Бегство Брута и Кассия из Рима. — Цицерон в Путеолах. — Луций Антоний и Фульвия. — Перемена в поведении Антония. — Первые фальсификации распоряжений Цезаря. — Прибытие Гая Октавия. — Брут и Кассий в Кампании. — Антоний собирает ветеранов. — Брут и Кассий в Ланувии.
Консерваторы очень хвалили суровость Антония,[53] за которую его приветствовал и Брут.[54] Но это продолжалось недолго. Простой народ взволновался еще более и провел демонстрации против убийцы Герофила. Сожгли даже лавку скульптора, где подменили головы у статуй Цезаря. Антоний должен был прибегнуть к новой строгости: он приказал распять рабов и сбросить с Тарпейской скалы вольноотпущенников, захваченных во время этих беспорядков.[55] Но это было бесполезно. На следующий день, 13 апреля, Брут и Кассий, устав жить в постоянном страхе, обессиленные бездеятельностью и уединением, на которые были осуждены, выехали из Рима, направляясь в Ланувий. Антоний, видя, что волнения в Риме все возрастают, еще более сблизился с консерваторами. Он предложил позволить Бруту оставаться более десяти дней вне Рима,[56] поручить Лепиду вести переговоры о мире с Секстом Помпеем, еще могущественным в Испании благодаря семи своим легионам, и предложить ему возвратиться в Рим.[57] Затем, к еще большему удовлетворению консервативной партии, он отменил сенатским постановлением избрание народом великого понтифика;[58] вслед за этим коллегия понтификов признала великим понтификом Лепида. Несмотря на все это, после отъезда Брута и Кассия выезд знати из Рима превратился в поспешное бегство: еще остававшиеся заговорщики один за другим искали себе убежище. Требоний без огласки как частное лицо решил отправиться в свою провинцию, страшась какого-нибудь насилия со стороны простого народа.[59] Клеопатра также бежала из Рима, а Лепид, как только был выбран верховным понтификом, отправился в Нарбонскую Галлию. Антоний почти один остался в Риме, как на своего рода вулкане, который дымился, рокотал, трепетал и, казалось, готовился к ужасному извержению.
Сколь много событий и непредвиденных изменений произошло в течение этого месяца с мартовских ид! Думали примирить партии и восстановить умеренное республиканское правление, а вместо этого получили только недоверие и дезорганизацию. Однако на мгновение после волнений, смятений и мятежей, продолжавшихся уже месяц, эта дезорганизация могла создать иллюзию успокоения и заставить верить в возвращение спокойствия. Бежавшие сенаторы, конечно, обрели тотчас же после выезда из Рима приятное чувство, которое испытывают, когда после пребывания в удушливой жаре достигают вершины горы, где вдыхают свежий и чистый воздух. В небольших италийских городах, подобных Ланувию, ремесленная чернь была немногочисленна, у нее не было ни коллегий, ни вождей, ни той наглой дерзости, которую придавали римской черни ее многочисленность и могущество. Зажиточные собственники и богатые купцы в тот момент, когда Риму грозила революция, почти все были расположены к партии порядка, т. е. к консерваторам и заговорщикам.[60]Последние после той ненависти, с которой они боролись в Риме, нашли в этих городах почтение и удивление, которых добивались, и легко позволили увлечь себя иллюзии, что опасность миновала. Сами Брут и Кассий не выказывали сильной деятельности; они остановились в Ланувии и ограничились рассылкой по всем муниципиям Лация манифеста, адресованного молодым людям из числа связанных с ними узами родства, дружбы или клиентеллы фамилий, приглашая их образовать подобие охраны, с которой можно было бы возвратиться в Рим.[61] Требоний, Децим Брут, Туллий Кимвр были в дороге; другие заговорщики и выдающиеся консерваторы, рассеянные по виллам и маленьким городам, ничего не делали и даже не писали.
