Отъезд Цицерона в Грецию. — Ludi Apollinares. — Глухая борьба между Антонием и Октавианом. — Комета Цезаря. — Обнародование legis de permutatione— Цицерон прерывает свое путешествие. — Примирение Антония и Октавиака. — Утверждение legis de permutatione. — Возвращение Цицерона в Рим
Цицерон оканчивал свою книгу «О славе» и почти окончил уже свое сочинение De senectute, когда Аттик уведомил его, что для приведения в порядок бюджета он будет принужден взять в долг 200 000 сестерциев на пять месяцев, т. е. до 1 ноября. В этот день его брат Квинт должен был уплатить ему сумму, превосходившую эту сумму.[205] Так как Аттик охотно брал на себя поиски лица, которое дало бы денег взаймы, то с этих пор Цицерон мог свободно уехать, когда хотел. Действительно, в последних числах июля он не торопясь поехал снова в Путеолы, останавливаясь по пути в Анапши,[206] в Арпине[207] и в Формиях.[208] Из Путеол он рассчитывал поехать на Восток, но пребывал в сильнейшей нерешительности. Неспособный окончательно на что-нибудь решиться, он спрашивал мнения у всех и даже не знал, сесть ли ему на корабль в Путеолах или сухим путем доехать до Брундизия. В какое-то мгновение он решил путешествовать вместе с Брутом, намеревавшимся, подобно Кассию, скоро отправиться для закупки хлеба. Брут жил на вилле Лукулла на маленьком островке Нисиде в Неаполитанском заливе и нанимал у путеоланских и неаполитанских купцов все суда, какие только они могли ему предоставить.
Однако начинали циркулировать различные слухи, по временам смущавшие спокойствие, наступившее после утверждения законов Антония. Утверждали, что Секст Помпей готов заключить мир, и поэтому Цицерон счел потерянной свою последнюю надежду на свободу.[209] Время от времени приходили новые тревожные известия о намерениях Антония: дело доходило до того, что ему приписывали желание привести в Италию поставленные сенатом в марте под его командование македонские легионы, которым он будто бы приказал высадиться в Брундизии.[210] Цицерон считал это маловероятным,[211] но не был в том окончательно уверен и боялся, отправившись в Брун- дизий, встретить эти легионы. Он предпочел бы поехать морем, но там подстерегала новая опасность: говорили, что пираты опустошают берега.[212] Цицерон считал, что был бы в большей безопасности, если бы отправился по морю вместе с Брутом и маленьким флотом.
Поэтому 8 июля он поехал на Нисиду и с удовольствием увидал в маленьких заливчиках прекрасного островка многочисленные суда Брута, Кассия, Домиция Агенобарба, а также других консерваторов и заговорщиков, готовых к отплытию в случае уничтожения амнистии. Он старался дать понять Бруту о своем желании уехать вместе с ним. Но Брут не понял его или сделал вид, что не понимает.
Он был еще нерешительнее Цицерона, хотел следовать увещаниям Кассия, но желал также мира; хотел уехать, но прежде чем решиться поднять якорь, надо было узнать, что происходило в Риме в связи с предстоящими играми, надеясь, что они определят поворот в общественном мнении и что ему можно будет остаться. Как раз тогда пришли первые известия о представлении греческой комедии, на которое собралось очень мало публики; Цицерон объяснил это обстоятельство тем, что такой вид зрелищ не нравится римлянам. Манифестации могли произойти только во время представления латинской комедии и при битве диких зверей. Затем прибыл Скрибоний Либон с первыми подлинными письмами Секста Помпея, привезенными из Испании одним из вольноотпущенников. Секст заявлял* что готов сложить оружие, если ему возвратят имущество его отца и если другие вожди партии откажутся также от своих полномочий. Становилось очевидно, что он более склонен к миру, чем к войне.[213]
Таким образом, Цицерон, ничего не решив с Брутом, возвратился в Путеолы, где оставался 9-го и 10 числа; он все еще думал уехать с Брутом, даже если последний не отправится немедленно.[214] 10 июля он получил письмо от Аттика, в котором тот писал ему, что все одобряют отъезд Цицерона, лишь бы он вернулся к 1 января;[215] в тот же день он снова отправился в Нисиду. Там все пребывали в восхищении от известий из Рима. Терей Акция привлек очень много публики и имел громадный успех. Цицерон также порадовался этому, хотя думал, что народу для защиты республики лучше было бы взяться за оружие, чем аплодировать актерам.[216] Вернувшись в Путеолы, он хотел немедленно сухим путем отправиться в Брундизий, не ожидая Брута. В этот момент легионеры казались ему менее страшными, чем пираты.[217] 11 июля он написал Аттику, поручил ему общее управление своим имуществом, заклиная держать все обещания по отношению ко всем его кредиторам, уполномочил заключить займы и даже продавать имения, если это окажется необходимым для полной уплаты долгов.[218] Аттик действительно был прекрасный друг: уже в этот момент он намеревался опубликовать коллекцию писем великого оратора и просил у него все те, которыми тот владел.[219]
