Триумвират. — Соглашение в Бононии. — Судьба Лепида. — Lex Titia. — Проскрипции. — Конфискация имущества богачей. — Смерть Цицерона. — Истинная историческая заслуга Цицерона. — Новые конфискации и новые налоги. — Divus Julius. — Страх Октавиана и его жестокость. — Брут и Кассий на Востоке. — Восток против Запада. — Начало войны. — Равнина при Филиппах. — Беспорядочное положение обеих армий. — Первая битва при Филиппах. — Смерть Кассия. — Вторая битва при Филиппах. — Самоубийство Брута.
Что говорилось под этой палаткой триумвирами в течение двух триумвират или трех дней,[578] которые они там провели, современникам не было известно; естественно, что и мы знаем не более. Точные сведения могли бы быть даны только самими участниками, а каждый из них имел впоследствии слишком много оснований возлагать ответственность за принятые решения на двух других. Следовательно, приходится ограничиться результатами встречи, а они хорошо известны. Положение дел трем полководцам казалось ужасным, и оно было таково в действительности. Они должны были, по выражению древних, разрешить «Архимедову задачу», или, как сказали бы мы теперь, квадратуру круга. После lex Pedia и восстаний стольких легионов война с Брутом и Кассием, т. е. с последней армией консервативной партии, становилась неизбежной. Они не могли распустить поэтому ни одного из возглавляемых ими сорока трех легионов и были вынуждены сдержать чрезвычайные обещания, данные в разгаре борьбы этим 200 000 человек; кроме того, они должны были содержать 30 или 40 000 человек вспомогательных войск и кавалерии, следовавших за их армией; это, по их расчету, соответствовало расходу более чем в 800 миллионов сестерциев приблизительно 200 миллионов франков.[579] А у триумвиров совершенно не было денег. Ограбленное Октавианом в августе для расплаты с солдатами и народом государственная казна была пуста. Самые богатые провинции Востока, преимущественно Азия, были во власти врага; бедные европейские провинции не были в состоянии уплатить такие издержки; нельзя было рассчитывать на Италию, которая уже более столетия потеряла привычку платить налоги и которая оказалась столь непокорной при выплате установленного сенатом военного налога. В общем, эта великая революция среди военного командования европейскими провинциями удалась только благодаря обещаниям, на которые были так щедры три вождя и которые они не могли сдержать, используя обыкновенные средства. Опасаясь быть покинутыми своими солдатами, если у них не хватит денег, побуждаемые отчасти страхом — чувством, которое заставляет очень легко выполнять самые безрассудные поступки, отчасти той роковой необходимостью, которая так часто принуждает вождей революций идти вперед, ибо они не могут более отступать, они пришли к ужасным решениям, еще несколько месяцев назад, несомненно, испугавшим бы их самих. Они решили захватить втроем абсолютную власть и разделить ее между собой. Став верховными властителями, они должны были конфисковать имущество богатых классов и употребить его на уплату долгов солдатам; притом они должны были поспешить с войной на Востоке против Брута и Кассия, если последние, что было маловероятно, не совершат ошибку, напав на них в Италии, чтобы быстро выйти из своего опасного положения.
Все эти решения были тесно связаны друг с другом: без диктаторской власти нельзя было произвести столь крупных конфискаций, а без этих конфискаций нельзя было вести войну. Октавиан должен был сложить с себя консульство, все трое принимали титул не диктаторов,[580] a triumviri reipublicae constituendae. Они получали на пять лет, не считая уже начавшегося года, т. е. до 1 января 37 года,[581] власть, подобную власти Суллы и Цезаря, позволявшую издавать законы,[582] отправлять уголовную юрисдикцию без всяких ограничений, без апелляций и формального судопроизводства,[583] иметь верховную власть консулов над государством,[584]право устанавливать налоги, объявлять наборы, назначать сенаторов и магистратов в Риме и других городах, а также правителей в провинциях,[585] экспроприировать и распределять земли, основывать колонии[586] и чеканить монету со своим изображением.[587] Они распределяли между собой провинции, но управлять Римом и Италией должны были все трое сообща. Октавиан, имевший менее многочисленную армию и благодаря своему возрасту — более слабый авторитет, получил худшую часть[588]: Африку, Нумидию и острова;
Антоний получил обе Галлии, Лепид — Нарбонскую Галлию и обе Испании.[589] Последний, будучи зятем Брута и Кассия, не мог принять участие в войне с двумя заговорщиками; Антоний и Октавиан приняли поэтому командование сорока легионами из сорока трех, которыми они располагали, так что каждому досталось по двадцати, в то время как Лепид с тремя легионами остался наблюдать за Италией. Потом составили список из сотни сенаторов и приблизительно двух тысяч всадников, выбрав наиболее богатых; прибавили туда некоторое число своих политических противников, чтобы отобрать у консервативной партии немногих энергичных и способных людей, еще оставшихся в Италии, и осудили тех и других на смерть и на конфискацию имуществ.[590] Кажется, это было предметом многочисленных переговоров, потому что каждый хотел спасти своих друзей и родных. Но Антоний был слишком полон ненависти и гнева, а Лепид и Октавиан — слишком робки. Они закончили тем, что составили список, в который поместили, по словам одних, двенадцать, а по словам других— семнадцать[591]жертв, которые должны были пасть первыми и смерть которых была абсолютно решена. В числе их был Цицерон, которым Октавиан пожертвовал Антонию. Они даже отдали Квинту Педию приказ немедленно казнить этих людей, раньше чем закон о триумвирате дал им право осуждать на смерть граждан Они также решили торжественно обещать, что по окончании войны дадут ничего еще не получившим ветеранам Цезаря обещанные диктатором земли, но маловероятно, чтобы они в этот; момент останавливались на деталях раздачи земель, которая реализовалась впоследствии. Они назначили, наконец, из числа своих друзей магистратов на следующий год Вентидий Басс должен был заместить в консульстве на последние месяцы года Октавиана, намеревавшегося уйти в отставку,[592] Планк и Лепид должны были стать консулами на следующий год. Равным образом было условлено, кажется, по просьбе солдат, что Октавиан женится на дочери Клодия и Фульвии.[593]
