«De officiis». — Утопия совершенной аристократии. — Переписка между Октавианом и Цицероном. — Возвращение Антония и Октавиана. — Речь Октавиана к народу и ее неудача. — Критический день для Октавиана. — Возмущение двух македонских легионов.
Цицерон, получивший это письмо в Путеолах 1 ноября,[300] несколькими днями ранее был тайно извещен, кажется, Сервилией, о других важных вещах. Марк Скаптий и один из служителей Цецилия Басса прибыли с востока с известием, что египетские легионы подают хорошие надежды и что Кассия ждут в Сирии.[301]Ободренный этими известиями, Кассий тотчас уехал с небольшим флотом,[302] решив отнять Сирию у Долабеллы.[303] Но если эти новости доставили некоторое удовольствие старому писателю,[304] то они не могли, однако, избавить его от глубокого разочарования, под гнетом которого он жил с некоторых пор. Антоний казался ему непобедимым; у него не было больше надежды на успех. Усталый и разочарованный, Цицерон отдался своей судьбе; он не хотел более заниматься никакими политическими делами, не хотел даже публиковать вторую филиппику, которую окончил и послал Аттику;[305] и, в то время как все вокруг поглощалось пропастью ненасытной роскоши и огромных долгов, он в своей уединенной вилле на берегу залива в холодные, облачные и ветреные ноябрьские дни с жаром строил на бумаге идеальную республику. Он окончил две первые книги и начал третью книгу своего трактата об обязанностях, который он после некоторых колебаний назвал «De officiis».[306]
Как ученый трактат о добре и зле книга нисколько не интересна, «De officiis» потому что просто является поспешно сделанной компиляцией из Панетия и Посидония, прерываемой аристотелевскими и платоновскими реминисценциями, личными воспоминаниями и размышлениями о древней и современной римской истории. Но она, напротив, заслуживает быть прочитанной с большим вниманием историками, потому что там среди философских рассуждений они могут найти важную теорию о социальном и моральном возрождении Рима. Тот, кто не помнит, что эта книга написана осенью 44 года в состоянии горечи, причиненной гражданской войной, возмутительной трагедией мартовских ид, в состоянии беспокойства перед страшными катастрофами; кто не знает истории этого ужасного года и каждого дня жизни Цицерона в эти месяцы, тот вместе с этой умеренной философской смесью отбросит в сторону важнейший документ политической и социальной истории Рима. После второй пунической войны, подобно всем великим умам Рима, Цицерон был озабочен, видя, как Италию раздирали трагические противоречия; становится просвещенной и развращается, обогащается и делается ненасытной, нуждается в людях и становится бесплодной, вызывает войны и теряет военное преимущество, распространяет свое могущество над другими народами и теряет собственную свободу. Он, подобно всем своим предшественникам, хотел еще раз попытаться найти ненаходимое средство, чтобы примирить империализм со свободой, прогресс благосостояния, роскоши и богатства — с семейной и политической дисциплиной, умственную культуру — с моралью; он снова принялся за решение проблемы, уже рассмотренной им в «De Republica», но рассматривал ее уже не только с политической стороны, но и со стороны моральной и социальной. Он хотел найти ответы на вопрос, каковы должны быть необходимые добродетели господствующего класса той идеальной республики, политические учреждения которой он уже описал.
Он пришел к убеждению, что для установления мира надо изменить моральный кодекс жизни, рассматривая богатство и власть, так легко портящие людей, не как высшие жизненные блага,[307] которых следует искать и желать, а как тяжелое бремя, которое надо переносить для блага всех, а особенно для блага народа. Какую благодетельную революцию мог бы внести этот новый принцип в нравы и в государство! Знатные наконец поняли бы свои частные и общественные обязанности, перечисляемые и анализируемые Цицероном: жить с достоинством, но без сумасбродства;[308] заниматься земледелием и крупной торговлей;[309] участвовать в политической жизни не для того, чтобы извлекать из этого богатство и подкупать народ, но чтобы ревностно служить интересам бедняков и среднего класса;[310] предпринимать полезные общественные работы, как то: постройку стен, гаваней, водопроводов, городов, а не роскошных монументов — театров, портиков, храмов;[311] не разоряя государственного казначейства, не допускать голода среди бедных[312] и оказывать поддержку случайным должникам, не ликвидируя долги путем революций;[313] давать земли бедным, не отнимая их у законных собственников.[314] Таким образом, целью правительства сделается установление общего блага;[315] и всего этого можно достигнуть точным соблюдением законов, разумной щедростью со стороны знати, упражнением в суровых добродетелях, как то: верности, честности и экономии. «Горе республике, в которой правящий класс обременен долгами и финансовыми затруднениями», — писал друг Аттика, — забывая, к несчастью, свое собственное положение и стремление выпутаться из долгов.[316]
