Это дикое рыжее имя
будет в уши о воле рычать,
когда сушу от струнного линя
утром станет матрос отпускать.
Он успеет вскочить на качели
переполненной барки — тогда
разговоры о смысле и цели
мы оставим с тобой навсегда.
(Нет за мысом ни цели, ни смысла,
но, по замыслу Автора, там
дует ветер и ныне и присно,
и в расселинах тесно волнам.)
Мы увидим чудесные вещи,
в них ни проку, ни толку, но ты
этих сизых разломов и трещин
никогда не забудешь черты.
И в масштабе бессрочной разлуки
всё покажется вдвое крупней,
как садилась синица на руку,
как под снегом струился ручей, —
всё, что скроет грядущая темень,
темя темой извечной дразня;
это как вырастание тени
на закате погожего дня.
А теперь мы отчалим. Всё враки
про границы, пределы, края.
Это всё сочинялось во мраке
не имевшего окон жилья.
За пределами снова просторы,
на границе рыбачит баркас,
из-за гор поднимаются горы
(мироздания грубый каркас),
а за теми горами иная
гложет глаз перспектива, и ту
будто новой волной накрывает,
и от далей тех сухо во рту.
Мы отчалим, и к нам повернутся
эти горы косматой спиной,
и османской волной захлебнутся
завсегдатаи пляжной пивной.
Взяв яйлу, точно крепость, на приступ,
она хлынет в долину, и там,
от плато отступая на выступ,
превратится в татарский фонтан.
Скудный плеск его, трепет и лепет
(как бы сонное чтенье строки)
и тот образ, что ласточка лепит,
грязь слюною скрепляя в комки,
и щербатые плиты кладбища
в караимском ущелье, костры
отдаленных стоянок, и выше —
горной церкви литые кресты,
и все то, что еще не созрело
и о чем разговор впереди,
станет частью иного раздела,
вроде тех, что зовутся «в пути».
(Не забыть бы два слова о воле.)
Как глядящий на порт с высоты
держит маленький мир на приколе,
я склоняюсь над Крымом, в листы
занося его лики и роли.
Есть еще наблюдение: ярус
ближних гор, дымка Ялты внизу —
высота превращает стеклярус
в жемчуга и в шелка — мишуру.
Ширмы лета работники сцены
расставляют поспешно; а вот
Херсонес, населенный и целый,
восстает из искрящихся вод.
Генуэзские узкие стяги
полыхают над Каффой опять,
и дружины «из Царьград в варяги»
на ладьях возвращаются вспять.
И виденье английского флота
в севастопольской бухте, и штиль
после утренней казни, и что-то
страшно милое (мелочь, утиль), —
что-то вроде серсо или бочче,
с пирамидкою ярких мячей,
что бросали в песок у обочин,
и потерянных где-то ключей.
Тишина. На слова налегая,
как на весла тугие, иду
против ветра, навек оставляя
ледников золотую слюду.
Восхищаясь дворцом или парком,
я попробую их описать
и закрою глаза. Крым, как барку,
на волнах будет море качать.
На волнах будет след направленья
вроде пены пивной, на волнах
укачает мои заблужденья
о предписанных небом путях.
И поддавшись насилию сини,
ублажаясь бродяжной мечтой,
как Россини просторы России,
предвкушать буду греческий зной.
Нам с тобой ничего не осталось,
как, лелея забытый язык,
привнести в него частную малость
и оставить родной материк
Полной грудью вдохнет парус волю,
и я, снасти напрягши, пущусь
мимо лодок рыбачьих по морю,
с той свободой, что выразить тщусь.
Притягательней скальных уступов,
упоительней скальдов, она
через щели однажды проступит,
а потом хлынет в трюм, как волна.