II ОСТРОВА КАСКАДА


1

Скудный таврический берег показался странни­кам диким и неприветливым. Оставив корабли в бухте Лусты, Матгео чуть свет, в лучшем своем дуп­лете с жемчужными пуговицами, отправился на ма­лой галере в замок генуэзского Консула в Каффу — с прошением и подношением.

День обещал быть погожим, черная грозовая точка на северо-востоке была не больше оливко­вой косточки. Дул попутный, хотя и слабый юго-западный ветер. Гребцы мерно поднимали и опу­скали длинные весла, скрипевшие на истертой постице. Прочь от берега с криком неслись желтоклювые, розоволапые, серокрылые, белогрудые чайки. Комит, до черноты загорелый босниец, ха­живавший вместе с Маттео от Китая до Ютлан­дии, прогуливаясь по куршее, следил за тем, что­бы гребцы не зевали. Маттео, сидя на корме под балдахином, диктовал писцу положения общин­ного устава странников, от которого до наших дней сохранились лишь заголовки статей: «О влас­ти ректора», «О Большом вече», «О ремеслах и цехах», «О содержании нищих», «О торговых днях и празднествах», «О терпимости к инакомыслящим», «О мерах против пожаров», «О покупке зер­на впрок и запасах»... На низком походном столе перед ним была разложена довольно точная ге­нуэзская charta Крымского берега («Taurica Chersoneso»), потрепанные края которой были при­жаты медными плошками. Крестиком недалеко от Лусты им было отмечено изрезанное бухтами место, где он намеревался основать свою малень­кую колонию.

Несколько часов спустя галера вошла в ожив­ленную гавань Каффы. Вообразим себе тесные ря­ды кораблей, поднимаемые на канатах тюки, тор­говцев-лоточников, продающих лепешки, жаре­ные орехи и лимонад, рев ослов, горячую пыль, невольников и наемников, судовладельцев и рос­товщиков. Вообразим также почтительно скло­нившегося перед Матгео провожатого в блестя­щей кирасе, посланного Консулом генуэзцев ему навстречу.

В те времена генуэзцы, оттеснив венецианцев, владели всей юго-восточной частью полуострова от Чембало до Воспоро. Они вели торговлю с по­ловиной мира, а с другой половиной — враждова­ли за право торговать, и их стычки с венецианцами, некогда обретавшимися неподалеку, в Солдайе, слу­чались даже чаще, чем совместные попойки во вре­мя непродолжительных перемирий. Зная все это, Матгео ожидал от Консула если не дружеского участия, то хотя бы сочувствия. Прося для сво­ей маленькой общины пристанища и позволения основать собственную факторию, Матгео заметил между прочим, что уже отослал прошение дожу Ге­нуи Томмазо Кампофрегосо (он положил на стол перевязанную трубочку гербовой бумаги), а также заручился согласием...

— Нет, — дернувшись в кресле, вдруг восклик­нул Консул, до этого момента внимательно слу­шавший гостя, — это никуда не годится!

Он повернулся к двери (а встреча проходила на прохладной мраморной террасе небольшого зам­ка, служившего вместе хранилищем казны и жили­щем самого Консула) и протяжно позвал тонким голосом:

— Жиаванни!

Консул был тщедушным человеком лет соро­ка, с настороженными, близко посаженными гла­зами, по-женски длинными рыжеватыми волоса­ми и кривыми пальцами в перстнях. Наемному портретисту пришлось бы основательно потру­диться, чтобы изобразить его мужественным и мудрым правителем и при этом сохранить сход­ство с невзрачным оригиналом.

— Жиаванни! — повторил Консул свой зов, на этот раз с визгливыми нотками в голосе.

Дверь на террасу тут же отворилась. Из про­ема, откинув тяжелую портьеру, вышел смуглый юноша, почти мальчик, в коротком красном пла­ще, не скрывавшем кожаных ножен и костяной рукояти стилета.

Консул посмотрел поверх его головы и с на­пускной строгостью сказал:

— Я же приказал принести вина и фруктов. Лучшего вина и лучших фруктов. Живо! И лед не забудь... Простите, я перебил вас. — Консул взгля­нул на гостя с любезной улыбкой, но тотчас от­вел глаза. — Этим лодырям всегда приходится го­ворить дважды. Итак, речь шла о торговле...

— Да, с вашего позволения, — продолжил Маттео. — Соль, мех, воск, пенька, кожи. Коротко го­воря, северные товары. Сиятельный Дож Генуи...

— Я уже три года не был в Генуе, — быстро вставил Консул и откинулся в своем широком крес­ле на расшитую радужным бисером подушку.

Маттео удивленно воззрился на него, и тот покивал головой, сожалея и подтверждая эту пе­чальную истину. Пряди его длинных волос были схвачены тонкими золотыми кольцами.

— Да, дорогой Маттео, представьте: три года. Мы здесь в некотором роде сами по себе. И, скажу вам откровенно, наше благополучие на этом пус­тынном берегу больше зависит от милости хана, чем от державной мощи и помощи нашего слав­ного Дожа.

Тем временем вошли слуги: другой юноша, веснушчатый, с заячьей губой, и хромой ветеран без двух пальцев на правой изувеченной руке. Они поставили на стол вазу с фруктами, свежими и сушеными, кувшин вина, цветные выдувные куб­ки и золотую чашку с перламутровыми кубиками

льда.

— В такую жару лично я пью только белое, — доверительно сообщил Консул, ревниво следя за тем, как слуги разливают вино. — Красное тяже­лит и клонит в сон. И хотя Одон Клюнийский не советует пить белое, поскольку от него-де выпа­дают зубы (он усмехнулся, показав неполный ряд мелких желтых зубов), я позволяю себе эту ма­ленькую ересь.„ Попробуйте, это местное. И брось­те пару кусков льда. Мы привозим его с гор, вес­ной, такими, знаете, глыбами, и, представьте, он лежит у нас все лето в погребах.

— Муранское стекло, — сказал Маттео, огля­дывая яркий кубок Он не спал всю прошлую ночь из-за пожара на одной из галер и теперь то и дело мысленно принуждал себя встряхнуться, чтобы не потерять напора в разговоре с увертливым гену­эзцем.

— Да, это millefiori, «тысяча цветов». Редкое искусство. Приятно иметь дело со знающим че­ловеком. А вот, видите, прожилки? Это настоящие золотые нити.

— Красиво.

Маттео попробовал и похвалил вино. Его раз­дражала неуклюжесть хвастливого генуэзца, оче­видно недавно и слишком быстро разбогатевше­го. Но он был гость, к тому же — проситель.

— Мне предлагали как-то контракт на пар­тию таких вот... стекляшек, — продолжил Маттео через силу, — но я отказался: слишком хрупкий и дорогой товар.