Таким образом, военный деспотизм, который два года тому назад применялся человеком большого ума, был восстановлен и разделен между тремя лицами, из которых замечательным, несмотря на свои недостатки, был один Антоний. Октавиану было всего двадцать лет, а Лепид слыл умеренным и невыдающимся человеком, обязанным своим положением капризу судьбы. Чтобы примирить Антония с Октавианом и восстановить единство цезарианской партии, нужен был посредник: Лепид один мог взяться выполнить эту миссию и получил за это свою часть в триумвирате. Должно, однако, заметить, что три заговорщика не осмелились принять титулы диктаторов: они назвали себя реорганизаторами государства и приняли власть только на пять лет, желая подчеркнуть, что их деспотизм будет лишь случайным эпизодом в долгой конституционной истории Рима. Следовательно, они не смели открыто нанести удар республиканскому суеверию и привязанности к конституции, усилившейся в высших классах после смерти диктатора. И ради этого даже в тот самый момент, когда разрушилась республика, они оказывали платоническое почтение республиканским принципам, соблюдая недавний закон Антония, уничтоживший диктатуру. Но у общества не было времени удивляться этим тонкостям. Сперва насмехались над назначением консулом Вентидия Басса, начавшего свою карьеру погонщиком мулов, ибо никогда еще человек столь низкого происхождения не достигал консульства, а когда некоторое время спустя Вентидий поставил в храме статую Диоскурам, один остряк написал на него ядовитую пародию знаменитого стихотворения Катулла:
Фазель, которого, друзья, вы видите…[594]
Но насмешки утихли, когда около 15 ноября, несколько дней спустя после получения известия об установлении триумвирата, Квинт Педий, первым испугавшийся столь жестокого приказа, должен был послать сиккриев, чтобы убить двенадцать осужденных, четверо из которых были срочно найдены и казнены. Ужас охватил Рим при этом первом раскате грома, которого боялись. Педий был вынужден выйти из дома и всю ночь ходить по городу, успокаивая население; на следующий день, не зная, что делать, он по собственному почину опубликовал эдикт, в котором утверждал, что осуждены только двенадцать граждан. Но как бы для того, чтобы увеличить смятение, он на другой же день внезапно умер.[595] Тогда гроза разразилась. 24, 25 и 26 ноября в Рим прибыли один за другим Октавиан, Антоний и Лепид; каждый имел по одному легиону и преторианской когорте. На следующий же день, 27 ноября, они заставили утвердить, по предложению Л. Тития, без предварительного обнародования lex Titia, устанавливающий триумвират до 31 декабря 38 года.[596] Они назначили прежнего офицера Цезаря Гая Каррину консулом вместо Педия. Потом они опубликовали список осужденных, обещая щедрые награды всем свободным или рабам, кто донесет или убьет их, угрожая смертью и конфискацией всякому, кто скроет их или поможет бежать, даже если это будет их близкий родственник, и разрывая, таким образом, одним ударом все связи дружбы, уважения и любви, существовавшие между господином и слугой, патроном и клиентом, другом и недругом, мужем и женой, отцом и детьми. Хаос, вызванный этим, был ужасен. Привычки, укоренившиеся благодаря воспитанию, были внезапно уничтожены, так же как бессознательное лицемерие или выученное притворство; каждый отдался своим инстинктам. Подобно тому как темной ночью молния, внезапно озаряющая небо ярким светом, освещает с необычайной ясностью стволы и ветви больших деревьев, точно так же при этом грозном ударе более ясно проявились новые пороки и новые доблести, выросшие на крепком дереве старой римской жизни, измененной богатством, могуществом и интеллектуальной культурой.[597] У одних эгоизм, нервная слабость и та пылкая жажда жизни, которую порождает цивилизация, умножая одновременно интеллектуальные и чувственные удовольствия, внезапно проявились в беспримерной жестокости и трусости. Все видели, как сенаторы, с гордостью носившие консульскую одежду и по-царски управлявшие огромными провинциями, переодевались отходниками и рабами, обнимали колени своих слуг, умоляя не изменять им, прятались под пол, в сточные трубы, в пустые могилы. Одни забывались в этом смятении и, вздыхая и жалуясь, позволяли захватить себя. Другие бежали навстречу своим палачам, чтобы скорее избавиться от ожидания смерти, более мучительного, чем сама смерть. Были служители, собственноручно убивавшие своих господ, жены, которые добивались внесения в роковой список ненавистных им мужей или которые, уверяя, что желают их спасения, сами предавали их палачам.
Были сыновья, указывавшие места, куда скрылись их отцы. Молодые люди в эти ужасные моменты доказали присущую им отвратительную трусость.[598] Поколение, родившееся, подобно Октавиану, в 60-х годах, испытывало более сильный страх перед смертью и бедностью и выказывало себя более подлым и слабым, чем поколение современников Цезаря.
Другие, напротив, чувствовали, что перед опасностью в них вновь пробуждаются остатки старой римской храбрости: они забаррикадировались в своих домах, вооружали своих рабов и убивали своих врагов раньше, чем могли быть убитыми сами. Один старый самнит, участвовавший некогда в союзнической войне и теперь осужденный в возрасте восьмидесяти лет из-за своего богатства, приказал своим рабам выбросить прохожим на улицу золото, серебро и все драгоценности, какие у него были, чтобы затем отнять их у своих палачей; потом он поджег свой дом и бросился в пламя. В других случаях, напротив, было видно, как освещается добротой, великодушием, самоотверженностью все прекрасные человеческие качества, которые в условиях цивилизации становятся еще более крепкими, давая избранным умам более живое осознание своих обязанностей. Таким образом, можно было увидеть, что ранее презираемые слуги, неопытные дети, робкие женщины состязались в хитрости с палачами, скрывая своих господ, отцов, мужей, рисковали своими головами, подготавливая их бегство, добивались от триумвиров их прощения, а иногда даже приносили себя в жертву. Один верный слуга даже переоделся в платье своего господина, чтобы быть убитым вместо него палачами. Большинство осужденных пыталось бежать и пробраться к морю, чтобы найти там какой-нибудь корабль, который отвез бы их на Восток или к Сексту Помпею, прибывшему с флотом в Сицилию с намерением убедить ее правителя признать верховное береговое командование, предоставленное ему сенатом,[599] и старавшемуся прийти на помощь осужденным, публикуя во всех городах Италии эдикты, в которых обещал спасшему осужденного вознаграждение вдвое большее обещанного за его смерть. Он послал вдоль берегов Италии многочисленные суда, чтобы собирать беглецов или указывать путь их лодкам, руководимым неопытными кормчими.[600] Несмотря на его помощь, большое число проскрибированных было захвачено по дороге. Ежедневно из разных мест Италии являлись солдаты, принося в мешках отрезанные головы знатных сенаторов или богатых финансистов, осужденных на смерть; эти головы они выставляли на форуме в качестве жутких трофеев страшной гражданской войны. Те, кому удалось бежать и кто после приключений нашел временное убежище на Востоке или в Сицилии, знали, что их земли были конфискованы, их дома захвачены узурпаторами и ограблены, их семьи разбросаны и что им можно вернуться в Италию только после новой гражданской войны.