Идеальная республика, о которой он мечтал, не была избавлена от всех обязательств по отношению к народам, над которыми властвовала. Она должна была проявлять над ними свою власть с чувством справедливости и заботиться прежде об их благе, чем о своем собственном;[317] воздерживаться от захватнических войн, подобных тем, какие вели Цезарь, Красе и вожди народной партии в последние годы;[318] не совершать актов бесполезной жестокости, подобных разрушению Коринфа; ненавидеть вероломство и держать слово даже по отношению к врагу;[319] быть вообще, как мы сказали бы теперь, пацифистской, насколько позволяли социальные условия древнего мира. Она должна использовать войну только для сохранения мира, являющегося высшим благом и целью жизни.[320]Она должна была давать преимущество великим ораторам, юристам, великодушным и мудрым гражданам, ученым и философам перед великими воинами,[321] однако при условии, чтобы любовь к науке не отвращала людей от их гражданских обязанностей, которые должны быть постоянным верховным предметом всех усилий. Разделение труда, не допускавшее в ту эпоху, как некогда, быть одновременно оратором, юристом, полководцем, администратором, возвышающее различие индивидуальных способностей и наклонностей, а также вызвавшее падение старых республиканских учреждений, казалось Цицерону началом упадка. По его мнению, нужно было возвратиться к древнему энциклопедическому единству.[322] Воображая, что возможно соединить суровое прошлое с утонченностью и великолепием новых времен, что возможно отнять у первого его чрезмерную грубость, а у последних — их испорченность, Цицерон хотел основать аристократическую республику, в которой не было ни честолюбивых демагогов, ни жестоких консерваторов, ни новых Сулл, ни новых Цезарей, ни новых Гракхов, потому что всех их он осуждал с одинаковой суровостью.[323]
Опьяненный этими великими мечтами и обремененный наскучившими ему государственными делами, Цицерон отвечал Октавиану отказом в конфиденциальном свидании.[324] Но едва он отослал письмо, как (вероятно, 2 ноября) от Октавиана прибыл гонец. Это был один из его клиентов, некто Цецина из Волатерр. Он рассказал, что Антоний идет на Рим с одним легионом и что Октавиан колеблется, идти ли ему в Рим со своими тремя тысячами ветеранов, постараться ли задержать Антония в Капуе или же отправиться к македонским легионам. Сомневающийся старец, которому полученные известия придали мужества, почувствовал возрождение своих иллюзий, преувеличивая, подобно всем своим друзьям, могущественное влияние имени Цезаря на народ. В то время, когда Кассий шел на завоевание Востока, разве не мог Октавиан, образуя легальную оппозицию Антонию, увлечь за собой народ и высшие классы?[325] Быть может, еще удастся низвергнуть Антония и спасти амнистию. Поэтому Цицерон посоветовал Октавиану отправиться в Рим. Но 3 ноября он получил от Октавиана два других письма, в которых он звал его в Рим и объявлял, что он, Октавиан, со своими солдатами готов предоставить себя в распоряжение сената, обещая подчиниться руководству Цицерона. Последний тотчас снова возымел надежду и в то же время еще больше заинтересовался общественными делами.
4 и 5 ноября пришли новые письма с теми же предложениями и увещаниями, но еще более настоятельными. Октавиан договорился о необходимости немедленного созвания сената.[326]
Вообще расположение сына Цезаря к партии заговорщиков сразу усилилось, и план Марцелла, внешне столь химерический, казалось, ГОТОВ был осуществиться. Это было знаком ТОГО, ЧТО события разворачиваются быстро. Действительно, Антоний, наблюдавший за своими противниками, прекрасно знал, что Кассий уехал на восток с намерением завоевать Сирию;[327] он знал, что консерваторы послали Дециму письма и гонцов, побуждая его не признавать lex de pennutatione, и что некоторые цезарианцы, например Панса, были склонны следовать этой политике.[328] Он знал, что Октавиан теперь действительно проводил работу среди возмущенных легионеров и что он вступил в сношения с консерваторами, особенно с Цицероном. Поэтому, начиная с первых чисел ноября, Антоний старался склонить Долабеллу немедленно отправиться в Сирию, обеспечив сперва себе владение богатой Азией, а сам ускорил свое возвращение в Рим с двумя легионами — один македонский, а другой — «Жаворонок», решив разорвать сеть интриг, созданную его врагами, и покончить с Октавианом. Случай казался удобным, неблагоразумный молодой человек, вооружая против консула солдат, совершал очень большое преступление. Антоний намерен был потребовать от сената объявления его hostis reipublicae; сенат не осмелился бы не осудить его, и Октавиан не мог бы избежать суда, назначавшего за такое преступление смертную казнь. Это внезапное движение на Рим сильно взволновало Октавиана и его друзей, легко угадавших намерения Антония; они также решили идти на Рим с 3000 ветеранов и удвоить свои усилия, чтобы получить поддержку консерваторов, которые, ободрившись в прошлом месяце, могли теперь открыто защищать их.
