вой конторы, длинная вереница горожан мокла под мелким дождем, с иррациональным упорством осаждая окошко билетной кассы, наглухо закрытое со вчерашнего утра, поскольку билеты на все рейсы были давно распроданы. Оттуда тоже доносились возгласы и протесты. Там гибко шныряли ушлые скупщики с бегающими глазками, алчным шепотом предлагающие за баснословные деньги «устроить местечко».

Продолжая высматривать Штерна, Марк ото­шел немного назад, ко входу, и поставил свой че­модан на деревянную ступень. Он помог какой-то старухе в фиолетовой шляпке, с лицом, мокрым от слез и дождя, втащить на помост невероятных раз­меров кожаный баул. Затем он раскланялся со зна­комой парой. Затем, приняв его отчего-то за служа­щего, его долго пытала вопросами почтенная дама в шубе, с черными нарисованными бровями на бе­лом лице, державшая на руках крошечного шпица с розовым зевом. «Какая погода в Крыму? Есть ли в Ялте отделение такого-то банка? Какова доплата за каюту первого класса? Как фамилия капитана „Шибеника", часом не Розанов? Почему до сих пор не объявляли следующий рейс?» Насилу от нее отвя­завшись, Марк решил уже было влезть на перила ограждения, чтобы углядеть Штерна в толпе, но тут наконец из-за черных спин и плеч, как луна из-за туч, выглянуло его желтоватое от усталости лицо. Жестом римского полководца вздев руку кверху, спотыкаясь о чужой багаж, он мужественно про­тискивался к Марку.

— Потерял в толчее шляпу, — с поддельной веселостью вскричал он, при этом жалко улыба­ясь и протягивая Марку дрожащую руку в перчат­ке. — Зато мне уже удалось запихнуть все семей­ство с тюками и мешками в каюту. Уф! Это было нелегко... Одна надежда теперь, что эта старая ло­хань доплывет до Крыма!

— Не хочу тебя огорчать, друже, — сказал Марк, улыбаясь и пожимая его маленькую руку, — но это ржавое корыто точно не доплывет до Кры­ма, поскольку оно следует в Одессу.

— Одессу? При чем тут Одесса? Погоди, ты шутишь?

— Ничуть.

Нервно кривя рот и часто моргая от волне­ния, Штерн полез во внутренний карман пальто и вытащил измятый билет. Благообразное лицо его исказила гримаса отвращения.

— Сукин сын! — вскричал он, уронив руку с билетом и потерянно озираясь по сторонам. — Мерзавец!

— Кого ты так?

— Да Лунца, кого же еще. Друг детства назы­вается! Уступил мне свои билеты «по-дружески»: втридорога и не туда, куда надо. Он-то мне ска­зал: Севастополь! А я в кутерьме сборов не удо­сужился взглянуть. Тут еще у Катеньки поднялась температура...

— Ах, да брось ты, Макс он не нарочно. И по­том: что Севастополь, что Одесса — один черт...

— Оно-то так. Только меня сегодня вечером Романов будет встречать в Балаклаве, а завтра...

— Пошли ему с корабля телеграмму, чтоб не беспокоился. А в Одессе переночуешь в гостинице.

— Ты думаешь? — Он пожевал губами, раз­мышляя. — Да, ты прав. Ты, как всегда, прав, ста­рина! Надо пускаться в путь. Рубикон перейден.

Прояснившись, Штерн поднял указательный палец вверх, точь-в-точь тем же жестом, каким его отец в зале суда останавливал прения сторон.

— Давай присядем, что ли, — сказал он, беря Марка за рукав.

Они присели на ступеньку, тесно прижавшись плечами.

— Буфет открыт, но еды там нет, — грустно сказал Штерн, настроение у которого менялось столь же стремительно, что и островная пого­да. — К тому же туда не протолкнешься...

Марк обнял его за плечи и слегка встряхнул.

— Ты сегодня что-то сам не свой, Макс. Ни­чего, всё образуется, все образумятся, — сказал он ободряюще, искренне надеясь, что так и будет.

— Хотел бы я тебе верить. Ох, как бы я хотел тебе верить! Но только, по-моему, Марк, это ката­строфа. Это конец. Мы уже никогда не вернемся... Доктор нашел у меня аневризму... — прибавил он печально и, толкаясь локтем, полез в карман за носовым платком. Сколько дней мы просидели с ним за одной партой? Что-то около тысячи. Я у окна, он — у прохода. После обеда в школьной столовой у него всегда негромко бурчало в живо­те, а однажды в жаркий июньский день у него вдруг пошла носом кровь и он перепачкал экза­менационную работу.