Крупные землевладельцы и высшая плутократия были почти уничтожены; имущества богатых классов Италии, составлявшие знаний чительную часть добычи, захваченной Римом во всем мире, достались власти победоносной народной революции. Оставили только вдовам осужденных их приданое, их сыновьям — десятую часть, дочерям — двадцатую часть богатства.[601] В Риме и в Италии триумвиры собрали огромную добычу — все золото и серебро, найденное в домах богатых всадников; другие ценные предметы: утварь, статуи, вазы, мебель, ковры, украшения, элегантные жилища, а также рабов, большое число доходных домов и дворцов Рима, наиболее прекрасные виллы Лация и Кампании, бесконечное число поместий, разбросанных по всей Италии и обрабатываемых колонистами, большие домены Южной Италии и Сицилии, принадлежавшие большей частью богатым римским всадникам, обширные земли в Цизальпинской Галлии и вне Италии, преимущественно в Африке, которыми владели сенаторы и всадники, вьючный скот и орудия, быки, повозки, лошади, рабы, опытные в разных искусствах и ремеслах; наконец, долговые обязательства, которые имели многие из этих всадников на третьих лиц. Все это было конфисковано. Все эти ценности должны были постепенно быть пущены в продажу. Но триумвиры прежде всего воспользовались ими для себя, и все трое пожелали за несколько дней создать себе значительные состояния, удаляя с аукционов конкурентов и покупая почти за бесценок все понравившиеся имения.[602] Затем должна была начаться серьезная продажа. Но примеру триумвиров последовали наиболее влиятельные офицеры, как, например, Руфрен и Канидий, рисковавшие своей жизнью, чтобы склонить легионы к мятежу. Подобно своим вождям, они также посылали на аукционы солдат, чтобы устранить чужих покупателей, и если какой-нибудь безумец упорствовал в своем желании купить что-либо, то они тотчас поднимали цену, вынуждая его покупать на разорительных условиях.[603] Не желая раздражать солдат, триумвиры должны были допускать это,[604] и скоро среди веселых и наглых солдат, пришедших из всех концов Италии, из маленьких цветущих городов Цизальпинской Галлии, из гор Апулии и Лукании, из находившихся в упадке городов Южной Италии, глашатаи объявили по всем римским кварталам и многим италийским городам о продаже с молотка всей добычи аристократов и финансистов, которые с помощью оружия разграбили домены республики. Люди, ограбившие мир, в свою очередь были ограблены сами; и в то время как прежний погонщик мулов отправлял консульство и демонстрировал перед взорами всех политическую победу бедных классов над богатыми, огромные состояния, сколоченные последними в стенах Рима на развалинах разрушенных цивилизаций, были добычей орды, опьяневшей от грабежа.
Однако у семейств римской аристократии между собой было столько дружественных и родственных связей, что многие из них имели возможность даже среди всех этих разбойников найти тайных покровителей, которые для наивной публики должны были казаться их жестокими врагами. Таким образом Кален спас Варрена,[605] а Октавия, сестра Октавиана и жена Марцелла, нежная, прекрасная и умная матрона, заступилась перед своим братом за многих осужденных. Аттика, верного друга всех, не тронули: сам Антоний, признательный ему за поддержку, оказанную жене и друзьям в трудные часы, воспротивился его проскрипции.[606] Но ни Веррес, ни Цицерон не могли спастись; таким образом, через двадцать семь лет и обвинитель, и обвиняемый оказались на краю одной и той же бездны. Веррес был осужден по причине своего богатства, несмотря на старость и на то, что уже столько лет стоял в стороне от общественных дел, спокойно пожиная плоды своих прежних грабежей.[607] Что же касается Цицерона, то, несмотря на свое славное имя, он сделался жертвой ненависти Антония, его брата и племянника. Если бы сын Цицерона не был тоща в Греции, то все его семейство было бы уничтожено одним ударом. Он умирал, окончив, по крайней мере, свой труд и приобретя право войти, подобно Цезарю, в историю этой великой римской эпохи как самая крупная фигура. Современные историки находятся в выгодном положении, когда стараются показать нам слабости, непостоянство и противоречия Цицерона, но они забывают, что то же самое можно сказать и о многих его современниках, даже о самом Цезаре, и что это легче сделать с Цицероном лишь потому, что он сам рассказывает нам об этом. Можно, однако, увидеть в Цицероне и в его исторической роли нечто другое. В римском обществе, где в течение столетий лишь знатное происхождение, богатство или военные таланты открывали дорогу к политической власти, Цицерон первый, несмотря на то что не был ни знатным, ни богатым, ни военным, вступил в правящий класс, занимал высшие должности и управлял республикой вместе со знатными, миллионерами и полководцами лишь потому, что был удивительным литератором и оратором, умевшим очень ясно объяснить широкой публике сложные и глубокие идеи греческой философии. В римской истории, а следовательно, и в истории европейской цивилизации, началом которой был Рим, Цицерон был первым государственным человеком, принадлежавшим к интеллигентному классу, и, следовательно, — главой династии, если угодно, подкупной, порочной и злонамеренной, но которую историк, даже ее презирая, должен признать продолжающейся дольше династии Цезарей, ибо от Цицерона до наших дней она никогда не переставала управлять Европой в продолжение двадцати столетий. Цицерон был первым из тех людей пера, которые во всей истории нашей цивилизации были то поддержкой государства, то творцами революции, риторами, юрисконсультами, публицистами в языческой империи, затем апологетами и отцами церкви; монахами, легистами, теологами, докторами и читателями — в средние века; гуманистами — в эпоху Возрождения; энциклопедистами — во Франции XVIII века, а в наши дни — адвокатами, политическими писателями и профессорами. Цицерон мог совершать крупные политические ошибки, но его политическая роль тем не менее приравнивается к роли Цезаря и лишь немного уступает роли св. Павла или блаженного Августина. О Цицероне нужно сказать, что ему были свойственны все крупные достоинства основанной им династии и только самые незначительные ее недостатки. Это был один из тех людей, редко встречающихся даже в мире мыслителей и писателей, которые не имеют ни честолюбивого стремления скомандовать, ни жажды богатства, а одно только желание, гораздо более благородное, даже если оно влечет за собой известную суетность, — желание удивляться. Из всех людей, управлявших тогда римским миром, только Цицерон не потерял способности в ужасной политике этой эпохи различать добро и зло, способности, которая если не освобождает человека от мелких слабостей, то все же препятствует совершению крупных преступлений. Он один попытался управлять миром не с глупым упорством Катона или циническим оппортунизмом прочих современников, а разумно, стараясь среди беспорядков своего времени оставаться верным республиканским традициям, примирить суровые латинские доблести с искусством и мудростью Греции, распространить во всем римском обществе дух справедливости и милосердия, который делает всюду более гуманным часто слишком слепое и грубое применение права сильного. Историки могут подсмеиваться над Цицероном за его утопии; современники должны были судить о них иначе, ибо через пятнадцать лет они будут стремиться реализовать большую часть этих так называемых утопий.