В Риме народ, не имея более перед собой объекта преследования или угроз, также мало-помалу успокоился. Беспокоился и волновался один только старый Цицерон, который, получая отовсюду знаки почтения, после приятного восьмидневного путешествия прибыл «в свои кумские и путеоланские поместья», где нашел многих из высшего римского общества и почти всех вождей цезарианской партии:
Бальба, Гирция и Пайсу.[62] Но он не мог вполне наслаждаться прекрасным солнцем, чистым небом и первыми цветами, ибо был охвачен необычайным волнением, придавшим ему в его возрасте — ему было тогда шестьдесят два года — весь энтузиазм и пыл неопытного юноши. Неизменно деятельный, он получал и посылал большое число писем, наносил визиты, принимал своих друзей и поклонников, поспешно писал книги «De Divinatione» и другую «De Gloria»; он заказывал в Риме и читал греческие книги; он писал заметки, занимался своими частными делами, обдумывал большой трактат «Об обязанностях», который в рамках греческих доктрин представлял бы теорию морального и политического восстановления республики; он обсуждал как в частных разговорах, так и в письмах политическое положение. Теперь, когда он был далек от ветеранов, он сделался крайним, непримиримым, фанатическим консерватором, который, публично будучи еще дипломатичным, в своих письмах и беседах высказывал свое мнение предельно откровенно. Он сожалел, что не был приглашен, как он грубо выражался, на «великолепный банкет в мартовские иды». Он постоянно квалифицировал Брута и Кассия на греческий манер «героями».[63] Он хотел бы быть в состоянии уничтожить всю непокорную римскую чернь. Он повсюду видел засады цезарианцев и угрозы новой резни и новых грабежей.[64] Он подозревал, что Антоний ведет двойную игру, и называл его беспечным игроком.[65] Он жаловался, что убийство Цезаря не послужило уроком: разве не продолжают повиноваться воле диктатора? Наконец, он не переставал повторять, что нужно иметь оружие и деньги; он говорил, что республика с такими беспечными магистратами, со всеми восставшими ветеранами, со столькими цезарианцами на государственных должностях идет к своей гибели.[66] Он приходил в бешенство при виде новых собственников, покупающих имения его друзей, или при виде разбогатевших центурионов Цезаря.[67] Он негодовал на полуизгнание Брута и Кассия;[68] и — невероятная вещь! — доходил до того, что был недоволен наследством, оставляемым ему цезарианцами.[69] Время от времени в моменты упадка духа и отвращения к жизни он подумывал искать убежища в Греции.[70] Но достаточно было пустяка, малейшей новости, незначительного происшествия, чтобы изменить его настроение и показать ему будущее в розовом свете; тогда все шло к лучшему: легионы не восставали более, Галлия не возмущалась;[71] Антоний был безвредным пьяницей.[72] Но, по существу, Цицерон только писал и говорил, и его вспышки, его нападки, его преувеличения не выходили из маленького кружка близких ему людей и не могли зажечь огонь гражданской ненависти.
Поверхностный наблюдатель мог бы подумать, что положение улучшается. Но это кажущееся спокойствие только подготовляло решительную перемену в политике Антония. Есть основания предполагать, что постоянные перемены и колебания в течение целого месяца показали ему, что ни та, ни другая партия не были в состоянии управлять республикой. Сам он оказался во главе дезорганизованного правительства, в котором не только не доставало многих магистратов, но не было даже городского претора. Члены его партии проводили время на морских купаниях, а его товарищ не смел показываться публично; сенат, ряды которого с каждым днем таяли не только от страха, но и от наступления весны, был нерешителен и колебался. Поэтому, когда он увидал себя в общем господином республики, покинутой всеми, он наконец решился на новый поворот, смелее тех многочисленных маневров, с помощью которых в прошлом месяце он переходил всегда на сторону более сильного. Два лица, до сих пор остававшиеся в тени, на этот раз, казалось, были назначены судьбой, чтобы освободить его от последних колебаний: это были его жена Фульвия и его брат Луций. С историческими личностями, даже более великими, чем Антоний, часто случалось, что они проявляли нерешительность именно в тот момент, когда нужно было нанести последний удар, от которого зависела их будущая судьба, и решались на него только побуждаемые другими лицами, менее видными и менее умными, которые, не отдавая себе отчет в опасностях, в критический момент сохраняли хладнокровие и смелость. Это и произошло тогда с Антонием. Луций, по-видимому, был молодым человеком с характером, очень похожим на характер своего