Но когда около 10 ноября[329] Октавиан раньше Антония прибыл в Рим с 3000 ветеранов и приказал им расположиться лагерем возле храма Марса, где позднее возвышались термы Каракаллы,[330]он тотчас же отметил, что поздравления и поощрения, полученные им, не дают ему реальной поддержки. Общественное мнение Рима было не в его пользу. Крайние консерваторы в своих частных беседах одобряли Октавиана и нападали на Антония, обвиняя последнего в желании предать Рим огню и мечу; но многие другие консерваторы, более осторожные и благоразумные, например Варрон, Аттик,[331] родственники и друзья заговорщиков, не доверяли Октавиану и считали, что нельзя предоставлять защиту амнистии сыну самой жертвы. Кроме того, в сенате, между магистратами и в высшем обществе многие люди боялись Антония. Говорили, что, располагая столькими легионами, он не испугается молодого человека, не занимавшего никакой должности и командующего только тремя тысячами ветеранов; находили, что вооружения Октавиана безумны и преступны.[332] Наконец, большинство цезарианцев, и не только те, кто до сих пор следовал за Антонием, были настроены против Октавиана, которого не без оснований обвиняли в измене их партии, выгодной их общим врагам. В общем, все были возмущены его дерзостью, и даже те, кто тайно провоцировал его к набору войск, явно не осмеливались поддерживать его. Октавиан решил произнести речь, чтобы объяснить свои поступки и рассеять предубеждения в обществе. После многочисленных переговоров и обещаний он убедил трибуна Канутия созвать сходку на форум. Но предприятие было очень трудным, потому что и у тех, и у других было слишком много важных предубеждений. Октавиан оказался в неразрешимом противоречии: он объявлял Антония изменником делу цезарианцев, приглашал ветеранов защитить память своего отца и предлагал теперь этих же солдат консервативной партии для защиты убийц Цезаря и уничтожения принятых им решений. Чтобы не раздражить ни народную партию, ни консерваторов, молодой человек говорил двусмысленно. Октавиан произнес напыщенную похвальную речь Цезарю, но не осмелился утверждать, что набрал своих солдат, чтобы отомстить за своего отца, о чем не позаботился Антоний; он не осмелился даже признаться, что вступил в переговоры с Цицероном. Он довольствовался словами, что отдает своих солдат в распоряжение отечества, и его речь оставила солдат и народ нерешительными и равнодушными и очень не понравилась консерваторам, помощи которых он просил, а особенно Цицерону.[333]
Однако гром уже грохотал над его головой. Антоний приближался, рассылая по дороге строгие эдикты против Октавиана, в которых, упрекая его в низком происхождении, говорил, что Цезарь усыновил его только потому, что еще мальчиком соблазнил его, и называл новым Спартаком.[334] Он выпустил также эдикт, по которому созывал сенат на 24 ноября, чтобы говорить de summa republica, и в котором заявлял, что сенаторы, не явившиеся на заседание, будут рассматриваться как союзники Октавиана.[335] Семейство и друзья Октавиана считали себя всеми покинутыми, хотя его шурин Марцелл и тесть Филипп старались помочь ему изо всех сил. Они оба[336] и Оппий, которого Октавиану удалось привлечь на свою сторону,[337] просили Цицерона вмешаться. Но Цицерон, после того как слишком понадеялся на Октавиана, напуганный угрозами Антония, снова стал не доверять всем, и преимущественно Октавиану.[338] Приближаясь к Риму, он послал извинения за свою бездеятельность, ссылаясь на то, что ничего нельзя предпринять до будущего года, когда Антоний не будет более консулом. Он просил у Октавиана залога его искренности и предлагал свою помощь, если тот докажет, что действительно был другом убийц Цезаря. Это доказательство могло быть дано 10 декабря, когда вступали в должность новые трибуны. В их числе был Каска, заговорщик, нанесший Цезарю первый удар кинжалом. Оппий тщетно пытался уверить Цицерона, что Октавиан — истинный друг Каски и всех убийц Цезаря.[339] Цицерон хотел в данный момент заниматься только своими денежными делами и «De officiis». Во всяком случае сделанные Октавианом и его друзьями попытки настроить народ против Антония, не имели успеха. Даже набранные в Кампании ветераны колебались; они знали, что рисковали быть объявленными общественными врагами, и это приводило их в ужас; кроме того, они чувствовали, что среди цезарианцев многие враждебны Октавиану.[340] Могли ли они в количестве 3000 человек и имея во главе совсем молодого человека восстать против консула? Войско уменьшалось, подобно таящему льду.
