Lex iudiciaria и lex de vi et majestate. — Экономический и моральный кризис Италии. — Скандалы в заседании сената 1 сентября 44 года. — Вымышленные покушения Октавиана на Антония. — Отъезд Антония в Брундизий. — Отъезд Октавиана в Кампанию. — Антоний и македонские легионы. — Октавиан домогается свидания с Цицероном.
Когда Цицерон приехал в Рим, Антоний уже объявил два других закона — lex de tertia decuria и lex de vi et majestate — и отдал приказ четырем македонским легионам — второму, четвертому, тридцать пятому и марсову — переправиться через Адриатическое море. Таким образом, с присоединением сюда легиона «Жаворонка», у Антония под руками в Италии образовалась значительная сила на случай, если бы Децим после своего возвращения из-за Альп отказался признать закон. Напротив, он не сделал никакого предложения по поводу амнистии, т. е. постоянно заигрывал с народом и цезарианцами, не затрагивая этого вопроса, казавшегося ему слишком опасным. Консерваторы, так же как и он, очень боялись этого. Первым из предложенных законов он льстил солдатам, разрушая аристократическую реформу судов, произведенную Цезарем в 46 году: впредь не одни только сенаторы и всадники, т. е. граждане высших классов, но также центурионы, низшие офицеры армии, должны быть внесены безотносительно к их цензу в список граждан, из которых по жребию выбирались для quaestiones судьи (которых теперь мы называем присяжными).
Второй из законов постановлял, что всякий гражданин, обвиняемый в majestas или vis (под этими двумя именами подразумевались все преступления против общественного порядка), имел jus ргоvocationis к комициям, уничтоженное Суллой и Цезарем.[261] Этим законом Антоний осуждал казнь Герофила и убийства 47 года, делая почти невозможным быстрое подавление восстаний. Наконец, чтобы в целях безопасности еще раз удовлетворить народ, хотя, с известной точки зрения, этот шаг был очень смелым, Антоний хотел предложить сенату на следующий день, 1 сентября, прибавить к погребальным почестям, воздаваемым Цезарю ежегодно его фамилией, общественные молебствия, подобные молебствиям, обращенным к богам; иными словами, он предлагал обожествление Цезаря и придание ему божественного сана.[262] Ненависть римлян к восточным суевериям за два месяца принесла большие успехи. От первых наивных приношений со стороны невежественной черни на алтарь Герофила в течение одного месяца перешли к декламациям Октавиана по поводу кометы и души диктатора, к концу же второго месяца хотели официально ввести культ Цезаря.
Народная партия снова казалась победоносной, а ее победа даже более блестящей, чем победа 59 года. Однако Антоний умел подражать Цезарю в той стремительности, с которой его учитель использовал свою победу, до конца не давая неприятелю ни минуты покоя. Он действовал до сих пор с большой осмотрительностью: колебался, вывертывался, возвращался назад; он принимал бесконечные предосторожности для защиты своей жизни;[263]малейшая оппозиция беспокоила его; усталость, волнения, пьянство сделали его более раздражительным, чем обыкновенно.[264]Но дело было не только в том, что эти два человека были разные, но и в том, что обстановка также изменилась со времени первого консульства Цезаря, и не в пользу его подражателя. В эпоху первого консульства Цезаря воспоминания о междоусобной войне Суллы и Мария были уже далеко; заговор Катилины, опасность которого, впрочем, была сильно преувеличена, был побежден; победы Лукулла и Помпея на Востоке были у всех в памяти; богатство нации быстро росло, оживлялась интеллектуальная деятельность. Привычка постоянно жаловаться не мешала верить в будущее, большую катастрофу люди считали невозможной, и их не очень тревожили настоящие трудности, долги, административные беспорядки, политическая нечистоплотность. Свершенная Цезарем революция была принята пассивно, вернее, даже вызывала недоумение у буржуазии, которая так сильно повлияла на социальную жизнь Италии.??