— Как говаривал мой батюшка: что красиво, то и хрупко. Цветы, младые девы, морские ракови­ны... В девах он знал толк, надо отдать ему долж­ное... Я платил по золотому цехину за штуку, и это еще хорошая цена... Кстати, знаете байку про хро­мого жида и юную цветочницу? Нет? Смешнее я не слыхивал. Один греческий купец рассказал. Не хотите? Ладно, в другой раз: вы живот надорвете от смеха... А это что за лазутчик? — Заметив, что в виноградной грозди, запутавшись, вибрирует пче­ла, Консул, подавшись вперед, щелчком вышиб ее оттуда, между делом полюбовавшись игрой круп­ного гиалита, украшавшего его указательный па­лец. Затем он двумя пальцами подцепил кусок льда и бросил себе в кубок.

— Да, сударь, как говорится, блага цивилиза­ции, — продолжил он, вновь откидываясь на по­душку и убирая с лица прядь волос — Стороннему человеку может показаться, что у нас здесь райская жизнь. Но... Договоры с ханом зыбки. Мы выступили на стороне Мамая против этих неистовых рус­ских, что не помешало его бесславным потомкам напасть на нас и разорить наши владения. Вы не представляете, сколько раз нам приходилось на­чинать все сызнова... Самая быстрая галера всегда стоит у меня в полной готовности на причале.

Он неопределенно махнул рукой в пышном шелковом рукаве куда-то вбок и криво усмехнулся.

— А потопы, а землетрясения, а чума? На ред­кость, скажу я вам, несчастливый край. Нет, су­дарь, здесь не то место, где следует искать покоя. Возвращайтесь, дорогой Маттео, возвращайтесь домой, вот мой дружеский совет.

По алой портьере судорожно ползла ушиб­ленная пчела, с моря повеяло свежестью, и где-то внизу заржала лошадь. Маттео поставил свой ку­бок на стол, внимательно глядя на Консула. Он знал, что это человек жадный и жалкий, сын мел­кого торговца-левантинца из Галаты, что он ни­когда не бывал в сражении, не водил корабли в заморские страны и захватил власть в колонии после многолетних интриг при дворе Дожа. Он с трудом сдерживался, чтобы не показать свое пренебрежение. Как он мог отказывать, не дожи­даясь решения Дожа? Да ведь это измена. Если об этом узнают при дворе, его за волосы выволокут из замка и бросят в темницу.

— Простите, сударь, я, вероятно, не вполне точно обрисовал наше положение, — уперев лок­ти в стол, резко, быть может, слишком резко ска­зал Маттео. — Нам нет пути назад. Наши дома разорены. Если мы вернемся, одних будет ждать плен, а других — костер. Все мы лютые враги Ве­неции и, следовательно, ваши преданные союз­ники...

— Ах, вы преувеличиваете, — вновь перебил его Консул и взял из вазы вяленую смокву. — За­воеватели милостивы. И потом, вы заблуждаетесь относительно наших возможностей: мы прежде всего колонисты, негоцианты, непрошеные чу­жаки. — Он сделал ударение на слове «непроше­ные». — В сущности, такие же странники, как и вы... Оцените наше положение, — говорил он, жуя, — с одного боку у нас — бескрайняя варвар­ская Русь, с другого — настырные и жадные ве­нецианцы, на востоке — вероломные татары, а в море — пираты всех мастей. Это похоже на ло­вушку, а? Едва ли мы сами надолго здесь задер­жимся... Сколько, вы сказали, у вас людей?

— Тысяча сто душ, если никто не помер, пока я здесь.

— Я распоряжусь обеспечить вас провиантом и водой на обратный путь. Extra formam[10] и за весь­ма умеренную плату, разумеется.

— Разумеется, — как эхо повторил потрясен­ный Маттео.

Он поднялся и поклонился. Консул остался си­деть, глядя с террасы слегка осоловевшими глаза­ми в сторону пристани.

— Поторопитесь, сударь, — кажется, сказал он еще, не поворачивая головы и возвращаясь в свое историческое небытие. — Надвигаются осенние штормы. Смотрите, какая туча повисла над морем.


2

Когда в запредельской гимназии учитель ис­тории однажды дошел до этого места учебника и четырнадцатилетний Марк Нечет увидел на следующей странице собственные имя и фамилию среди других знаменитых имен и названий, он так смутился, что ему стало душно и слезы вы­ступили из глаз. Он сидел у сводчатого окна, рас­сматривая серые скалы (солнце скрылось за ту­чами), натужено идущий по речным ухабам бук­сир, волокущий в док огромную пустую баржу, крошечного рыбака в красной куртке, с удочкой на плече, суетливых чаек на гнилых сваях старой пристани, и ему казалось, что до переливчатых, ковылем поросших холмов соседнего острова ру­кой подать. По пыльному стеклу вниз и вверх ело­зила муха. От плотных гардин пахло прачкой и карболкой. Небо еще потемнело, и тогда он уви­дел собственное зыбкое отражение: черная дыра рта, пустые глазницы. Рядом сопел и толкался лок­тем его школьный приятель Максим Штерн, пле­мянник директора гимназии, старательно срисо­вывавший с потрепанного учебника в тетрадь морской пунктирный маршрут капитана Маттео. Рыбак остановился, накинул капюшон куртки, переложил свою снасть на другое плечо, пошел дальше. Чайки, одна за другой, то и дело снима­лись с черных покосившихся свай, чтобы низко пролетать над рекой, а те, что оставались, ревни­во следили за ними, дожидаясь своей очереди. Отвернувшись к окну, Марк уныло ждал бешеной реакции класса — дурацких возгласов и улюлю­канья грубых мальчишек, которым его пылающие уши лишь добавили бы веселья. Что для него с ранних лет было предметом гордости, источни­ком внутреннего ликования, делиться которым, не замутив, можно только в семье, через минуту, при страшном попустительстве вялого, с редкой бородкой молодого учителя в круглых очках, отчего-то прозванного в классе Нулусом, достанет­ся им на злую потеху. А учитель, выдержав дол­гую паузу, соответствующую пробелу в учебнике перед новой главой, уже прочищал горло, подхо­дя с указкой к развернутой на стене клеенчатой карте Крыма.

— На этом закончился первый, скорее неудач­ный этап странствия наших храбрых предков, — сказал он, волнуясь и непроизвольно взмахивая указкой. Зашумевший было класс вновь затих, при­готовившись слушать дальше. — Остается загад­кой, отчего генуэзский Консул отказал Маттео. Может быть, его насторожило знакомство Мат­тео с генуэзской знатью, от которой он, как вся­кий наместник, желал бы скрыть истинное поло­жение дел в далекой колонии. Или он заподо­зрил в нем соперника в торговых делах. Или не желал обострять отношений с венецианцами. Но вернее всего, решающее значение имело то об­стоятельство, что четверть странников составля­ли катары, которых, как вы уже знаете, Католи­ческая церковь жестко преследовала за ересь...

Максим Штерн поднял руку.

— Да, Штерн. Что-то неясно?

Тот привстал со своего места и сказал:

— Катары, господин учитель. Это правда, что они не строили храмов?

— Ах, это. — Нулус потер лоб ладонью, соби­раясь с мыслями.

Он прошел к своему столу и положил на него указку. Пола его черного мешковатого пиджака была испачкана мелом. Карманы набиты грецки­ми орехами. В перерыве пьет из термоса бульон с ржаной коврижкой, сидя на подоконнике и ка­чая ногой, как мальчик А то еще играет в шахматы с учителем риторики, Фальцем, на гладкий, крепкий череп которого в минуты глубоких раз­думий слетают с потолка мухи.