Однако, когда великий писатель пал под кинжалами триумвиров в Формиях, только несколько граждан тайно оплакивали его. Находясь в центре этой страшной бури, каждый думал о собственном и налоги спасении, не заботясь о тонущем соседе. Чувство страха еще более увеличивало чувство опасности; распространяли самые тревожные слухи — три тирана хотят все разграбить. Октавиан, достигнувший власти с быстротой, не имеющей примера в истории Рима, превратился для народа в отвратительное жестокое чудовище. Можно было покориться диктатуре Антония, уже давно доказавшего свои способности, или диктатуре вельможи, каким был Лепид, но какое право управлять Римом имел этот юноша двадцати одного года, сын ростовщика, ибо в ненависти, какую он вызывал, его деда путали с его отцом? Скоро на улицах Рима появились надписи, оскорбительные для его предков и для него самого.[608] О нем рассказывали самые ужасные истории: утверждали, что он, сидя за столом в пьяном виде, диктовал приговоры;[609] что он противился прекращению убийств, чего хотели два других триумвира;[610] что он заносил в списки несчастных осужденных, у которых он хотел похитить их великолепные греческие вазы.[611] Это, несомненно, было преувеличением, но многие люди верили этому, и потому большое число лиц, которые не были осуждены и имели состояние или громкое имя, бежали и бросали Италию, как, например, Ливий Друз, Фавонийи другие. Если к тому времени они уцелели, то разве жестокости, свидетелями которых они были, не заставляли их бояться того, что за ними последуют другие, еще более ужасные? Их страх имел под собой основания, ибо триумвиры, не будучи в состоянии удовлетворить солдат, были вынуждены следовать за беглецами, увлеченные сами силой вещей, которая во время революций так часто приводит к результатам, значительно превосходящим намерения тех, кому позднее приписывали славу или позор быть их виновниками. Когда триумвиры принялись продавать дома, земли и недвижимость осужденных, они скоро поняли, что конфискации не принесли им столько денег, сколько нужно было для ведения войны, и что рыночная цена этой неизмеряемой добычи почти равна нулю. Может быть, многие из проскрибированных были менее богаты, чем принято было считать, может быть, также, пользуясь паникой, им удалось спрятать свои капиталы, доверив их преданным клиентам или передав весталкам.[612] Много денег, без сомнения, было расхищено рабами, вольноотпущенниками, убийцами, и поэтому очень немногие были в состоянии купить пущенные в продажу имущества. Впрочем, никто вообще и не осмеливался покупать имущества осужденных; страшились преследований, ненависти народа, противодействия офицеров, вмешивавшихся, чтобы захватить себе все лучшее и устранить опасных конкурентов.
Таким образом, по мере того как продолжались конфискации и увеличивалось число пущенных в продажу имений, уменьшалось число серьезных покупателей;[613] продажа давала столь малую прибыль, что триумвиры не замедлили приостановить ее и оставить эти огромные имения дожидаться лучших времен. Деньги, однако, нужно было найти. За неимением лучших средств, триумвиры в начале 42 года обратились к новым грабежам. Они приказали конфисковать суммы, положенные частными лицами в храме Весты,[614] увеличили назначенный уже сенатом налог (tributum), приказали, чтобы все граждане и иностранцы, владевшие более чем 400 000 сестерциев, объявили о размерах своего имущества и дали в долг государству сумму, равную двум процентам их стоимости и годового дохода, который был начислен в сомнительных случаях, кажется, в виде 10 % с капитала. Они включили в этот расчет даже дома, занятые самими владельцами, хотя были так снисходительны, что изъяли только их вероятный доход за 6 месяцев;[615] они наложили контрибуцию на тех, кто владел менее 400 000 сестерциев, которая была равна половине годового дохода;[616] они дошли до того, что предложили 1300 наиболее богатым италийским матронам объявить стоимость их приданого.[617] Нужно было безжалостно подавлять Италию, чтобы извлечь все золото и серебро, какое у нее еще могло оставаться. Решили поэтому конфисковать имущество тех, кто хотя и не был осужден, но все же бежал, в надежде остановить таким образом это бегство эмигрантов того времени.[618] Среди всех этих грабежей и убийств Руфреи, офицер, возмутивший легионы Лепида, предложил комициям закон, объявлявший Юлия Цезаря Divus, и на основании этого закона решили не только восстановить алтарь Герофила,[619] но и закрыть курию Помпея, а Цезарю воздвигнуть храм на форуме, на том месте, где он был сожжен. Таким образом победоносная партия удовлетворяла неясные стремления простого народа, имевшего почтение к месту, где со дня смерти Цезаря возвышался его похоронный костер. Но одновременно с этим в государстве вводилось очень важное революционное новшество: культ гражданина, которого все помнили живым, как это делалось на Востоке для царей.[620]
Последствием проскрипций было ужасное социальное разложение. Сами триумвиры, за исключением Антония, испугались его. Опьяненный успехом, богатством, чувством мщения, Антоний расточал конфискованное богатство в празднествах и оргиях с участием мимов, певиц и куртизанок, в то время как Фульвия мстила за унижения, каким она подвергалась, и предавалась своим хищническим и тираническим инстинктам. Лепид в современных документах является перед нами как вспыльчивый и грубый человек, сам охваченный отвращением и страхом,[621] Что же касается Октавиана, то он, по-видимому, был охвачен одним из видов временного безумия, легко переходя от милосердия к жестокости. Явление, впрочем, легко объяснимое для молодого человека, плохо приспособленного к таким волнениям. С раннего возраста он был одним из тех нервных и деликатных детей, которых производят на свет развращенные, утонченные и усталые цивилизации; его здоровье было очень слабо, развитие преждевременно, и мать и