Теперь положение было совершенно иное. Все классы и все партии??испытали столько горьких обольщений, перенесли столько лишений, что богатые и бедные, консерваторы и люди народной партии одинаково устали, почувствовали отвращение и недоверие. Социальная и политическая жизнь Италии была совершенно дезорганизована. Хотя вся Италия более чем когда-либо была пропитана консервативным духом, боязнью революций, ненавистью к демагогии, любовью к порядку, все же не было более истинной консервативной партии, а высшие классы тонули в грубом эгоизме, который Аттик выразил в письме к Цицерону следующим образом: «Если республика погибла, то спасем по крайней мере наше имущество».[265] Но разве с таким подходом не рисковали потерять сразу й республику, и имущество? Никто из молодых людей не осмеливался более ринуться в борьбу с революцией. Молодое поколение не приходило на помощь к старым борцам, число которых уменьшилось, их было недостаточно, чтобы защитить интересы богатых классов. Только немногие, более смелые и энергичные граждане, думали о самозащите, и, хотя это кажется парадоксальным, придуманные этими индивидуалистами при общей дезорганизации их партии проекты часто славились безумной смелостью. Бели Кассий хотел отправиться на завоевание Востока один на нескольких кораблях, то в это же время другой человек, имени которого мы не знаем, замышлял в согласии с несколькими менее беспечными консерваторами нечто гораздо более смелое и трудное, а именно: поднять во что бы то ни стало македонские легионы против их генерала, обвиняя Антония в том, что он был слишком нерадивым и недостаточно верным другом Цезаря. С подобным обвинением обращались не только к друзьям консерваторов, которых было много в числе офицеров этих легионов, но и к самому Октавиану и к его еще более многочисленным друзьям. Первые попытки поссорить Октавиана и Антония не имели успеха, потому что вмешались ветераны, но и Марцелл, и другие знатные друзья его семейства убеждали Октавиана, что, несмотря на примирение, он не должен верить Антонию, а напротив, должен помочь им посеять рознь между войсками слишком дерзкого консула.
Но если действия консервативной партии сводились к отдельным интригам, то и в народной партии не было единодушия. На ее стороне, без сомнения, были все симпатии народа, в котором поклонение перед Цезарем и ненависть к его убийцам все возрастали; партию поддерживала также коалиция ветеранов и колонистов Цезаря, интересы которых совпадали — они желали или сохранить то, что они получили от диктатора, или получить то, что последний обещал им. Ветераны громко требовали новых битв, а взамен предлагали своим вождям что угодно, даже власть над империей. Но не было никого, кто без колебания осмелился бы взяться за меч. Никто не мог забыть мартовские иды, когда Цезарь, завоеватель Галлии, основатель стольких колоний, пожизненный диктатор, был зарезан днем своими малодушными друзьями и другими лицами в сенате, бывшими у него в долгу, и никто не осмелился броситься ему на помощь. Никто не мог забыть страшную неразбериху в народной партии после смерти своего вождя, превратившейся в несколько месяцев из господствующей партии империи в сброд бандитов и авантюристов; никто не избежал всеобщего уныния; никто не рассчитывал более, как некогда, что удадутся все завоевания, что долги без труда будут уплачены, что политический и экономический кризис, раздиравший Италию, может когда-нибудь окончиться. Италия недавно отчаянно искала выход из своего положения, но гражданская война только усилила развитие всех бедствий. Страшный удар был нанесен крупной собственности, и многие огромные имения, например, имения Помпея и Лабиена, были конфискованы и разделены. Многие трибуны и солдаты Цезаря, став зажиточными и богатыми,[266] если не совсем обеднели, то намного сократили свои доходы; средний класс был не менее обременен долгами. В течение некоторого времени над всеми партиями властвовала сильная революционная диктатура, но в одно утро несколькими ударами кинжала она была грубо уничтожена, и состояние римского мира резко ухудшилось. Государство не имело более управления, оно было то в руках Герофила, то в руках Фульвии.??