— Катары полагали, — начал учитель, — что видимый мир не является творением Божьим, что он возник из другого, злого начала. Они ве­рили, что Бог создал мир света и любви, незримый мир, нам недоступный. Вот почему они утверж­дали, что ничто видимое, осязаемое не может свидетельствовать о Боге или быть священным символом. И поэтому они не строили храмов и совершали богослужения на лесной поляне, или в домах близких людей, или в таверне. Но об их воззрениях стоит поговорить подробнее — как-нибудь в другой раз. А покамест вернемся к на­шему горемычному Маттео.

Он вновь взял указку и подошел к доске. Ка­тастрофа была неизбежна. Марк Нечет тоскли­во оглядел класс — коротко стриженные головы, бледные лица, склоненные над тетрадками тощие шеи, всего двадцать мальчишек. Шустов что-то показывает Стивенсону под партой и делает круг­лые глаза, Сумеркин набрасывает в откидном блок­ноте карандашный портрет скуки, Илюша внима­тельно разглядывает тускло-блестящий соверен, вечно голодный Метелин украдкой отламывает кусочки кекса и незаметно кладет в рот, а его сосед, луноликий Лунц, прикрываясь учебником, увлеченно читает другую книгу — «Любовные по­хождения Мерк... Марк…» — маркиза, что ли? Нет, отсюда не видать.

— Итак, господа гимназисты, прошу вни­мания. Вернувшись в лагерь странников в Лусту, Маттео... — с искренним подъемом продолжил бедный честный учитель, но в ту же минуту, к счастью, грянул спасительный звонок, а на сле­дующий день Марк прогулял урок


3

Марк Нечет сидел в пустой лодке на каменис­том берегу среди зарослей высокого камыша. Одинокий, одиноко-задумчивый, задумчиво-не­подвижный. Roseau pensant[11]. А что если я умру, расчесав ногтями вот эту крошечную везикулу на руке? Как Скрябин, соскребший на губе прыщик. Он сдавил двумя пальцами матовый пузырек на кисти левой руки, выжав из него каплю мутнова­той, как будто мыльной жидкости. Вода, немного жира, чуть-чуть соли — и вся моя родословная от странной рыбы в доисторическом море до ко­роля Марка и далее, со сведениями обо всех его шалостях на стороне и последующими хворями, бережно сохраненными и переданными потом­кам в излечение и назидание.

Как это обычно бывало на островах Каскада поздней осенью — днем еще проглядывало теп­лое солнце, но уже дул пронизывающий север­ный ветер и то и дело срывался мелкий дождь. Он поглубже натянул на уши синюю фуражку (буссоль и парящий стилизованный альбатрос на значке) и откинулся на лавку. Минуты существо­вания — если это тоскливое круговое ширяние мысли можно назвать мышлением. Но какой ве­тер! Quel vent! — как воскликнул король на эша­фоте. Ни о чем нельзя думать, когда так холодно. Не случайно Декарт сочинил свою загадку про «cogito», забравшись в печку: рассуждение по ме­тоду Диогена Синопского, мнимого бочкозатворника. Это как ореховая скорлупа Гамлета. Тоска по утробе. По совершенному покою свернувше­гося в клубок лобастого младенца-философа: ах, отстаньте, не мешайте мне пророчески дремать. Но вот вопрос: подразумевает ли это «cogito», что «существование» имеет несколько различных по­рядков, с каждым новым все существенней? Ведь можно мыслить кое-как, как я теперь, а можно... И что вот этот камыш не существует сам по себе, то есть без моего осознания его, как и никогда ни о чем отвлеченном не думающий мясник в соседней с домом лавке? Седые усы, розовая плешь. «Извольте, юноша, полфунта ветчины, фунт сы­рокопченой. Две марки с вас. Поищите без сдачи. Вам понравилось вчерашнее шествие? Эх, как ду­ховой оркестр наяривал — просто прелесть! Всю душу перевернули, сукины дети».

Над ним проходили несуществующие тучи — несомые ветром в темную часть неба, туда, за Зме­иный. На дне призрачной лодки под его башма­ками хлюпала вода. В камышах копошилась не­видимая чомга — в сущности, столь же эфемер­ная, как эти мои покрасневшие от холода руки, эти костлявые колени, обтянутые сырым сукном. Хорошо бы развести костер где-нибудь в боске­те — да спичек нет. Надо всегда иметь при себе, ad omnes casus[12]. Как в тот раз (он перемигнул, оттого что на веко упала дождевая капля), когда поэт Тарле попросил огня, а у меня не оказалось, и разговора не вышло. Он все теребил холостую папиросу, искательно озираясь по сторонам. Всего месяц, как похоронил жену, бедняга. Но можно ли было предвидеть, что он так разволнуется по­сле выступления? Можно. Предвидение как при­знак хороших манер. Доклад. Двадцать минут. Он на всякий случай пошарил рукой в кармане курт­ки. Там нашлись: семейка ключей на общем коль­це — два больших от парадного и один совсем маленький, от почтового ящика; кроме того: вы­рванная «с мясом» манжетная пуговица (на про­шлой неделе во время шутливой коридорной по­тасовки с Лунцем), надорванный билет на давно и бесславно прошедшую гребную гонку на «Ку­бок Декана», его собственная измятая визитная карточка («Марк Нечет. Collegien»[13]), на обороте ко­торой химическим карандашом был записан ад­рес дантиста («переулок Печатников, 15»), несколь­ко сморщенных ягод шиповника и медная скреп­ка в кучке хлебных крошек — кормить голубей на площади. Он пошарил в другом кармане. Там нашелся давнишний надкушенный сухарь. Что ж, и на том спасибо. Наш климат, сударь, может вам показаться чересчур суровым, зато он как нельзя лучше располагает к сытному обеду. Перевод с французского. Сухарь оказался несъедобным. Ни­чего — опустим его в речную водицу, пущай рас­киснет маленько, как сказал бы сторож Федот, благодетель похотливых гимназистов и их настав­ников. Так-то лучше, только тиной отдает.

Он устроился поудобнее в лодке, грызя сухарь и следя за работой небесной машинерии. Облако поменьше, двигаясь отчего-то шибче других, до­стигло облака побольше и слилось с ним в бы­стротекущей смене форм. А вот пронеслись бы-стропарящие чайки, мои сварливые любимицы — перелетают на новое место, к пристани, что ли. Он подавился крошкой и закашлялся. Я ем, зна­чит, я есмь. Не мыслю, но все-таки существую. Химеры логики. Сиамские уродцы диалектики. Пример категорического силлогизма — две посылки, первая побольше, вторая поменьше, и одно заключение: «Я мыслю, следовательно, существую. Другой человек — не я. Следовательно, он...» Нет, mon cher René[14], доктор гонорис казус, это никуда не годится. А почему? Потому что сперва нужно уста­новить, что значит «я». Ведь он сказал «Je pense»[15], как будто это «je» дано нам a priori. Хотя вот тут логик-эквилибрист на своем дуалистическом ве­лосипеде и въезжает в замкнутый круг, оттого что смешивается объект познания с субъектом: «я» должно помыслить самое себя как бы извне этого самого «я». Из вне. Вне «я». И здесь нам не помогут никакие индуктивные клистиры. А что, если через меня, как сквозь тусклое стекло, мыслит кто-то еще, поэт Тарле к примеру. А через него, все даль­ше и дальше удаляясь от изначального источника, струящего свет истины, — еще кто-нибудь...