брата, отличавшимся смелостью и честолюбием, но которого недостаток жизненного опыта делал менее рассудительным. Фульвия, напротив, была одной из тех честолюбивых женщин, у которых мужская страсть к власти, по-видимому, уничтожает все добродетели их пола и увеличивает все его недостатки. Упрямая, жадная, жестокая, властная и безрассудная интриганка, она сначала была женой Клодия, потом женой Куриона и стала благодаря своему характеру и этой школе чем-то вроде музы революции; потом она вышла замуж за Антония, как будто бы ее судьбой было иметь мужьями всех великих деятелей Рима. Она скоро приобрела над Антонием ту власть, какую подобные ей женщины всегда приобретают над сильными, порывистыми и эмоциональными мужчинами. Неудивительно, что эти волнения пробудили в ней отчасти душу Клодия и что, сговорившись с Луцием, она принялась побуждать Антония не пропустить удобный случай завоевать в государстве самое высокое положение, как сделал это Цезарь в 59 году. Герофил лишь потому, что льстил горячему желанию отомстить за Цезаря, волновавшему ветеранов и народ, мог совершить то, что месяц тому назад всем казалось невозможным: он изгнал из Рима за несколько дней консервативную партию в тот момент, когда после мартовских ид ее положение в республике казалось обеспеченным. Неужели человеку, подобному Антонию, не удалось бы более легкое предприятие: снова ввести в республику тех, кто занимал там ранее первое место? Разве не имел он того преимущества, что один из его братьев, Гай, был претором, а другой, Луций, трибуном? Конечно, теперь было невозможно воспользоваться для завоевания господства над республикой ремесленными коллегиями, как сделал это Цезарь: теперь они были в полном упадке. Но ветераны могли оказать ему еще более серьезную помощь. Они были многочисленны, решительны и ненавидели убийц своего вождя; они боялись потерять свои приобретения; благодаря им произошли в предшествующем месяце волнения, а следовательно, и падение консервативной партии. Принимая вид продолжателя политики Цезаря, а при нужде и мстителя за него,
Антоний мог быть уверен, что они будут на его стороне. Правда, Рим был еще не вся империя, и недостаточно было быть господином столицы, чтобы иметь в своей власти и провинции. Но начинали распространяться слухи, способные устрашить консерваторов и ободрить Антония и его советников. Говорили, что провинциальные армии, возмущенные убийством Цезаря, готовы восстать.
Побуждаемый Фульвией, Луцием, своим собственным честолюбием и событиями, Антоний в середине апреля решился если не всецело и открыто изменить политику, то все же начать ряд маневров, внешне противоречивых, но объясняющихся очень просто, если предположить, что он задумал подражать Цезарю не в почти монархической диктатуре последних лет, а в его политике времен первого консульства и приобрести власть более полную и более прочную, чем обычная власть консула. Он, однако, обнаружил во всем своем поведении известную предусмотрительность, доказывавшую, что он не был столь же уверен в успехе, как его советники, и не смотрел на консервативную партию как на окончательно ниспровергнутую.
Первые признаки этой перемены консерваторы заметили между 15 и 20 апреля. Сперва это была речь, обращенная консулом к народу, в которой Цезарь изображался «величайшим гражданином»;[73] потом два странных документа, найденных, как говорили, ближе к 18 апреля в бумагах Цезаря. Один из этих документов предоставлял права гражданства сицилийцам, а другой возвращал Дейотару царства, ранее отнятые у него Цезарем. Не нужно было обладать особой проницательностью, чтобы понять, что оба документа были подложными. Кого Антоний мог уверить, что Цезарь захотел возвратить Дейотару, верному другу Помпея, то, что сам отнял у него? Но для повторения того, что Цезарь сделал в свое первое консульство, нужно было много денег, и, чтобы добыть их,
Антоний наконец уступил домогательствам Фульвии и приказал секретарю Цезаря Фаберию подделать оба документа, получив взамен крупную сумму денег от сицилийцев и поверенных галатского царя. Последние, по-видимому, дали ему syngrapha, чек, как мы сказали бы теперь, в десять миллионов сестерциев на царское казначейство.[74] Обман, однако, был столь очевиден, что Цицерон вышел из себя, когда известие об этом дошло до него в Путеолы,[75] а в Риме сенаторы тотчас объявили, что бумаги Цезаря отныне будут разбираться не одним Антонием, но обоими консулами с комиссией и только начиная с 1 июня, когда сенат возобновит свои заседания и комиссия, таким образом, будет в состоянии осуществлять надзор ежедневно.[76] Во время же каникул к бумагам Цезаря прикасаться и вовсе запрещалось.