При таком неопределенном положении Антоний не мог убаюкивать себя прекрасными иллюзиями. Правда, его брату Луцию были воздвигнуты памятники не только усилиями трибов, но также всадников и ростовщиков; его жена Фульвия могла в это критическое время легко приобретать огромные домены, которые услужливые продавцы[267]давали ей в кредит; сенат послушно повиновался его приказам. Но Антоний видел Цезаря, убитого его самыми близкими друзьями; он видел людей, часто менявших политику в это время и ежедневно противоречивших самим себе. И хотя события вынудили его принять командование толпой авантюристов, составлявших партию Цезаря, он слишком мало доверял им, чтобы вот так легкомысленно, возглавляя эту банду, решиться на энергичные действия. Вынужденный подниматься по крутому и скользкому скату, ступая на мусор под его ногами, в силу необходимости он обязан был не доверять всем и во всем.
Вот почему возвращение Цицерона и оказанный ему радостный прием очень возмутили консула. Неужели оппозиция нашла своего вождя, и к тому же столь авторитетного? Брут и Кассий уехали, но Антоний не много от этого выиграл, так как возвратился Цицерон, и возвратился как раз к заседанию, которое должно было происходить на следующий день в храме Согласия. Однако 1 сентября Цицерон не явился в сенат: он послал одного из своих друзей предупредить Антония, что задерживается дома, устав после путешествия.[268] Гораздо более вероятно, что Цицерон не смел выступать против обожествления Цезаря из страха перед ветеранами и что, не будучи в состоянии, с другой стороны, явиться в сенат и молчать, он придумал это извинение. Во всяком случае, Антоний должен был радоваться этому, тем не менее трудно объяснить его поведение. Дерзкий по природе и раздраженный более обыкновенного, тогда он мог или уступить мгновенному порыву бешенства, или притвориться разгневанным, чтобы испугать Цицерона и заставить его бежать из Рима. Оба предположения одинаково вероятны. Достоверно, что, когда известие «было ему сообщено, Антоний впал в страшную ярость; он принялся кричать при сенаторах, что Цицерон хочет уверить всех, что ему ставят ловушки и что он в опасности; он кричал, что Цицерон клевещет на него и наносит ему оскорбление, что он, Антоний, воспользуется всеми правами консула и прикажет силой привести Цицерона в сенат, а если тот будет сопротивляться, то Антоний пошлет солдат и слесарей взломать двери дома Цицерона.[269]Изумление и смятение достигли высшей степени; сенаторы немедленно поднялись, умоляя его успокоиться; заметил ли Антоний, что он зашел слишком далеко, или его бешенство было притворным, но он наконец отменил приказ о приводе Цицерона в сенат силой.[270]Затем был одобрен закон о воздавании почестей памяти Цезаря.[271]
Антоний своими угрозами не только испугал Цицерона, но и нанес ими оскорбление самому знаменитому лицу сената и притом так, что оратор, несмотря на возраст и слабость, не мог не отомстить обидчику. И действительно, несмотря на страх, внушенный ему Антонием и его ветеранами, месть Цицерона вылилась в убедительную и полную достоинства речь, которую он написал в тот же день. Это была первая из тех речей против Антония, которым в память Демосфена он дал позже частично в насмешку, частично серьезно[272] название филиппик, сохраненное за ними до сих пор. В этой речи он сначала объясняет свое путешествие и свое отсутствие в предшествующий день. Он жалуется на выходки Антония, но кратко и с известной суровостью, как если бы ему трудно говорить о вещах, так мало соответствующих его достоинству. Затем он переходит к рассмотрению положения в государстве: он осуждает политику Антония, но умеренно и с особой точки зрения, ибо обвиняет его в нарушении указов и законов Цезаря и как бы говорит ветеранам, что желает, чтобы Антоний искренне уважал волю диктатора. Наконец, он осуждает законы Антония не за их содержание, а за их неправильное проведение и советует Антонию и Долабелле одуматься, отбросить преступное честолюбие, применить на практике классическую конституционную теорию Аристотеля, популяризатором которой он был: libertate esse parem ceteris, prindpem dignitate — быть первым гражданином в республике среди равных граждан.[273] В общем, этой речью он выражает готовность принять извинения, если захотят их сделать.