бабушка окружали его самыми нежными заботами. В тринадцать лет по своему развитию он уже был маленьким чудом и даже произнес публично речь; скоро он сделался рассудительным и старательным молодым человеком, заботившимся о своем здоровье, пившим мало вина[622] и не расстававшимся со своими книгами и любимыми учителями Афинодором из Тарса и Дидимом Ареем. Этот молодой человек, воспитанный женщинами, болезненный и деликатный, неожиданно оказался брошенным в самую сердцевину революции; и тогда разом он сделался тем, кого мы теперь назвали бы жестоким arrivista, одним из тех молодых людей, каких много встречается в утонченных и богатых цивилизациях, честолюбие которых, стремление к успеху, недостаток твердости, трусость делают способными совершить самые крайние низости и самые свирепые жестокости. Неудивительно, что слабый и впечатлительный Октавиаи вел себя так, что историки могли передавать о нем самые противоречивые рассказы, однако остававшиеся вероятными именно благодаря своей противоречивости. Становится понятно, что в более спокойные моменты его сестра, которую он любил, могла обращаться к нему, чтобы спасти жизнь нескольких осужденных, и что, напротив, в те часы, когда он был охвачен страстью или страхом, он проявлял жестокость и приказывал убивать всех, кого подозревал в покушении на свою жизнь.[623]
Положение, впрочем, скоро сделалось таким серьезным, что даже Антоний был озабочен. Стало очевидным, что после возмутительных сцен грабежа триумвиры были бы в состоянии победить общее отвращение, внушаемое в Италии их управлением, только в случае если они немедленно уничтожат армию Кассия и Брута. Одна эта победа могла немного успокоить недовольных в Италии, которые своими действиями могли ослабить и парализовать, если бы даже не удалось совершенно опрокинуть, правительство триумвиров. В начале 42 года Антоний послал в Брундизий восемь легионов под начальством Л. Децидия Саксы и Г. Норбана Флакка, приказав им весной вторгнуться в Македонию. В конце года Брут,[624] казнив из мести Гая Антония, эвакуировал эту провинцию и отправился со всей своей армией в Азию, вероятно, с намерением собрать деньги и расположиться на зимние квартиры в стране, более богатой и более удаленной от Италии. Было очевидно, что на помощь этому авангарду нужно отправить главные силы армии и предпринять гораздо более решительные действия, а это означало сделать Италию жертвой недовольства и анархии. Озабоченные этой опасностью триумвиры приготовили для исполнения такой акт тирании, на который никогда не осмелился бы даже Цезарь: они отменили избирательные права комиций и назначили магистратов, которые должны были занимать свои должности в течение пяти лет триумвирата.[625] С помощью этого средства можно было заинтересовать многих в прочности триумвирата.
В то время как Децидий и Норбан высадились в Македонии, Брут и Кассий соединили свои армии в Смирне. Брут, бывший ближе к Италии и лучше осведомленный в том, что там происходило, взял на себя инициативу этой встречи, написав Кассию, что нужно соединить их армии и вместе бороться с триумвирами, как уполномочивали их сенатские декреты.[626] Кассий, мечтавший в этот момент двинуться в Египет для изгнания Клеопатры, все время бывшей на стороне цезарианской партии, согласился на это; он оставил в Сирии небольшой гарнизон под начальством своего племянника и послал в Каппадокию большой отряд кавалерии, чтобы казнить изменившего ей правителя и собрать деньги.[627] Потом с главной частью своей армии он пошел навстречу Бруту к Смирне.[628] Был собран военный совет. Брут предложил Кассию вместе с ним вернуться в Македонию, уничтожить там восемь легионов авангарда и воспрепятствовать высадке других легионов.[629] Кассий, напротив, предлагал более обширный, более спокойный и легкий план, который, наконец, был принят Брутом. Они не были еще уверены в том, что господствуют на всем Востоке: Родос, республики Ликии и другие города еще колебались. Можно было постоянно бояться вторжения парфян в Сирию и новых интриг в Египте. Если, в то время как они будут вести войну в Македонии, на Востоке произойдет сильное замешательство и если враги, располагавшие большим числом солдат, попытаются напасть на них с тыла из Египта, то все для них может быть потеряно. Лучше предоставить врагу Македонию, вступить в переговоры с парфянами, чтобы обеспечить себе их нейтралитет, захватить господство над морем и Востоком, собрать большой флот, покорить Родос и Ликию, собрать на Востоке возможно больше денег, прервать сообщение между Италией и Македонией и вторгнуться в последнюю. Триумвиры не имели возможности привести туда сорок легионов, ибо при отрезанных или угрожаемых путях сообщения они могли бы собрать в Македонии только небольшую армию, которую можно было бы прокормить в самой стране или в Фессалии, одинаково бесплодных, безлюдных и обедневших благодаря недавним войнам. Кроме того, если бы враждебные действия продолжились, то дал бы себя почувствовать недостаток в деньгах. Италия стала бы страдать еще больше, и увеличилось бы недовольство солдат, аппетиты которых не были удовлетворены.[630] После того как Брут принял этот план, Кассий уступил ему часть своей казны, а Лабиен, сын старого генерала Цезаря, был послан ко двору парфянского царя.[631] Было решено, что Брут начнет завоевание Ликин, в то время как Кассий отправится покорять остров Родос.
Эти экспедиции вынудили Антония отсрочить войну против Брута и Кассия.[632] Но отсрочка была для него крайне опасна, потому что бездеятельность, на которую он был осужден, будоражила солдат, давала смелость общественному недовольству и увеличивала политические и финансовые затруднения, с которыми боролся триумвират. Триумвирам было необходимо какой угодно ценой сделать что-нибудь, что доказало бы Италии их могущество. Антоний тогда решил послать Октавиаиа с частью флота для захвата Сицилии.