Антоний, послав два легиона в Тибур, наконец прибыл в Рим и не нашел уже здесь Долабеллу, отправившегося на Восток. 21 и ноября прошли в надежде и страхе, сменяющих друг друга; ноября вдруг узнали, что заседание переносится на 28-е,[341] потому что Антоний уехал к своим легионам в Тибур, не известно, по какой причине.[342] Антоний с некоторого времени, видимо, был очень обеспокоен тайной работой, которую агенты Октавиана при помощи консерваторов вели в его легионах, и узнал, что уже недовольные и дурно осведомленные по поводу настоящих намерений молодого человека солдаты порицали новое преследование, направленное против Октавиана. Возможно ли, чтобы один из наиболее дорогих для Цезаря генералов угрожал сыну диктатора за то, что тот набрал небольшую горсть ветеранов с целью поспешить отомстить за своего отца? Неужели с целью уничтожить Октавиана Антоний так быстро двинулся в Рим? В последний момент Антоний, несомненно, был напуган каким-то более худшим известием и поехал привлечь ветеранов к себе новыми обещаниями раньше, чем будет нанесен смертельный удар сыну Цезаря. Как бы то ни было, эта отсрочка была выгодна Октавиану, потому что за четыре дня могло произойти много событий! И действительно, до возвращения Антония Октавиан был уведомлен, что новые, направленные против него нападки, гнев, вызванный казнями, и, наконец, обещанные им 2000 сестерциев способствовали тому, что марсов легион объявил себя на его стороне и, покинув два других легиона, заперся в Альбе.[343] Теперь, когда почти три тысячи ветеранов оставили его, он мог по крайней мере среди этих солдат укрыться от опасности. Кроме того, Цицерон, который не мог оставаться в бездействии, наконец поддался увещаниям Оппия, Марцелла и Филиппа и решил отправиться в Рим, куда прибыл 27 ноября.[344] Но в этот же день приехал и Антоний; он узнал о мятеже в Тибуре и тотчас же направился в Альбу; там он попытался заставить открыть ворота города, чтобы снова склонить солдат на свою сторону, но не имел успеха.[345] Поэтому он вернулся еще более злой на Октавиана и решил отомстить ему за себя на следующий же день. Судьба вторично спасла Октавиана, потому что, как кажется, накануне 28 ноября Антонию пришло известие, что четвертый легион, особенно благодаря влиянию квестора Луция Эгнатулея, перешедшего по не известным нам причинам на сторону Октавиана,[346] последовал примеру марсова легиона. Возникла чрезвычайно странная ситуация: Октавиан заявил консерваторам, что он — друг убийц своего отца, а два старых легиона Цезаря ушли от Антония к Октавиану, обвиняя первого в том, что мщение за великую жертву слишком затянулось, хотя он готовился к тому, чтобы удалить Децима.
Этот второй мятеж до такой степени испугал Антония, что он отказался от своего намерения немедленно покончить с Октавианом. Он боялся, как бы и другие легионы не взбунтовались, если бы он продолжал его преследовать. Не окажется ли он тогда в полной власти консервативной партии? Таким образом, в несколько часов положение совершенно изменилось. Резко изменив решение, Антоний отправился в сенат; он не говорил ни об Октавиане, ни об его вооружениях; напротив, дал знать, что Лепиду удалось наконец заключить мир с Секстом Помпеем при условии возместить ему убытки за конфискованные отцовские имения, и предложил торжественное молебствие в честь Лепида.[347] Это было одобрено, так же как вознаграждение Помпею. Антоний распустил тогда сенаторов и собрал своих друзей для обсуждения положения. Вполне вероятно, что он был склонен сделать первые шаги к примирению, но дома его ждали жена и брат, приведенные в отчаяние крушением своих надежд и решившиеся склонить его к крайним мерам. Нужно было, чтобы он тотчас захватил Цизальпинскую Галлию, столь богатую и населенную, не давая консервативной партии времени осознать положение и воспользоваться выгодами данного момента! И еще раз Антоний уступил. Сенат еще не распределил по жребию провинции на 43 год, которые не были указаны Цезарем. Было бы. глупо со стороны Антония позволить его торжествующим противникам распределить их между своими друзьями. Поспешно, в тот же самый день, был и созваны сенаторы на вечернее заседание в необычный час, и на этом заседании наспех и без формальностей были распределены провинции таким образом, что слишком рациональный жребий был очень благоприятен для друзей Антония. Поэтому Македония, например, досталась Гаю Антонию, а старая Африка — Кальвизию Сабину.[348] Ночью Антоний уехал в Тибур, чтобы принять там начальствование над легионом, уводя с собой большинство ветеранов, которых он смог собрать.[349]