Но 2 сентября Антоний не появился в сенате.[274] Быть может, он боялся красноречия Цицерона, как последний боялся его ветеранов, и думал, что не найдет немедленного ответа. Его отсутствие во всяком случае было для Цицерона новым оскорблением. Из сената он вышел уже открытым врагом Антония, при встречах перестал с ним здороваться,[275] называл его, правда, не публично, а в письмах, безумцем, гладиатором и потерянным человеком;[276]он обвинял его в подготовке серии убийств сенаторов и других знатных лиц, которая должна была начаться с него,[277] и подозревал в подкупе всех тех, кто не объявлял себя открыто врагом Антония.[278]
Тенденция присваивать дурные мотивы, это безумие взаимного преследования, распространяющееся в эпохи великих социальных кризисов во всех классах и партиях, является очень опасной болезнью, ибо тот, кто преувеличивает число и злонамерения своих врагов, часто достигает того, что превращает в настоящих врагов тех, кто был ими только в его воображении. Это и произошло тогда. Никто из заговорщиков не понимал смятений и колебаний Антония; они воображали, что с приходом в Италию македонских легионов он уничтожит амнистию, и ввиду опасности, угрожавшей всем участникам заговора, еще деятельнее вели интриги среди македонских легионов и у Октавиана. Позволил ли последний себя убедить, трудно сказать, но ясно, что приблизительно к этому времени Антоний уже знал о тех интригах, которые группировались среди македонских легионов. Иначе нельзя объяснить, почему Антоний в этот момент так резко и без видимой причины, отбросив все колебания, с яростью набросился на заговорщиков, консерваторов и Октавиана. Вдруг после семнадцатидневного молчания, когда все думали, что он не станет уже отвечать Цицерону, он созвал 19 сентября сенат и произнес там очень сильную речь, направленную против великого оратора, обвиняя его в организации заговора против Цезаря.[279] Цицерон, обуреваемый гневом и страхом, внушаемым ему Антонием с его замыслами и ветеранами, остался в этот день дома.[280] Между тем во второй половине сентября пришло известие, что Децим Брут вернулся из своей экспедиции в Альпы и что солдаты провозгласили его императором.[281]
Консерваторы воспрянули духом, Антоний постарался заразить своих цезарианским энтузиазмом; он приказал на пьедестале памятника Цезарю сделать надпись: Farenti optime merito;[282] 2 октября он произнес на народной сходке такую резкую речь против заговорщиков, что консерваторы считали амнистию 17 марта уже уничтоженной;[283] наконец, несколькими днями позже, 4 или 5 октября, он расставил ловушку Октавиану.[284] Внезапно пронесся слух, что Антоний нашел у себя в доме убийц, которые признались, что были подосланы Октавианом. Волнение в Риме было сильно, и впечатления очень различны. Немногие, впрочем, поверили этому. Цицерон и наиболее ожесточенные враги Антония даже поздравляли предполагаемого виновника и сожалели, что удар не попал в цель; но мать Октавиана была напугана: она прибежала к сыну, умоляя его удалиться на «некоторое время из Рима, чтобы переждать грозу. Октавиан проявил тогда большую храбрость: он не только не хотел уезжать из Рима, но даже приказал, как обычно в часы визитов, открыть для всех двери своего дома и, как всегда, принимал клиентов, просителей и ветеранов. Антоний, однако, собрал группу друзей, рассказать им о признании убийц и просил совета. Тогда в присутствии консула произошла любопытная сцена. Едва Антоний окончил речь, все поняли, что под видом совета он просит их разделить ответственность за ложное обвинение и за процесс, направленный против сына Цезаря. Но ответственность была серьезной, и поэтому воцарилось тягостное молчание: никто не осмеливался дать какой- нибудь совет. Наконец, кто-то прервал молчание и попросил привести убийц и допросить их перед присутствующими. Антоний ответил, что в этом нет необходимости, и перевел разговор на другую тему; его друзья в большом смущении не стали ему возражать, и скоро он отпустил всех.[285] Никто не слыхал более разговоров об убийцах.