До него донесся колокольный звон. Это у свя­того Трифона. Три часа. Сегодня еще только ло­гика и словесность — и домой. Он представил, как сейчас Нулус близоруко вглядывается в лица гимназистов, ища его, потомка самого отца-ос­нователя, и смущенно покашливает и поправляет очки на лоснящейся переносице.

«Шустов, кто сегодня отсутствует?»

«Не пришел только Марк Нечет, господин учи­тель».

«Нечет? Так-так. Очень жаль, очень жаль. Он не заболел?»

«Не знаю, господин учитель, вчера он был как будто вполне здоров и вечером даже скакал вер­хом в парке» (Молодой жизнерадостный гогот).

«Тише, тише. Что тут смешного? Хорошо, Шус­тов, садитесь. Ну, что ж.. На чем мы с вами вчера остановились... Так-с» (шорох страниц).


4

«Вернувшись в лагерь странников, в Лусту, Маттео собрал капитанов и старейшин и изложил им печальные обстоятельства. Возможно, что именно на этом совете и произошел раскол, давший по­вод некоторым историкам неосновательно утвер­ждать, что „поход тысячи" на этом бесславно за­вершился и что далматская община так никогда и не достигла островов Малого Каскада. Консулу было отослано вместе с богатыми подарками но­вое прошение. Позволения основаться на южном берегу Таврии пришлось ждать всю долгую зиму на безлюдном о. Березань, что у входа в Днепров­ский лиман. Ответа от Дожа все не было. Припа­сы подходили к концу, линия горизонта не про­сматривалась, к тому же зима случилась на ред­кость холодной, с туманами, с ветрами, с комьями мокрого, солоноватого на вкус снега, облипавшего снасти (а жили они на кораблях, тесно, готовые в любую минуту уйти в море), и ко Дню св. Три­фона стало известно, что Консул вновь отказал.

После того как с десяток человек умерло от „ведьминых корч", вызванных употреблением в пищу спорыньи, в общине вспыхнул бунт, глав­ную галеру ночью захватили мятежники, Маттео был убит, часть странников возвратилась в Дал­мацию, а другие рассеялись среди генуэзских ко­лонистов, — уверяют нас московские историки и, собрав рассыпанные на столе листки, навсегда покидают нашу аудиторию. Но нет, господа гим­назисты, они не рассеялись, Маттео не был убит! Откроем „Странную Книгу" — записи за фев­раль 1421 года хотя и предельно лаконичны, но недвусмысленны: „Отщепенцы Помпея Паскуаля и весь род его со слугами, всех сто двадцать душ, отняли вторую главную галеру и на св. Трифона вышли в море, предпочтя венецианское владыче­ство воле и неизвестности. Жалкий удел!" Да, не правда ли? Тем более что впоследствии толстяк Паскуаль был заколот кинжалом при выполне­нии посольской миссии на острове Юрая, что вблизи Пераста. Шустов, Стивенсон, прекратите шептаться!

Что же было делать? Как-то на исходе зимы Маттео во сне явился св. Никола с белой розой в жилистых руках. Что он ему сказал, неизвестно, но наутро тот как одержимый принялся готовить галеры к отплытию. Пасмурный ветреный день быстро прошел в сборах Автор „Странной Книги" пишет, и слог его в этом месте набирает особен­ную торжественность, что, когда стемнело, Мат­тео Млетский велел разжечь на берегу острова костры, после чего собрал всех странников пе­ред их кораблями и под шквалистым ветром, сры­вавшим слова, объявил о своем решении снимать­ся с якорей и идти еще дальше на север, вверх по реке, в дикие края, и искать себе пристанища „на брегах многоводного Борисфена". Затем он трижды прочитал „Отче наш": сначала на далма­тинском языке, которым пользовалась общинная знать („Tuota nuester, che te sante intel sil..."), затем по-итальянски, языке торговли и мореплавания (,,...sia santificato il tuo nome"), и, наконец, по-ла-тыни, языке науки и письменности („...veniat regnum tuum, fiat voluntas tua, sicut in cello et in ter­ra..."). Поутру, перекрестившись, он повел кораб­ли с Березани вверх по широкому Данапрису — реверсивным ходом: из грек в варяги. На третий день, потеряв половину судов, разбив о скалы и бросив „Tranquilitas", они достигли пустынных островов Каскада».

С выходящей из воды высокой скалы, правее и поодаль от того места, где сидел Марк, начали сниматься чайки, сперва одна, потом, поколебав­шись, другая, потом и все остальные. Oписав кру­тую дугу, они полетели высоко, на запад, вдоль берега и, сливаясь с серой дымкой мороси, стали подниматься все выше и выше, как если бы уле­тали с островов навсегда.

Воображаемый и оттого чуть более нелепый, чем был наяву, Нулус прочистил горло и закон­чил: «Итак, господа, опираясь на текст „Странной Книги", мы можем утверждать, что история Запредельска началась весной 1421 года, когда уце­левшие странники заложили на главном острове архипелага город. Далматская община обрела на­конец пристанище».

Убаюканный плеском волн и своим созидатель­ным видением, Марк мысленно захлопнул книгу. Эта игра воображения чертовски занятная штука. Даже не знаю, в кого я такой уродился. «Что это — „магический кристалл"? Бриллиант?» — «О нет, ювелиры здесь ни при чем. Хрустальный шар для гаданий, стеклянная чернильница, полная вымыс­лов. Словом, образ, метафора», — отмахивался, бы­вало, от его расспросов отец.


5

Знал ли Марк Нечет историю родного края? Скорбел ли над судьбами первопроходцев? Еще бы. В его доме на градском холме был целый шкаф старинных книг по истории в кожаных переплетах. Их собирал его дед, тоже Марк, последний полновластный ректор Запредельска, скончавший­ся в 1949 году во время своего пятого кругосвет­ного плавания (вблизи Опаловых островов, за два­дцать тысяч миль от дома). Оставшиеся от него «Записки по отечественной истории», до сих пор не разобранные и не изданные, наполняли до­верху большой капитанский сундук в его быв­шем кабинете во Дворце.

Марк нередко возвращался в памяти к тем дням из детства, когда дед еще был жив. Летом его в городе никогда не бывало, и потому Марку запом­нились только осенние и зимние прогулки с ним через сквер в сторону площади Искусств (по суб­ботам). Утренник с инеем в барельефах длинной дворцовой стены, наглядно изображавших всю историю основания Запредельска, от исхода мя­тежных далматцев из Котора до креста первой киновии на крутой скале Альтуса, моложавые двор­ники с серьезными православными лицами, ши­роко метущие пустую улицу, держа метлы так, буд­то они косили траву, крепкая дедовская ладонь в перчатке, кондитерская «Никитин и сыновья» на другой стороне улицы, в которую, как Марк знал наверняка, они зайдут под конец прогулки, что­бы выпить ромашкового чаю с маковым пече­ньем, и его сумрачный кабинет: гладкие колонны розового мрамора, тяжелые бархатные портье­ры, твердые спинки вольтеровских кресел, тем­новатые картины в сливочно-золотых рамах, вы­ложенные кобальтовыми изразцами печи-голланд­ки в углах...