Несколько минут они сидели молча. Марк за­думчиво вертел в руках белый, как соль, зернис­тый камешек, который всегда носил с собой вроде талисмана. Вынимая платок, Штерн просыпал на землю серебряную мелочь, крякнув, потянулся бы­ло собирать, оставил, вздохнул, переложил, попут­но глянув на часы, из левого кармана пальто в пра­вый пузырек каких-то млечных капель, попытался расстегнуть тугую верхнюю пуговицу рубашки, ос­тавил, снова вздохнул, слегка оттянул узел галсту­ка, страдальчески подвигал шеей и развернул свой белоснежный платок, как флаг капитуляции.

Высморкавшись и отдышавшись, он уже дру­гим тоном спросил, указывая на черный чемодан Нечета:

— Стало быть, это тот самый кофр?

— Да, Макс, тот самый кофр. Напоминаю те­бе, что в нем — самая ценная часть нашего се­мейного архива. Кроме того, там жестяная ко­робка ректорских печатей и несколько раритет­ных изданий, среди которых сербский перевод «Странной Книги». Понимаешь, о чем речь? Так что будь, пожалуйста, бдителен.

— Неужели то самое издание: Лейден, начало семнадцатого века?

В глазах Штерна зажегся библиофильский огонек

— Так точно, тысяча шестьсот шестнадцатый год.

— Ух ты! Никогда не держал эту книгу в ру­ках, хотя наслышан... — сказал он с такой знако­мой Марку интонацией профессиональной за­висти. — Хорошо. Я не буду спускать с него глаз. Будь уверен, — серьезно закончил Штерн тонким голосом, каким в детстве клялся вечно хранить тайны.

— Смотри, вся надежда на тебя. Когда добе­решься до Марселя, дай знать Илюше, он заберет его на сохранение, чтобы тебя не обременять, — говорил Марк, припоминая, что еще важного нуж­но сказать на прощание. — Да, вот еще. Я положил в него рукопись своего последнего романа — то­го, что ты уже успел прочитать. Пусть пока побу­дет у тебя, от греха подальше, а там решим. Так будет верней. Да и где я теперь на островах смогу его издать? И последнее при первой возможнос­ти — пиши.

Штерн кивнул, и они оба поднялись.

— Простимся покуда, — сказал Марк, откры­вая объятия, и Штерн прижался к его шее холод­ным ухом и мокрой шершавой щекой.

— Так ты, значит, точно решил остаться? — все-таки спросил он, глядя на Марка снизу вверх с голубой поволокой печали, в которой уже как будто читались признаки морской болезни и не­минуемые муки ностальгии.

Отстранившись от него, Марк оглянулся на мреющий в утренней дымке город, зубчатые баш­ни Замка на холме, пустынные улицы. В вообра­жении ему смутно рисовались одинокие вечера у камина, при свечах, редкие гости, темные площа­ди, разбитые витрины, разграбленные лабазы... Из-за бессонной ночи все виделось ему слегка размы­тым, слегка искусственным, слегка ненастоящим, как если бы все вокруг — мосты, набережные, дворцы, колокольни, скалы соседнего острова — было только сказочно подробной картиной, уди­вительно точным воплощением чужого замысла.

— Да, Макс. Я остаюсь. Уехать теперь было бы... — он хотел сказать «трусостью», но, глядя в до­верчиво-голубые, близорукие глаза Штерна, осекся и закончил: — „преждевременно. К тому же небо как будто проясняется. Смотри, на шпилях Града уже проступает позолота.

Штерн посмотрел невидящими глазами в сто­рону Града, ничего не сказал на это, покачал голо­вой, еще раз порывисто обнял Марка и, взяв чемо­дан, боком врезался в поредевшую толпу, унося с собой все, что у них было: великую легенду, безум­ную надежду, пятьдесят лет жизни. Мелькнуло его серое пальто, седой затылок, и он исчез из виду.

Пока они прощались, ветер успел переме­ниться. Теперь свежо пахло морем. Корабль дал долгий сигнал — к отплытию. Марк засунул ли­шенные ноши руки глубоко в карманы пальто и, бездумно перебирая в уме случайные слова: «ча­до», «чудо», «в чаду», не спеша пошел в сторону дома. И в ту же минуту за тысячу миль от остро­вов Каскада, в залитой солнцем больничной па­лате, Матвей Сперанский открыл глаза и увидел перед собой Розу.


Загрузка...