Впечатление, произведенное этими новостями у Неаполитанского залива, где римляне проводили лето, было ослаблено прибытием Гая Октавия, приемного сына Цезаря, молодого человека, которому не было еще девятнадцати лет. Как только он узнал в Аполлонии о событиях мартовских ид, он в первое мгновение вознамерился было возмутить македонские легионы; потом, не осмелившись на это, он уехал в Италию. Он высадился в Лупиях (совр. Lecce), где узнал, что существует завещание Цезаря и что он объявлен его приемным сыном. Он тотчас отправился в Брундизий, откуда двинулся к Риму в сопровождении нескольких молодых друзей, которых Цезарь послал к нему в Аполлонию, в том числе Марка Випсания Агриппа и некоего Квинта Сальвидиена Руфа, обоих незнатного происхождения.[77] Все, естественно, с нетерпением ожидали увидеть наследника Цезаря и узнать, каковы будут его намерения. Становясь сыном Цезаря, он по традиции должен был преследовать убийц своего отца, а амнистия 17 марта запрещала ему это. Собирался ли молодой человек принять наследство и имя диктатора? Сознавал ли он, сколь тяжелы обязательства, возлагаемые на него амнистией? Октавий, приехав в Неаполь 18 апреля, имел разговор с Бальбом и объявил ему, что принимает наследство.[78] Он отправился в Путеолы повидаться со. своим тестем, Луцием Марцием Филиппом, и с Цицероном, которого некогда уже видел в Риме и с которым был очень любезен.[79] Он избегал говорить об амнистии или делал это так, чтобы никого не оскорбить. Но если молодой человек не произвел на Цицерона дурного впечатления, то свита, окружавшая Октавия во время его путешествия, произвела на него отталкивающее впечатление: это была банда ветеранов, колонистов и настоящих или вымышленных вольноотпущенников Цезаря, которые выражали недовольство Антонием, потому что он не отомстил за диктатора. Они побуждали Октавия к активном действиям и не пропускали случая называть его Цезарем, как будто это имя было уже предметом всеобщего обожания. В отличие от них Цицерон и его тесть называли его просто Октавием,[80] а тесть советовал ему даже не принимать слишком опасного наследства.[81]
Октавий, однако, не задержался у Неаполитанского залива и последовал своей дорогой в Рим, оставив Цицерона его книгам, его переменам хорошего и дурного настроения и неожиданным известиям, приходившим к нему из Рима. 19 апреля Аттик прислал ему приятную новость, сильно его обрадовавшую: Децим Брут, прибывший в Цизальпинскую Галлию, был охотно признан легионами их начальником. Слух, что солдаты готовы возмутиться против заговорщиков, был, следовательно, ложен. Если Секст Помпей, как надеялся Аттик, заключит мир, то консерваторы будут располагать двумя могущественными армиями.[82] Но в то же самое время к Цицерону пришло другое неожиданное известие, противоположное первому: Антоний очень любезно писал ему, спрашивая его согласия на приведение в исполнение одного из решений Цезаря, именно — возвращение из изгнания Секста Клодия, клиента Клодия, осужденного после похорон последнего.[83] В действительности и на этот раз Антоний уступил желанию Фульвии добиться прощения друга своего первого мужа; но Антоний счел более разумным написать это письмо, чтобы не оскорбить такой мелочью старого и могущественного врага Клодия. Цицерон был сильно изумлен, что его приглашают в судьи по поводу решения Цезаря, которое, если оно было подлинным, должно было быть выполненным; и хотя ему нетрудно было узнать от Гирция, Бальба или Пансы, что Цезарь никогда не помышлял об этом возвращении,[84] он любезно отвечал, что не имеет ничего против.[85] Цицерон не хотел по пустякам ссориться с Антонием. Аттик в этот момент находился в большом затруднении, потому что Гней Планк, которому Цезарь поручил основать бутротскую колонию, уже отправился в путь. Он просил Цицерона походатайствовать перед Антонием. Цицерон не мог упустить такой прекрасный случай сделать одолжение человеку, оказавшему ему так много важных услуг. Следовательно, ему нужно было сохранить хорошие отношения с консулом. Но ближе к 27 апреля Аттик прислал ему известия еще более важные: Антоний, ссылаясь на мнимые бумаги диктатора, не только взял большие суммы денег из государственного казначейства, находившегося в храме богини Opis, но и распространил слух, что 1 июня, в день заседания сената, он потребует себе Цизальпинскую и Трансальпийскую Галлии в обмен на Македонию, а также пролонгирует проконсульские полномочия свои и Долабеллы.[86]