Марку и теперь ничего не стоило вообразить деда в поношенной домашней куртке, с трубкой в кулаке, крепко поскрипывающим половицами кабинета, буквально выхаживающим мысль, бор­мочущим немецкие, латинские или итальянские слова себе под нос и совершенно забывающим о присутствии пятилетнего внука, сидящего в углу под лампой с атласом средиземноморских птиц на коленях. Его вечерние ученые споры с отцом — о возможном исходе битвы под Ульмом или значении Пресбургского соглашения для Дал­мации. Его перхотью посыпанные плечи. Его пу­шистые баки диккенсовского олдермена. Острая седая щетина на подбородке. Кустистые брови и косой шрам на рыхлой щеке от неприятельского штыка.

У отца Марка, Стефана, была привычка тихо покашливать в ладонь, когда он начинал волно­ваться. В ответ на его колкое замечание дед шум­но вдыхал воздух и принимался палить в собе­седника из всех орудий своей сокрушительной эрудиции. Он называл состояние современной ме­диевистики «жалким». Знание старофранцузско­го — «прискорбным». Он отказывался принимать на веру сведения, добытые из «протоколов като­лических палачей» или льстивых эпистол како­го-нибудь голландского посланника при пышном и враждебном дворе.

В отличие от могучего деда, еще в полной ме­ре сохранившего княжеские манеры, отец Марка был человеком куда более уравновешенным. Он тоже любил историю и языки, но главной его страстью был театр и — как у многих домоседов того времени — минералогия. Легко, даже с тай­ной радостью согласившись на отречение от рек­торской власти, он не глядя подмахнул несколь­ко исторических бумаг, по которым правление государством переходило к крикливой клике новоявленных либералов средней руки, оставил дворцовые покои и переехал с молодой женой и сыном в небольшой особняк на градском хол­ме. Питая патологическое отвращение к переме­не мест и путешествиям, он очень приятно про­водил все свое время в городе, в Английском клубе или в опере, полагая посещение дальних остро­вов Каскада рискованным предприятием, а двух­дневное плавание в Крым на дизельной яхте — великим подвигом, о котором должны слагаться поэмы. Возможно, в отместку за его чрезмерную осторожность жестокий демон случая подстроил так, что он погиб сорока лет от роду, попав под автомобиль в нескольких шагах от собственно­го дома — то ли засмотревшись на театральную афишу, то ли подбирая с панели осколок яркой смальты.

Некоторые главы из записок деда, относящие­ся к ранней истории княжества и напечатанные в трех номерах «Исторических чтений», Марк знал почти наизусть. Эти журналы были среди его детских книг про волшебников и пиратов, и хотя многое в них было неясно, они даже еще настой­чивей трогали его воображение, чем всякие капи­таны Флинты и сказочные Сезамы. Перечитывая их, он как будто слышал глубокий голос деда, ви­дел его освещенные настольной лампой легкие седины и смуглые руки, быстро листающие ис­тертый том.

«История этих мест до основания Запредельска на редкость однообразна и скудна. Широкое скуластое лицо с колючими глазками и клино­видной бородкой надвигается на нас из тьмы вре­мен. Трепещут костры на ветру, в лунном свете поблескивает сбруя, доносится лай собак и стоны пленников. В тесной кибитке голый младе­нец на полу играет засаленным темляком и ра­дужным птичьим перышком; тут же на меховой подстилке коренастый мужчина со смазанной жи­ром косицей и длинным шрамом на загорелой спине грубо овладевает хрупкой белокожей де­вочкой с костяными бусами на шее, на запроки­нутое лицо которой садятся мелкие черные му­хи. Пресыщенный деспот, развалясь на подушках в походном шатре, развлекается видом казнимых неприятелей и мало-помалу под мерный хруст костей и вопли несчастных начинает клевать носом.

Римляне до этих краев не дошли. Варвары и азиаты-кочевники, сменяя одни других, то появ­лялись на берегах Днепра, то исчезали, не остав­ляя после себя ни книги, ни храма, ни речи. Эпо­ха долгого владычества скифов завершилась в

III веке с приходом из Скандинавии готов во главе с королем Филимером. Они создали на нижнем Днепре государство Ойум (что значит „речная страна") со столицей Археймар („реч­ной дом"), находившейся, по-видимому, на од­ном из островов Каскада, как предположил еще в XVIII веке запредельский архивист Герхард-Фридрих (Трифон Иванович) Крафт. Это коро­левство существовало недолго: в последней трети

IV века при короле Германарихе готы вынужде­ны были оставить Ойум, теснимые пришедши­ми с востока свирепыми гуннами. Римский ис­торик Аммиан Марцеллин с содроганием опи­сывал гуннов так: „Их дикость превосходит все мыслимое; с помощью железа они испещряют щеки новорожденных глубокими шрамами, что­бы уничтожить на корню волосяную растительность, поэтому и старея они остаются безборо­дыми и уродливыми, как евнухи. Они не варят и не приготавливают себе пищу, а питаются ко­реньями и сырым мясом, которое они иногда предварительно согревают, держа его, сидя на лошади, промеж ляжек".

В VI веке днепровские степи захватил другой кочевой народ — обры (авары), чье происхожде­ние туманно, а судьба схожа с судьбой гуннов, бесследно исчезнувших в бескрайних степях. Им на смену в VIII веке с Каспия пришли хазары, два столетия спустя разгромленные киевским князем варяжского происхождения Святославом Игоре­вичем. Багдадский путешественник X века Ибн-Хаукаль, оставивший после себя „Книгу путей и государств", скорбя и вздыхая, так описал разо­рение столицы хазар: „И ал-Хазар — сторона, и есть в ней град, называемый Самандар... и бы­ли в нем прекрасные сады... и вот пришли туда русы, и не осталось в городе том ни винограда, ни изюма".

В то же время на берега Днепра переселялись из Заволжья племена диких печенегов, коих кон­стантинопольский историк Лев Диакон с отвра­щением называл „пожирателями вшей". С ними связано еще одно упомянутое в летописях собы­тие, случившееся поблизости от наших островов. Весной 972 года, возвращаясь из византийского похода, князь Святослав не внял предостереже­нию старого воеводы Свенельда, советовавшего обойти днепровские пороги посуху, и попал в засаду печенегов, в схватке с которыми погиб. Согласно легенде, печенеги ночью перевезли его, изрубленного, но еще живого, на главный ост­ров Каскада и только на другой день отсекли ему голову, чтобы сделать из его черепа заздрав­ный кубок.