Секст Помпей, казнивший в начале 42 года правителя этого острова и овладевший им всецело, начинал становиться в тягость. Он набирал корабли, рекрутировал матросов, организовывал легионы; он опустошал италийские берега и перехватывал на море грузы хлеба, предназначенные для Рима; он мог прийти на помощь к Бруту и Кассию и воспрепятствовать перевозке войск и съестных припасов через Адриатическое море в Македонию. Таким образом, весной 42 года война началась в Сицилии и на Востоке. Весной и в начале лета Кассий завоевал остров Родос;[633] он нашел в государственных и частных сокровищницах острова 8500 талантов, которые конфисковал;[634] он заставил азиатские города уплатить подати вперед за десять лет,[635] он соединил корабли, прибывшие со всех берегов, и организовал на всем Востоке большое число отрядов на суше и на море; он отправил Мурка с шестьюдесятью кораблями к Тенарскому мысу воспрепятствовать вспомогательным войскам, подготовленным Клеопатрой, дойти до триумвиров.[636] В течение этого времени Брут совершил также удачную кампанию и покорил ликийские республики, на которые наложил контрибуцию. Таким образом, два вождя республиканской армии могли в начале лета встретиться в Сардах и отдать команду о вторжении в Македонию.
Октавиан, напротив, жалким образом потерпел неудачу в своих попытках, и Сицилия не была еще завоевана в тот момент, когда Брут и Кассий направляли свою армию к Абиду, чтобы переправить ее через Босфор и идти из Сеста по Эгнатиевой дороге прямо в сердце Македонии. Неудача Октавиаиа должны была сильно осложнить дела Антония, потому что движение Брута и Кассия вынуждало его идти на помощь Норбану и Децидию. Все еще надеясь на то, что Октавиан скоро окончит свое предприятие, Антоний решил оставить его в сицилийских водах, а самому с двенадцатью легионами[637] идти в Македонию. Там он хотел разыграть последний акт этой роковой борьбы, которая была не только борьбой цезарианской и народной партии против партии аристократической и консервативной, но также борьбой Запада против Востока. Опиравшиеся на азиатские провинции Брут и Кассий располагали меньшей армией, чем Антоний и Октавиан: немного солдат можно было найти на цивилизованном Востоке, стране купцов и капиталистов, любившем мир и не имевшем более политической самостоятельности. Но они располагали деньгами, великой силой, представителем которой в древнем мире был этот цивилизованный и индустриальный Восток; они везли с собой в своем походе против врага в огромных нагруженных на повозки амфорах награбленную добычу, драгоценные металлы, которые Восток в течение сорока мирных лет и относительного порядка, следовавших за великой войной с Митридатом, сумел снова собрать, несмотря на грабежи публикаиов и правителей, и получить в обмен на земледельческие продукты и индустриальные товары, вывезенные в Италию, значительную часть похищенного у него италиками золота и серебра.[638] Напротив, Италия, хотя уже два столетия свозила к себе со всех сторон света самые нужные предметы обихода и драгоценные металлы, продолжала пребывать во всеобщей бедности; особенно недоставало золота и серебра: общественная и частная роскошь, возобновление земледелия, увеличение благосостояния всех классов, безрассудные спекуляции, революции и гражданские войны, внутренняя политика, основанная на интригах и патронате, а также внешняя политика грабежей и завоеваний требовали громадных вложений. У Италии было солдат более чем нужно, она могла послать на Восток грозные армии солдат, но была вынуждена посылать их за море, одетых в лохмотья, без денег, без необходимого снаряжения, без флота, необходимого для защиты их связи и подвоза съестных припасов. Исход войны должен был показать, какой металл имел большее значение в этой гражданской войне: золото или железо.
Начало кампании было выполнено легко, и Брут и Кассий ободрились. Они свободно перевели через Босфор свои армии, направили их вдоль берега к мысу Серрейону и узкому проходу между горами и морем, занятому Норбаном. Они без затруднений вынудили последнего отступить, послав Туллия Кимвра с флотом для угрозы с тыла. Норбан был вынужден отступить до Сапеикского ущелья (совр. Бурун-Калесси), которое рассматривалось как единственное место, где большая армия могла перейти из Азии в Европу и которое было очень хорошо укреплено для его защиты.[639] Антоний, напротив, был остановлен в самом начале своей экспедиции: возникло непредвиденное препятствие — флот Мурка. Когда вспомогательные войска Клеопатры были разбросаны бурей по берегам Африки, Мурк тотчас же блокировал Брундизий, чтобы не дать Антонию переплыть Адриатическое море. Антоний сделал много попыток, чтобы освободить себе путь, но, постоянно терпя неудачу, призвал, наконец, на помощь к себе Октавиана, заставив его прервать свое сицилийское предприятие, которое тот еще не довел до конца.[640] Было неблагоразумно оставлять у себя в тылу Секста Помпея, но на что еще можно было решиться?
Корда Октавиан появился в Адриатическом море, Мурк, имевший только шестьдесят кораблей, был вынужден отступить,[641] и два триумвира с двенадцатью легионами смогли вместе высадиться в Диррахии.
Но сразу же по выступлении из Диррахия экспедиция встретилась с массой затруднений и опасностей. Курьеры, срочно отправленные Норбаиом и Децидием, скоро возвестили, что им пришлось оставить занятые неприступные позиции. Вождь фракийцев открыл Бруту и Кассию другой проход, более узкий и крутой, по которому армия, при условии взятия с собой воды, могла перейти горы за три дня.
Таким образом, Норбан, ожидавший атаки с фронта, вдруг узнал, что враги выходят из гор с тыла на равнину Филипп, и был вынужден, чтобы не оказаться отрезанным, с величайшей поспешностью отступить к Амфиполю. Ворота Македонии и сообщение с Фракией достались врагу, и Амфиполь, защищаемый только восемью легионами, мог быть атакован в любой момент силами, почти вдвое большими.