Цицерон еще раз оплакал безрезультатность убийства Цезаря, проекты Он утвердился в своей мысли, что без армии, одной лишь силой Антония легальных акций, нельзя ничего достигнуть. Он оставил свое намерение отправиться в Грецию и написал Аттику, что будет в Риме 1 июня, если этому, однако, не воспрепятствует Антоний.[87] Он думал, что последний представит его просьбу сенату. Антоний и Фульвия, напротив, замышляли совсем другое. Если при жизни Цезаря для Антония в качестве провинции на два года было достаточно Македонии, то теперь он, подобно Цезарю в его первое консульство, заявлял претензию на более продолжительное начальствование над более обширной провинцией: он имел в виду Галлию, некогда принадлежавшую Цезарю, и которую он хорошо узнал, служа там в течение стольких лет. Другими словами, он хотел добиться от народа утверждения нового legis Vatiniae de provincia Caesaris. Но предварительно необходимо было известным образом организовать ветеранов, подобно тому как Цезарь организовал в 59 году народ, чтобы быть в состоянии с уверенностью воспользоваться ими для выборов и для насилия. Необходимо было увеличить их число, потому что ветеранов, добровольно пришедших в Рим, было недостаточно. Нужно было взять на содержание тех ветеранов, которых Цезарь хотел вывести в колонии в Южной Италии, особенно в Кампании, и которые ожидали обещанных им земель. Нужно было призвать их в Рим и придать им вместе с уже находящимися в Риме ветеранами статус военной организации. Поэтому он решил лично отправиться в Южную Италию и действительно выехал туда, вероятно, 24 или 25 апреля, после закрытия сессии сената.[88]
Этот вояж сперва изумил всех, даже Цицерона. Никто не догадывался о его цели. Что мог задумать Антоний? Конечно, это не могло быть чем-либо хорошим и полезным для республики.[89] Аттик писал, что с этих пор мудрость ничего не стоит, и все зависит от судьбы;[90]
однако в своих делах он не полагался на одну лишь судьбу, но старался воспользоваться и поездкой Антония, прося Цицерона встретиться с консулом и поговорить с ним об известном бутротском деле. Однако Антоний и его путешествие были забыты, когда Долабелла, пользуясь отсутствием своего товарища, покинул убежище и снова появился в Риме с большим шумом. Вероятно, 26 или 27 апреля он отправился на форум с горстью вооруженных людей и приказал разрушить знаменитый алтарь, построенный Герофилом, убил большое число мятежников и отдал приказ замостить это место. Консерваторы были довольны, и Цицерон тотчас написал напыщенное письмо с похвалами «чудному Долабелле», забыв на мгновение, что еще недавно этот человек с подложным документом Цезаря похитил значительную сумму денег из государственного казначейства[91] и что он должен был ему еще часть приданого Туллии, срок выплаты которого истек в январе. Он написал также письмо Кассию, в котором, не упоминая об Антонии, говорил, что общественные дела улучшаются, что им нужно мужаться и не оставлять незавершенным предприятие, которое мартовские иды набросали лишь в общих чертах.[92] В то время как Цицерон радовался этому маленькому успеху, Антоний, прежде чем начать набор своих ветеранов, написал Бруту и Кассию, учтиво, но решительно прося их прекратить собирать своих сторонников, как они начали делать, для того, чтобы возвратиться с ними в Рим.[93] Антоний ничего не предпринимал, чтобы изгнать из Рима Брута и Кассия, но если до изменения его политики их отъезд 13 апреля, конечно, был ему даже неприятен (так как увеличивал его ответственность), то теперь, когда их отсутствие благоприятствовало его новым проектам, он уже не хотел, чтобы они вернулись в Рим. Затем он решил отправить вестников к ветеранам в Кампанию и объединить их угрозой, что если они не будут в готовности, то решения Цезаря никогда не будут осуществлены.[94] Что касается себя, то он объявил, что готов способствовать выполнению всех обещаний Цезаря, и, чтобы доказать свое усердие, занялся устройством новой колонии в Казилине, где Цезарем уже была основана одна колония. Наконец, тем, кому Антоний не мог тотчас дать земли в Кампании, он предложил деньги при условии, что они пойдут в Рим, чтобы помочь ему осуществить и защитить принятые Цезарем решения; они должны были принести с собой оружие, обязывались держать его наготове и согласиться, чтобы два надзирателя каждый месяц проверяли, выполняют ли они свои обязательства.[95]