В середине XI века — этот галоп через века быстро приближает нас к кульминации — на эти земли пришли половцы, против которых объ­единились русские князья, сойдясь на Хортичем острове — всего в десяти милях ниже островов Каскада. А там настало время монголов. В 1223 го­ду русские дружины вновь сошлись на Хортичем, на этот раз, по иронии Клио, вместе со своими бывшими врагами — половцами, и двинулись на татаро-монгольские войска, и 31 мая были раз­биты на реке Калке. С той поры земли вблизи Каскада долгие годы пустовали — точнее, почти двести лет. Из-за частых набегов татар землепаш­цы и бродники не селились в этих местах.

Так случилось, хвала Богу, что далматские странники появились на островах в то время, когда Золотая Орда распадалась на отдельные ханства: Сибирское, Казанское, Ногайское, Крымское и про­чие. Ханы были слишком заняты распрями и меж­доусобицами, чтобы обращать внимание на горст­ку колонистов, укрепляющих отдаленные мшистые скалы на Днепре, и у наших странников было це­лых сорок лет покоя, позволившие им закрепиться на островах Каскада.

В 1461 году, уже после смерти Нечета-Далма­тинца, крымский хан Хаджи I Герай и запредельский правитель Драган Святоша заключили в Кырк-Ере военный союз, обеспечивший остро­витянам независимость. В 1475 году запредельский флот под командованием Стефана Петро­вича выступил на стороне паши Гедика Ахмеда и совместно с ним разгромил генуэзские колонии в Крыму. Безымянный русский летописец говорит о ста кораблях всякого добра — оружия, утва­ри, мрамора, припасов и скотины, „опричь того две ладьи золота", вывезенных далматцами из Каффы. Союз с крымскими татарами уберег запредельцев от разорения, когда в 1557 году татаро-турецкое войско разрушило крепость князя Вишневецкого на Малой Хортице.

Запредельцам, число коих в те времена уже превысило сто тысяч человек, приходилось быть тонкими дипломатами. Дочь Зорана I Грузного (вес его был таков, что ни одна лошадь не могла его вынести, и он, как греческий бог, стоя в зо­лоченой колеснице, правил квадригой белых ко­был) была выдана за герцога Йоркского, а сын Марка III Нежного обвенчался с прусской прин­цессой Анной-Луизой. В царствие Петра Велико­го на островах Каскада гардемарины обучались морскому делу, при Григории Потемкине остро­витяне вместе с русскими и пришлыми голланд­цами строили ретраншементы и верфи на юге империи. В 1789 году правитель Запредельска Марк ЕХ Отчаянный (delirium tremens[16]) позволил преследуемым на родине немцам-меннонитам из Данцига основать на одном из островов Кас­када собственную колонию, получившую назва­ние Розенталь, „а также освободить по убеждени­ям их от воинской службы и разрешить им дер­жать харчевни и постоялые дворы и варить пиво и мед как для собственных нужд, так и для про­дажи"».

Затем шли страницы с рассказом о диплома­тических распрях при европейских дворах того времени и причудах русских царей, которые Марк обыкновенно пропускал, после чего дед вновь об­ращался к истории речного архипелага.


6

«Цепь из шести островов, называемых Ниж­ним, или Малым, Каскадом (поскольку был еще давно ушедший под воду Большой Каскад, в сорока милях вверх по течению Днепра), с его каменис­тыми полынными пригорками и древнейшими в Европе гранитными фьордами, покрытыми крас­ными лишайниками и седоватым налетом соли, начала обозначаться на картах (досужими италь­янскими купцами и любознательными шпиона­ми Ливонии, переодетыми странствующими мо­нахами) только с конца XVI века. Полноводная и величественно-спокойная река, на всем своем про­тяжении идеальная для судоходства, в этих мес­тах едва проходима — русло ее не только раздва­ивается, но и троится. Песчаные отмели, ряды по­рогов, бурное течение и водовороты, а главное, „рубежи", или scopulus[17] (высокие, часто меняю­щие свое положение бары на подходе к остро­вам), вынуждают обносить корабли посуху, во­лочь по песку и камням сотни саженей. Один рус­ский полководец XVIII столетия в своих желчных записках назвал эти места „катарской катарактой", имея в виду, конечно, латинское значение слова cataracta — каскад. Такой труднодоступностью объясняется то, что островов Каскада нет ни на картах Бернарда Ваповского (Краков, 1528), ни в знаменитой „Isolario[18]" великого Бенедетто Бордо-не (Венеция, 1528), изобразившего и описавшего многие известные острова мира, ни у Гастальди (Венеция, 1546), ни на карте англичанина Дженкинсона, проехавшего из Москвы в Бухару в 1558 году и выпустившего карту Московии и других местностей (Лондон, 1562), дошедшую до нас по копиям в атласах Ортелия и де Йоде. Пред­ставляется вероятным, что острова Каскада были обозначены, хотя бы схематично, в утраченных картах голландского купца Исаака Масса, посе­тившего Запредельск в 1601 году, а также у амс­тердамского картографа Хесселя Герритса, в ру­ки которого попала подлинная рукописная кар­та России работы царевича Федора Годунова. Позднее острова Каскада были отмечены на об­щей карте Московского государства, известной как „Большой чертеж", на которой впервые по­дробно изображались „окраинные земли". Она была изготовлена в единственном экземпляре и к 1627 году совершенно истрепалась.

За четверть века до того запредельский госу­дарь Зоран II Разумный отдал приказ составить собственную карту близлежащих территорий, от Крыма до Оки, и приложить к ней подробный итинерарий с указанием дорог, источников, по­стоялых дворов, причалов и достопамятных мест „для купцов, паломников и прочих странствую­щих иноземцев, посещающих наш край". Этот труд в 1620 году, спустя двести лет после исхода об­щины из Далмации, уже при Марке IV Мрачном (cholera morbus) блестяще выполнил Лука Петро­вич, гравер и печатник, живший на острове Уте­ха (дом не сохранился).

Путешествуя в этих краях в середине семна­дцатого века, французский картограф Гийом Левассер де Боплан назвал земли, протянувшиеся вдоль Борисфена („в просторечии называемого Niepper или Dnieper") „большим пограничьем, на­ходящимся между Московией и Трансильванией". Самих далматских поселенцев он описал так: „Они остроумны и проницательны, сообразительны и щедры без расчета, не стремятся к большому богатству, но чрезвычайно дорожат своей свобо­дой, без которой не могли бы жить. Они необык­новенно крепкого сложения, легко переносят зной и холод, голод и жажду, неутомимы на войне, му­жественны и смелы. Нет среди христиан равных им в искусстве мореходства, но нет и таких, ко­торые бы в той же мере, как и они, усвоили при­вычку не заботиться о собственной выгоде". Он же указывает, что острова Каскада расположены в пятидесяти лье ниже Киева, в местах, где нави­гация прекращается вследствие находящихся там „тринадцати водопадов" (по-французски — „cas­cades", откуда и пошло название островного го­сударства), и что только искусные далматцы да еще хортицкие казаки на своих яликах умеют пре­одолевать их, „спускаясь до самого Понта и воз­вращаясь невредимыми домой".