Замысел, хотя и ловко задуманный, не удался, и друзья консула теперь беспокоились только по поводу македонских легионов. Это беспокойство было так велико, что Антоний и Фульвия[286] решили отправиться навстречу легионам в Брундизий. Легко предугадать, в каком состоянии духа они уехали 9 октября;[287] они предполагали повсюду найти подкупленных лиц и убийц. На этот раз Октавиан через несколько дней последовал за ними. Ловушка, расставленная Антонием, только доказала Октавиану и его друзьям, что сенаторы правы и что Антоний хотел присвоить себе все наследство Цезаря;
Октавиан расположил к себе консерваторов, врагов Антония,[288] которые, одержимые ненавистью, думали, что Октавиан хотел быть для Антония новым Брутом. В действительности же Октавиан, как достойный соперник заговорщиков, был смущен поздравлениями и похвалами аристократов за проект, о котором он даже не думал.
Он слышал, как все вокруг него выражали желание, чтобы Антоний на этот раз не избежал смерти, чтобы его солдаты взбунтовались, чтобы кто-нибудь набрался мужества совершить смелый государственный переворот, чтобы отнять у него власть. Будучи по природе человеком благоразумным и почти робким, только начинавшим свою политическую карьеру, Октавиан с большим трудом решился бы на отважное предприятие, о котором мы расскажем ниже, если бы не чувствовал помощи или, по крайней мере, одобрения могущественных личностей. Следовательно, можно предположить, что он принял не только эти похвалы как должное, но и вид человека, действительно пытавшегося погубить Антония. Резкие речи консерваторов, а особенно его шурина Гая Марцелла, внушили ему идею набрать в Кампании между ветеранами Цезаря телохранителей, как сделал это в апреле Антоний, — идею, вполне одобренную его консервативными друзьями. Все думали, что при таком отчаянном положении было бы выгодно иметь в Риме два корпуса ветеранов, чьи силы, в случае если они будут врагами, оказались бы равными. Это были советы, продиктованные ненавистью к Антонию и данные с той легкостью, которая доказывает, что люди дают их, не неся за это ответственности. Опасность была уже так велика, что Октавиан и его друзья решились на эту меру, несмотря на ее крайнюю смелость. Они собрали своих слуг и клиентов, погрузили на мулов столько денег, сколько могли, и, образовав большой отряд, выехали в Капую под предлогом продажи доменов, принадлежащих матери Октавиана.[289]Приблизительно в это же время выехал из Рима и Цицерон.[290] Он начал писать в ответ на речь Антония свою вторую филиппику, являющуюся чудной карикатурой, которую многие историки ошибочно приняли за портрет; в ней он излил всю ярость, возникшую из-за нанесенных ему оскорблений. Но он не собирался опубликовать эту филиппику: приписывая своему врагу проекты резни, он вдруг действительно испугался угрожающего прибытия македонских легионов. Цицерон направился в Путеолы, чтобы вернуться к своим занятиям и начать свой трактат «De officiis».