Положение казалось очень опасным, а внезапная болезнь, пора зившая Октавиана, еще увеличивала опасность. Решив защищать Амфиполь, Антоний оставил своего больного товарища в Диррахии и быстро направился со своими легионами к городу, но по прибытии он заметил, что его лейтенантов, как это часто бывает на войне, напугал призрак. Брут и Кассий не преследовали Норбана и Децидия, они остановились под Филиппами в прочной позиции, расположившись двумя лагерями на Эгнатиевой дороге. Брут находился на севере у подошвы холмов Panaghirdagh’a, Кассий же южнее, на берегу моря, от которого его отделяло обширное непроходимое болото, у подошвы холма Маdiartore'.[642] Оба лагеря были соединены палисадом, позади которого протекал чистый и полноводный ручей Гангас. Эгнатиева дорога давала им возможность сообщаться с Неаполем, куда корабли подвозили съестные припасы, оружие и деньги из Азии и с острова Фасоса, избранного заговорщиками своим главным магазином. Утвердившись в такой крепкой позиции, Брут и Кассий решили ожидать атаку врага и затянуть войну до тех пор, пока неприятельскую армию, оказавшуюся запертой в узкой и бесплодной местности, одолеет голод. Они старались также затруднить ей сообщение по морю, послав Домиция Агенобарба с флотом в помощь Мурку. Как только Антоний понял, что не будет атакован в Амфиполе, он оставил там всего один легион, а с остальными двинулся к равнине Филипп, где и расположился лагерем против врагов, чтобы дождаться там Октавиана, который теперь выздоравливал, а через несколько дней появился — его несли на носилках. Тогда Кассий, чтобы помешать Антонию отрезать его от сообщения с морем, продолжил ограждение палисадом и таким образом соединил свой лагерь с болотом.
Долгие дни и ночи, смутные и беспокойные, начались тогда для обеих армий, стоявших лагерем друг против друга на Филиппской равнине в пасмурный, дождливый и ветреный октябрь 42 года.[643]
Приближался решительный момент в долгой борьбе; все борцы должны были сделать последнее усилие, проявить всю свою энергию, терпение, решиться на последние жертвы, чтобы наконец пожать плоды стольких усилий. Но ничего этого не произошло. В последний момент всеобщее падение законов, традиций, государства, семьи, морали, перевернувшее всю империю, увлекло в своем вихре обе армии, разрушая авторитет их вождей. Разногласия, ненависть и усталость руководителей, нетерпение и недисциплинированность солдат вызвали такое смятение и такой беспорядок, что скоро ни на той, ни на другой стороне не было воли, способной что-нибудь исправить. Брут и Кассий были связаны друг с другом взаимным абсолютным доверием, но их взгляды часто были совершенно различны. Брут, который был слабым и миролюбивым человеком науки, увлеченным странной судьбой в деятельную жизнь, был изнурен долгими усилиями, столь большой ответственностью, постоянной борьбой, происходившей в нем между политиком и идеологом и принуждавшей его на каждом шагу отказываться от исполнения дел, казавшихся ему сообразными с его обязанностями, и делать другие, противные им. Став очень нервным и впечатлительным, он беспрестанно плакал, страдал бессонницей, а ночью в его палатке при свете лампы ему являлись смутные призраки, в которых, как ему казалось, он узнавал свою жертву. Кассий, бывший пылким учеником Эпикура, старался убедить его, что это были только иллюзии — результат его утомленных эмоций. Но энергия Брута была истощена;[644] он хотел лишь одного — поскорее покончить со своим предприятием, избавиться от этой тяжести, не совершив трусливых поступков и не обратившись в бегство; он был готов купить это освобождение ценой любой жертвы. Поэтому он предложил немедленно дать бой: если они его проиграют, то разве не останется для них как последнее убежище — смерть, с которой все будет окончено? Напротив, Кассий, будучи смелым человеком, жаждавшим победы, советовал благоразумно бездействовать, с тем чтобы постепенно истощались силы врага.[645] Если у них хватит терпения подождать, то они смогут рассчитывать на двух союзников: на мятеж и голод. К сожалению, армия была согласна с Брутом; она хотела закончить войну до зимы и как можно скорее вернуться в Италию с деньгами, добытыми на Востоке во время продолжительных грабежей. Кассий мог внушить свою мысль каждому своему товарищу и всей армии только ценой неслыханных усилий. У Антония и Октавиана были более верные войска, но Октавиан, ослабленный болезнью, напуганный этой отчаянной войной, проводил все свое время в долгих экскурсиях вне лагеря под предлогом восстановления сил и предоставил армию офицерам. Поэтому Антоний должен был делать все сам и взять на себя всю ответственность за войну. Озабоченный опасностью надвигающегося голода, он постоянно рвался в бой, стараясь вынудить врага принять его,[646] но Кассий упорно отказывался. Дни протекали монотонно и раздражали бездействием, ослаблявшим волю; юный Гораций, служивший в армии, впоследствии удивительно описал это положение в стихах, мысль о которых, вероятно, пришла к нему во время досугов тех дней.
Мрачною бурей окутало небо; дожди и метели
Зевсову скрыли лазурь, и шумят в аквилоне фракийском
Море и лес вокруг нас… Мы ж давайте, друзья, беззаботно
Жизни мгновенья ловить, пока сильны и крепки колена
И пока старости нам прогонять еще можно угрозы!
Выставь вино, что в Торкватово консульство выжато было,
И позабудь обо всем! Божество благосклонно, быть может,
К лучшему вновь приведет нас и прежний порядок устроит.