Укрепленный лагерь далматских странников изначально возник только на первом из шести островов, самом большом и неприступном, и на­зывался без затей — Castel Novo: „Нечет-Далматин основал Новый Град, крепость на берегу и киновию на холме". Он был весьма схож, по опи­саниям, с северным Теллеборгом на о. Зеландия. Как и в этом городе, бывшем, в сущности, воен­ной базой викингов в Балтийском море, в Запредельске во всем проявлялся дух странничества и мореплавания: кто-то из поселенцев жил в боль­ших деревянных домах, построенных в форме лодок, по одному для каждого экипажа, состоявше­го обычно из нескольких родственных семейств, другие и вовсе годами оставались на своих ко­раблях, пришвартованных то у того, то у этого острова. Тем не менее стремление к оседлой жизни у далматцев вскоре взяло верх, и уже к концу пятнадцатого столетия все острова Каскада были заселены и освоены. Подумать только: горстка уце­левших странников, без припасов и необходи­мых орудий, без войска и золота, за несколько десятилетий сумела создать на пустынных остро­вах акведуки и мосты, храмы и верфи, крепости и мастерские!

Названия наших островов в XVI—XVII веках, когда простонародный себский язык окончатель­но вытеснил изысканный далматинский, носили некий особый, почти сакральный смысл, ныне за­бытый (хотя ведь до сих пор еще говорят „от альтуса до ультимуса", то есть от рождения до смер­ти). Теперь же, претерпев немало изменений, они зовутся так

1. Гордый (или Altus — высокий).

2. Брег (что по-сербски означает вовсе не бе­рег, а гору).

3. Вольный (его старое сербское название — Комора, то есть „камера", было не столь жесто­ким, учитывая, что на этом острове извечно на­ходился острог).

4. Утеха (бескрайнее поле диких маков и соло­вьиные рощи), с его крошечным скалистым спут­ником Розстебином, в счет не идущим.

5. Змеиный (главным образом, конечно, vipera renardi) и —

6. Ультимус (Ultimus), или Дальний, или про­сто Край, где всякий островитянин, по преданию, оканчивал свой жизненный путь и где до сере­дины XIX века совершалась смертная казнь. Ве­ревка, как принадлежность Иуды, была под запре­том, ниже — костер, любимая забава инквизито­ров, зато осужденный имел неслыханное право выбирать между топором или залпом, что вно­сило известное разнообразие в серые будни па­лачей.

Увы, всего этого кормчий странников Маттео уже не узнал:

„В год 1421 от Р.Х. На исходе апреля, возвра­тившись с охоты, благородный Маттео из Млета три дни горел в жару, — с сухой горечью пишет автор «Странной Книги», — и отдал Богу душу и был погребен на Дальнем острове. Власть принял Марко Нечет-Далматинец"».


7

Марк обхватил колени руками и закрыл глаза, чтобы мысленно обозреть свое маркграфство как бы с высоты птичьего полета сознания.

Река. Мы испытываем чисто физическое удо­вольствие, следуя за долгими, вольными, велича­выми меандрами ее широких рукавов, плавно огибающих шесть разновеликих островов, разде­ленных между собою темно-синими жилами про­токов. В этом неспешном, круговом, виньеточном движении вод есть своя музыкальная гармония, своя мелодия, что-то от венского вальса, с его светлой меланхолией и сдержанной силой.

Острова. Сквозь осеннюю дымку и кисею мо­роси виднеются идущие подряд большие ломти серо-зеленой суши, все еще, миллионы лет спус­тя, сохраняющие изначальную идею единства и общей формы — медведь с поднятой лапой. Мы быстро озираем: узкие песчаные отмели Утехи и Змеиного, северную лесистую часть Брега (мед­вежий загривок), широкую полосу фабричной экземы на его западной стороне, сходящие прямо в реку, как ступени античного портика, гранит­ные скальные уступы Альтуса, гибкий хвост ухо­дящего в туннель поезда, тесноту городских квар­талов, разделенных нитями каналов и улиц; мы замечаем на другой стороне главного острова воткнутый в вершину холма крошечный крестик меннонитской церкви, нас привлекает серебрис­тый отлив ольховых рощ по краям бурого рас­паханного поля, ограниченного с юга погребаль­ной ямой росистого оврага. В пологой, волглой восточной оконечности главного острова тускло, как черные зеркальца, поблескивают карстовые озера. Отодвинув правым локтем большое холод­ное облако, чтобы не мешало, мы открываем для мысленного взора дальнюю часть архипелага, со слегка отставшим от остальных Вольным остро­вом (медвежья лапа), с его желтыми проплеши­нами пастбищ и ровными рядами красноверхих казарм, и, наконец, со вздохом духовного насы­щения, под последние, медленно затихающие вда­ли звуки струнной коды мы замираем над сочны­ми элизийскими лугами Ультимуса, прореженны­ми карандашными линиями автомобильных дорог и шашечными квадратами погоста. Прищурив­шись напоследок, мы различаем среди рассыпан­ного у подножия холма рафинада склепов и ба­зилик высокую серую часовню, в которой поко­ится прах первого князя Нечета.

Марк вновь отер дождевую каплю с лица и укусил свой сухарь. Он отлично помнил тот день, когда учитель истории впервые пришел в класс со своим потертым портфельчиком и криво по­вязанной крапчатой бабочкой и как высоко под­нял куцые брови, прочитав его имя в журнале. «Как, Марк Нечет? Потомок того самого? Да еще с тем же именем? И такое внешнее сходство. Ах, какой удивительный и прекрасный случай!»

Ну, не знаю, прекрасный или нет (он поскреб грязными ногтями грязную щеку, покрытую ка­кой-то подростковой сыпью), но спору нет, уди­вительно, что... Впрочем, какое это теперь име­ет значение. Ведь у нас республика. Respublica. Вещь общего пользования. Что из того, что я принц крови? Никого не волнует. Жизнь пройдет тихо и незаметно среди книг и морских карт. Вот предок мой, хотя и был ипохондрик и пья­ница, а сколько всего успел, пока не помер в сво­ей огромной пустой опочивальне (sudor anglicus[19]): на голых камнях, среди болот и бесплодных пус­тошей, в стороне от европейских торговых пу­тей... Рассказывают, что к концу жизни, перева­лив за семьдесят, он впал в детство, как река впа­дает в море, разогнал полсотни своих наложниц и заселил Замок сплошь инженерами да каменщи­ками, пожелав выстроить на горе Брега самую вы­сокую в мире башню. По его замыслу, она долж­на была на сто локтей превышать грандиозную колокольню собора св. Марка в Венеции, а ма­як на ее вершине должен был направлять суда с самого устья Днепра... Мне бы толику его упор­ства. Мне бы его раз... (он звонко чихнул) ...мах. А что, не восстановить ли нам монархический строй? Имеет ряд неоспоримых преимуществ. «Приими скипетр и державу, еже есть види­мый образ данного Тебе самодержавия...» Поду­мать только — полмиллиона подданных, включая метрополии. Казна. Заграничные посольства. Мо­нетный Двор. Балы в Замке. Флот. Сим указом про­щаю грешных девиц, сосланных на Змеиный их жестокосердными родителями. Плодитесь и раз­множайтесь.