Таким образом, во второй половине октября, в то время как Цицерон работал над описанием «совершенных» нравов «идеальной» республики, агенты Октавиана и Антония оспаривали друг у друга в Южной Италии ветеранов Цезаря и новобранцев. Антоний был в Брундизии, где между октябрьскими нонами и идами в два приема высадились четыре легиона и многочисленная галльская и фракийская кавалерия.[291] Но они не были спокойны. Письма, которые Октавиан писал в предшествующие месяцы к своим македонским друзьям, объявляя Антония изменником партии Цезаря, не остались без ответа, особенно со стороны старых солдат диктатора, которых много было в четвертом и марсовом легионах. Интриги офицеров, друзей Октавиана, а также друзей консерваторов, увеличивали раздражение; наконец, солдаты были недовольны тем, что им помешали принять участие в войне с парфянами, на которую все смотрели как на близкую и очень выгодную, а вместо того посылают в Галлию, где они должны оставаться в бездействии и бедности. В вознаграждение за это они рассчитывали получить значительный donativum. По всем этим причинам Антоний был принят ими холодно, и, когда он, собрав их, взошел на трибунал, чтобы обратиться к ним с речью, не раздалось ни одного аплодисмента. Недовольный этой холодностью, Антоний сделал первую ошибку, пожаловавшись на это в начале своей речи. Потом он сделал ошибку более важную, высказав, возможно, с некоторым преувеличением, свои подозрения и сожалея, что его солдаты вместо того, чтобы выдать эмиссаров Октавиана, явившихся для возбуждения мятежа, терпят их в своей среде. После горьких упреков он сообщил им приятную весть, пообещав раздать каждому по 400 сестерциев. Но солдаты ожидали гораздо большего, и конец речи был заглушен смехом, криками и насмешливыми репликами. Раздражительный характер Антония пробудил тогда в нем его властные инстинкты. Он приказал произвести расследование; несколько центурионов, бывшие на замечании (слово современное, но понятие древнее),[292] как самые беспокойные, были схвачены, приведены в занимаемый Антонием дом и там, если только не преувеличивали его враги, казнены в присутствии Фульвии. Ужасная женщина хотела, по словам Цицерона, присутствовать при кровавом зрелище, и ее одежды были забрызганы кровью, хлынувшей из горла одного центуриона.[293]
Легионеры испугались и замолкли, но Антоний своими подозрениями возбудил в них идею о мятеже; и как будто для того, чтобы подтвердить это, сменил всех офицеров и приказал провести суровые расследования — найти присланных Октавианом подстрекаелей. Но найти их было нельзя, так как они не существовали.[294]К несчастью, мысль о мятеже возникла не только у солдат, но и у самого Октавиана, узнавшего об этих событиях в Кампании как раз в то время, коща ему удалось собрать в окрестностях Казилина и Калатии около 3000 ветеранов.[295] В это время он произносил апологию Цезарю, объявил о желании отомстить за него, и более того — воспользовался золотом, привезенным на его мулах, и предложил каждому по две тысячи сестерциев. Так как Антоний очень боялся его, то казалось возможным привлечь к мятежу македонские легионы, имевшие теперь реальный повод к недовольству и доведенные до отчаяния казнью центурионов. Предприятие, конечно, было очень дерзким и опасным, но Октавиана подталкивало к нему безрассудство Антония, легкость набора и одобрения из Рима. Наконец, он решился и, когда Антоний направил три легиона вдоль берега Адриатического моря для занятия Цизальпинской Галлии,[296] а сам с легионом «Жаворонка» отправился к Риму, послал эмиссаров к этим трем легионам, обещая им также по 2000 сестерциев на человека, если они пожелают встать на его сторону. Вдали от Антония они легче могли бы решиться на бунт.[297] Однако это предприятие, несмотря на счастливое стечение обстоятельств, было не по силам нескольким неопытным и неавторитетным молодым людям, так что Октавиан и его друзья в эти дни испытывали волнение и нерешительность. Они не знали, что им делать со своими тремя тысячами людей: оставить их в Капуе или вести в Рим; они спрашивали себя, должен ли Октавиан отправиться в другие колонии Цезаря или к македонским легионам, двигающимся на Аримин;[298] они хотели бы, чтобы им дали совет и оказали помощь могущественные люди, которые, взяв на себя часть ответственности, облегчили бы им тяжелое бремя. Узнав, что Цицерон был в Путеолах, Октавиан хотел попытаться привлечь его к себе. Он написал ему письмо, в котором просил конфиденциального свидания в Капуе или в каком-нибудь другом месте.[299]