Антоний наконец задумал построить дорогу из фашинника, земли и плетня, чтобы перейти через болота, отделявшие лагерь Кассия от моря, достигнуть таким образом Эгнатиевой дороги, зайти в тыл врага и заставить его принять битву. И действительно, развертывая каждый день на равнине, как бы предлагая бой, большую часть своих солдат и солдат Октавиана, который, заботясь о своем здоровье, совершал долгие прогулки, он отвлекал внимание врага, и в течение десяти дней его саперы могли работать без помехи.[647] Но внезапно на одиннадцатый день армии Брута и Кассия сделали вылазку, а армия Брута, находившаяся на правом крыле, атаковала легионы Октавиана. Вероятно, Кассий заметил работы и намерения Антония и, уступая советам Брута, решился на атаку.[648] Неизвестно точно, что произошло тоща. Кажется, что именно в этот момент Октавиан совершал очередную оздоровительную прогулку в окрестностях лагеря и что офицеры его легионов, не получив приказа, отступили, когда Брут внезапно напал на них. Только четвертый легион мужественно сопротивлялся. Напротив, Антоний, бывший на страже, с воодушевлением бросился на левое крыло, которым командовал Кассий, заставил его отступить, преследовал по направлению к лагерю и завязал под самыми палисадами ожесточенный бой. Если бы Брут, который в это время разбил и почти уничтожил четвертый легион,[649] возвратился назад на помощь своему товарищу и ударил по армии Антония с фланга, битва была бы выиграна. Но Брут не смог удержать свои легионы от преследования беглецов; они увлекли с собой офицеров, вторглись в лагерь триумвиров, занялись грабежом и до такой степени напугали Октавиана, проезжавшего недалеко, что тот вынужден был бежать в соседнее болото.[650] Таким образом, Антоний мог захватить лагерь Кассия, но, проникнув в неприятельский лагерь, его солдаты, подобно солдатам Брута, не стали слушать команд и разбежались, как банды разбойников, грабя палатки. Каждый спешил унести похищенное в свой лагерь, и битва скоро превратилась в большое количество стычек между маленькими бандами солдат, возвращавшихся с награбленным в свои лагеря, и закончилась в ужасном беспорядке, в котором никто ничего более не понимал и в котором нашел свою смерть Кассий. По традиции рассказывают, что, не будучи в состоянии с возвышенности, на которую он взошел, ясно рассмотреть положение дел из-за густой тучи поднявшейся пыли, он решил, что Брут разбит, принял за врагов приближавшийся к нему отряд конницы, посланный Брутом с вестью о победе, и тогда приказал одному из вольноотпущенников убить его. Историки, однако, находят странным, что такой способный генерал, как Кассий, так легко потерял голову, и предполагают, что в общем беспорядке он был убит одним из тех вольноотпущенников, которых подкупили триумвиры. Так погиб, неизвестно точно, какой смертью, самый способный из заговорщиков.[651] Он один сумел оказать сопротивление унынию, охватившему в 44 году всю консервативную партию; он один — и события оправдали его — понял, что возможно было набрать армию для борьбы с цезариан- ской партией, и ему принадлежит заслуга защиты в течение двух лет дела своей партии. Эта защита была прекрасной; если Кассий, наконец, потерпел неудачу, то его неуспех не должен нас заставить забыть, что этот человек, который мог бы быть одним из наиболее достойных слуг Цезаря, предпочел умереть ради защиты республиканской свободы, которая, несмотря на то что превратилась в идеальный принцип и прикрывала кастовые интересы, все же оставалась великой традицией.
Исход битвы был, во всяком случае, неопределенным. Потери Антония оказались вдвое больше потерь врага; весь его лагерь был раз- граблен, в то время как его солдаты разграбили только лагерь Кассия;[652]его положение было бы, вероятно, скомпрометировано навсегда, если бы не смерть Кассия. Эта первая битва решила войну только потому, что в ней погиб Кассий. Снова для обеих армий начались бесконечные дни ожидания на равнине Филипп. Убежденный в правоте Кассия, Брут решил следовать его планам и старался теперь удерживать свои войска, раздавая им деньги в большом количестве. Если бы у солдат хватило терпения подождать, то они одержали бы победу почти без боя. Голод начинал давать себя чувствовать в рядах врагов: ранняя зима с ледяными ветрами держала в оцепенении солдат, многие из которых потеряли все свое имущество при разграблении лагеря; генералы, не имевшие денег, кормили их только обещаниями.[653] Скоро пришло еще одно дурное известие, которое триумвиры старались не допустить до Брута: провизия и подкрепление, которые должны были прийти из Италии, были атакованы флотами Мурка и Домиция Агенобарба и потоплены в Адриатическом море; два легиона, один из которых был марсов, почили вечным сном на морском дне.[654] К счастью для триумвиров, Брут не умел, подобно Кассию, поддерживать дисциплину;[655] он слишком легко уступал солдатам и вступал с ними в дискуссии, вместо того чтобы заставить их повиноваться; солдаты любили его и нисколько не боялись. Командование не было более достаточно действенным, сразу же упала дисциплина, возникли зависть и раздор между прежними солдатами Кассия и солдатами Брута. Скоро, едва рассеялось впечатление от первой победы, как снова с нетерпением стали ждать конца войны; вожди восточных союзников, торопясь вернуться домой, постоянно старались склонить полководца к бою.[656] Брут не умел ни прекратить этот ропот, ни успокоить это нетерпение. Хотя внешне он был обычно по-аристократически спокоен, но его одолело бессилие. Вынужденный чрезвычайными усилиями воли выполнять ежедневный тягостный труд, измученный бессонницей и галлюцинациями, он позволил овладеть собой безропотному фатализму, который окончательно парализовал его волю, слишком чувствительную и истощенную чрезмерными волнениями и усталостью. Он писал Аттику, что чувствует себя счастливым, потому что приближается конец его испытаний: если он одержит победу, то спасет республику; если, напротив, проиграет битву, то убьет себя, уйдет из жизни, ставшей ему невыносимой.[657]
Приготовившись, таким образом, к смерти, Брут, хотя и руководил еще подготовкой к последней битве, в действительности уже отказался от нее; положившись на судьбу, он со все возрастающей слабостью сопротивлялся отчаянным усилиям Антония вызвать его на бой. В то время как триумвир посылал своих солдат за вал, чтобы, обращаясь с врагами, как с малодушными трусами, побудить их к мятежу, Брут произносил перед своими солдатами прекрасные речи, убеждая их еще немного потерпеть и тем самым только увеличивая их недовольство, — так бывает всегда, когда призывом к разуму хотят успокоить страсти неистовой толпы. Офицеры, восточные цари и простые солдаты убеждали Брута, требовали битвы; Брут понимал, что это будет ошибкой, но, будучи измученным, он наконец скрепя сердце позволил вырвать у себя приказ дать сражение. У Антония были более упорные войска, и энергии у него было больше: и Брут был побежден.[658] Отступив с несколькими друзьями в небольшую долину между соседними холмами, убийца Цезаря без жалоб, со свойственной ему ясностью духа кончил жизнь самоубийством, приказав помочь себе греческому ритору Стратону, бывшему его учителем красноречия.[659] Брут не был ни глупцом, ни гениальным человеком, ни преступником, ни героем, как стараются представить его историки в зависимости от их принадлежности к той или иной партии. Это был человек науки и аристократ, вынужденный обстоятельствами играть роль, для которой ему нужно было бы иметь гораздо больше энергии, и увлеченный в предприятие, которое было выше его сил. Сн имел гордость до конца нести бремя своей ответственности, но был раздавлен им. Однако его жертва не была бесполезна. В последний момент он должен был признаться, что великий классический идеал республики, которому он отдал свою жизнь, с этих пор был мертв; что мир, который он покидает, был слишком развращен для тех, кто еще верил в этот идеал. Брут не мог угадать человека, предназначенного воспринять этот идеал и сумевшего применить его к новым условиям политической жизни. Этот человек был, однако, недалеко от него: он сражался при Филиппах, но во враждебном лагере.