...И все же здесь нестерпимо холодно. Хорошо бы сейчас выпить чаю с кренделем. Полцарства за чашку чая, как сказал какой-то остряк у Чехо­ва, переиначив Шекспира. Так великие сентен­ции бардов становятся разменной монетой глум­ливых школяров. Кстати, о монетах: есть ли у ме­ня деньжата? Увы, ни полушки. Но это не беда: поверят в долг. В конце концов, мы все в долгу друг перед другом и все вместе — перед британ­ской короной. Скуповатому переводчику показа­лось, что, пожалуй, многовато отдавать всё цар­ство в обмен на добрую кобылу, как о том кричал король Ричард («A horse! A horse! My Kingdom for a horse!»), и он написал «полцарства». Что ж, еще полчаса до конца благополучно избегнутой пытки.

Прихватив свой холщовый заплечный мешок, Марк выбрался из лодки и, глубоко засунув об­ветренные кулаки в карманы, направился в бли­жайший трактир — только пройти рощицу и по­вернуть за угол. Не его ли имел в виду Тарле?


Так хорошо здесь порыдать,

у двери этого трактира:

горит вверху, ни взять, ни дать,

на гвоздь повешенная лира.


Да нет, он хотя и старый эмигрант, но все-та­ки московит, все свое принес с собой. Где ж у него дом? Кто-то говорил мне... Где-то на окраине. В Утехе, что ли? Живет со старухой-матерью и младшей сестрой, старой девой. Не хватает лишь Ноны, сиречь Клото.

В детстве отец несколько раз брал Марка с собой, когда заходил в гости к Тарле, жившему в то время в нескольких шагах от ратуши в тес­ной съемной квартире. Что у них были за разго­воры, Марк не помнил, да и не знал он тогда, в свои пять-шесть лет, кем был этот худощавый свет­ловолосый человек с внимательными серыми гла­зами и подвижными морщинами на лбу, ровесник его отца, в доме которого всегда пахло по-осо­бенному, должно быть трубочным сладковатым табаком, и где так заманчиво высились до самого потолка стеклянные книжные шкафы. Пока отец негромко беседовал с ним в небольшой гости­ной (три окна, балкон с голубями), служившей хозяину вместе кабинетом и столовой, пока они выпивали по рюмке крепкой «лозы» с крошечны­ми ореховыми кексами, зовущимися в Запредельске «шишками», и листали журналы, иногда чи­тая что-нибудь из них вслух, или играли в быст­рые шахматы с часами, азартно хлопая по медной кнопке, выстреливавшей кнопку противника, Марк слонялся по комнате, украдкой разглядывая фо­токарточки на стене, или тискал теплую, по­корную кошку, приходившую из прихожей, или скромно сидел в углу на стуле, разглядывая пода­ренную ему игрушку — циркового гуттаперчево­го акробата в синем трико или настоящий, на шнурке, боцманский свисток, в который отчаян­но хотелось дунуть. Эти редкие и недолгие поси­делки почти совсем стерлись у него из памяти, но когда много лет спустя он случайно прочитал в газете стихи Тарле, где была примечательная опечатка и такие строки:


...в наемной комнате пустой

за старой шахматной тоской,

истертой, треснувшей по краю,

где пешки короля стесняют

в стремнине эндшпиля, а шпиль

в окне назойливо сквозит

(готический, граненый, дерзкий),

как черного ферзя угроза,

пусть это не стихи, а проза... —


ему тут же вспомнилась и та самая комната с круглым столом, и высокие окна с видом на ра­тушу, и щелчки турнирных часов, и сладковатый запах табака.

Так, припоминая и вдохновляясь прелью про­шлого, юный Марк Нечет шел через осиновую и грабовую рощу в хорошо знакомый гимназис­там «Смирновский» трактир, когда дорогу ему за­ступили двое невесть откуда взявшихся скарнов[20]. С тупой очевидностью пытки, с кривой ухмыл­кой будущих кошмаров, они молча выросли из мокрых кустов дикой сирени, уже поникшей, опав­шей, угрюмые фигляры затхлых проулков, гугни­вые подонки из заброшенных доков, и стали пе­ред ним бок о бок, чем-то неуловимо схожие, как молочные братья, с одинаково мрачными выра­жениями на нечистых лицах. Один из них, что повыше да посмелее, на несколько лет старше Марка, был, судя по пряжке ремня, с городской верфи. Другой — чернявый, с желтым измож­денным лицом и багровым пятном во всю щеку (частью даже на шее) — чей-то, судя по всему, беспутный подмастерье со сбитыми ногтями и металлической стружкой в давно не мытых во­лосах.

— Стоп, машина! — развязно заговорил дол­говязый ломающимся голосом. — Куда спешишь, братец? — Нехорошо улыбаясь, он развел в стороны руки с лопатообразными ладонями, пре­граждая Марку путь.

Марк молча сошел с дорожки, чтобы обойти этих двух, но чернявый схватил его за рукав.

— Убрать руку, — сказал ему Марк твердо, и тот по рабской привычке повиноваться машинально разжал хватку. Зато ему в ворот форменной куртки тут же вцепился долговязый.

Цыть, барчук, стой смирно, — говорил он, крепко держа вырывавшегося Марка — щуплого гимназиста с набитой учебниками холщовой сум­кой через плечо. — Мы щек, быстренько. Давай, Хлюст, не ссы в компот.

Чернявый, засопев, полез к Марку холодной рукой в карман брюк.

— Слушайте вы, идиоты, — начал придушен­ный воротом Марк, отстраняя голову от черняво­го, у которого тухлятиной несло изо рта, и хватая длинного за руку. — Что вам надо? Отпусти меня (долговязому). У меня нет денег (чернявому).

— Давай, Хлюст, шуруй скорее, — не слушая его, подгонял долговязый своего суетливого друж­ка, при этом слегка потряхивая извивавшегося Марка. — Вишь, мальцу в школу пора.

— Да врежь ты ему, Клок: вона как, глиста, вертица, — как-то плаксиво, оттого что в нос, от­ветил Хлюст, пытаясь засунуть руку Марку в дру­гой карман.

Клок замахнулся свободной рукой, но Марк вдруг подогнул ноги, обмяк, долговязый от не­ожиданности подался вперед, продолжая держать свою добычу со спины за шиворот, и тогда Марк что было силы двинул его задником подкованно­го ботинка по колену. В то же время он, как раз­жатая пружина, плечом врезался в старательно рыскавшего у него в карманах Хлюста, вырыва­ясь из его полуобъятий.

— Ых! — сдавленно крикнул ушибленный скарн и отпустил Марка.

Другой же, потеряв равновесие, боком пова­лился в кусты.

Марк бросился бежать. Он почти сразу увидел за редеющими стволами деревьев мокрую мосто­вую (пошел дождь), чьи-то быстро идущие ноги в сапогах и вывеску хорошо ему известного ла­база («Чай, кофе и другие колониальные това­ры»), когда в два хромых прыжка настигший его громадный Клок, рыча, повалил его лицом в ко­лючий гравий.


Загрузка...