Со своей стороны Брут и Кассий уступили увещаниям консула, опубликовав эдикт, которым объявляли, что добровольно распускают своих сторонников.[96] В действительности они не смели противиться Антонию и продолжать наборы, становившиеся все более трудными; ибо если италийская буржуазия и была республиканской и консервативной, то все же она была и очень индифферентной. Кроме того, если Кассий был умен, решителен и энергичен, То его друг был создан скорее для науки, чем для революции: нервный и слабый, он постоянно беспокоил своего товарища, терял мужество и бросал едва начатое предприятие. Он просил совета у всех, даже у своей жены и матери, особенно у последней, что сильно раздражало Цицерона, слишком мало доверявшего Сервилии, старому другу Цезаря.[97] В этот же момент Брут настолько пал духом, что в ответ на свое письмо, написанное к Кассию 3 мая, Цицерон получил ответ, в котором Брут писал ему, что хочет отправиться в изгнание.[98]С подобным товарищем энергия Кассия не могла более служить делу, и консервативная партия осталась без вождя. Тем более велико было изумление консерваторов после недолгой радости, вызванной поступком Долабеллы, когда 7 или 8 мая[99] они узнали о деятельности Антония в Кампании. Если он соберет большое число ветеранов, обвинявших его в том, что он не заботится в достаточной мере об отмщении за смерть Цезаря, и требовавших смерти его убийцам, то придется отменить амнистию.
Риме при этом известии возникла паника, охватившая весь Лаций и дошедшая до Неаполя. Сервий Сульпиций покинул Рим, говоря Аттику, что дела находятся теперь в отчаянном положении. Цицерон был испуган, потерял мужество, снова принялся думать о своем путешествии в Грецию, сделался очень благоразумным в своих письмах, которые могли быть вскрыты по пути, и допускал только общие суждения о действиях Антония, но он не хотел его видеть и написал Аттику, что не мог встретиться с ним.[100] «Старость делает меня угрюмым. Все мне противно. Счастье, что моя жизнь кончена»,[101] — писал он Аттику. Долабелла пока еще резко отвечал на «ужасные речи» Луция Антония,[102] подготовлявшего Рим к новой политике своего брата, но он был одинок. Другие, особенно наиболее выдающиеся цезарианцы, до сих пор предоставлявшие Антония самому себе, теперь приблизились к нему, играя ловкую двойную игру, возмущавшую Цицерона. Панса порицал поведение Антония в деле Дейотара и Секста Клодия, но порицал также и Долабеллу, приказавшего разрушить алтарь Цезаря.[103] Бальб, как только узнал о вербовках Антония, в большом волнении отправился к Цицерону рассказать о них и пожаловаться на ненависть, которую консерваторы так несправедливо питают к нему; но он не хотел порицать Антония, по крайней мере так ясно, как того желал Цицерон.[104] Гирций, снова превратившийся в горячего цезарианца, говорил, что все это было необходимо, потому что, если бы консерваторы опять обрели могущество, они, предали бы забвению все распоряжения Цезаря;[105] он допускал, что проводимые Антонием наборы опасны для общественного спокойствия, но во всяком случае не опаснее наборов Брута и Кассия.[106] Цицерон не переставал жаловаться на всех и объявлял, что гражданская война неминуема, но в то же время он прислушивался к некоторым тревожным слухам: ветераны шли на Рим, намереваясь снова воздвигнуть алтарь, ниспровергнутый Долабеллой; эти слухи заставляли его, заговорщиков и всех выдающихся консерваторов стараться не появляться в сенате 1 июня, если только они не хотели рисковать своей жизнью.[107] Аттик даже писал ему 18 мая, что для спасения республики нужно было бы провозгласить senatus consultum ultimum и ввести военное положение, как сделали в 59 году перед междоусобной войной.[108]
Антоний 19 или 20 мая[109] вернулся в Рим, приведя с собой последнюю банду ветеранов, не считая тех тысяч, которые он послал вперед.[110] Но в Риме он нашел ожидавшего его Гая Октавия уже за работой.