Цицерон поехал в Помпеи. В Риме тем временем закончились Ludi Apollinares. По словам консерваторов, они имели большой успех; друзья Антония и противники заговорщиков, напротив, утверждали, что публика была холодна.[220] Теперь о судьбе республики судили по успеху актера! Но на этот раз друзья Брута были, конечно, правы, потому что в цирке и в театре римский народ был далек от партий и аплодировал всем зрелищам, которые ему нравились. Октавиан употребил все силы, чтобы устроить блестящие игры в честь победы Цезаря, стараясь, чтобы в честь сына Цезаря прошли большие демонстрации, которые привели бы в бешенство Антония. Последний, однако, не оставался бездеятельным: он без отдыха работал, пытаясь снова организовать старую партию Цезаря раньше, чем будет предложен закон о Галлии. Он оказывал знаки расположения, сорил деньгами, готовил все новые решения Цезаря. Он ввел в сенат «хароновских» сенаторов, как называл их народ, т. е. темных личностей, находившихся от него в зависимости, и центурионов Цезаря, о назначении которых он, по его словам, узнал из бумаг диктатора.[221] Таким образом, он не только собрал вокруг себя способных цезарианцев незнатного происхождения, но и привлек к себе некоторых более знатных цезарианцев и даже нескольких консерваторов, например Луция Тремеллия, который в 47 году в качестве народного трибуна так энергично боролся с революцией Долабеллы. Времена были тяжелые, и Тремеллий, подобно другим, нуждался в деньгах; он решил встать на сторону Антония, так же как и бывший эдил Луций Варий Котила.[222]Антоний попытался, кроме того, подкупить племянника Цицерона[223]и даже, кажется, самого Пизона, тестя Цезаря.[224] Он, может быть, тогда же вошел в сношения с Лепидом, чтобы принять участие в проекте обручения одного из сыновей Лепида с одной из своих дочерей, несмотря на их ранний возраст;[225] и, наконец, он старался, как только мог, поддерживать хорошие отношения с консерваторами. Своим декретом о буфротских делах он так расположил к себе Аттика, что богатый финансист ездил специально к нему в Тибур выразить свою благодарность.[226] Тем временем Луций Антоний занимался приведением в исполнение аграрного закона; он приказал измерить общественные земли, старался покупать по более или менее высокой цене земли частных лиц, в зависимости от того, кому они принадлежали — друзьям или врагам. Скоро вокруг него появилось столько льстецов, что кто-то предложил воздвигнуть ему при участии всех тридцати трибов конный памятник на форуме.[227] Могущество Антония, опиравшееся на такое количество интересов, казалось непоколебимым как скала, и все усилия Октавиана, по-видимому, были обречены на неудачу. Однако Октавиан пользовался большими симпатиями среди ветеранов, простого народа, самих друзей консула и всей народной партии, восстановленной Антонием. Цезарианский фанатизм так возрос, что одного имени Цезаря было бы достаточно, чтобы вызвать к нему любовь, даже если бы он и не обладал способностью располагать к себе людей. Цезарианцы все сожалели о раздорах, возникших между ними и консулом; находили даже, что Антоний слишком суров.
Можно ли было не дать места в цезарианской партии сыну Цезаря, чье присутствие было значительным источником силы?[228]
Как бы то ни было, политическое спокойствие оставалось ненарушенным, и когда 17 июля[229] Цицерон покинул свою помпейскую виллу, чтобы окончательно двинуться в путь, он мог избавиться от угрызений совести и убедить себя, что» это не побег.
Он уезжал, когда все успокоилось; он возвратится к 1 января, когда волнения, вероятно, возобновятся.[230] Однако по пути Цицерон еще раз изменил свой план — он поедет не сухим путем, а морем, на трех небольших десятивесельных судах, нанятых им в Помпеях;[231]когда он приедет в Регий, он увидит, нужно ли ему садиться на большой купеческий корабль и плыть прямо к Патрам или следовать вдоль берега на своих маленьких судах до тарентииской Левкопетры[232] и уже оттуда ехать прямо на Коркиру.[233] Он, однако, не был вполне удовлетворен своим решением, вернее, даже недоволен им, не зная определенно, хорошо или дурно он поступает, и увозил с собой свои тяжелые денежные хлопоты. Свои счета он ликвидировал перед отъездом с помощью Аттика, но в активе находились не очень верные долговые обязательства Долабеллы, которые последний уступил Цицерону вместо наличных денег в уплату приданого Туллии. Он очень боялся, как бы после его отъезда не нарушилось так непрочно установленное равновесие, и хотел всецело доверить заботу о своих делах Аттику; богатому Бальбу он также поручил следить за своей кредитоспособностью и репутацией.[234] Но в общем в конце концов, добровольно или против воли, он уехал, а вскоре после его отъезда в третью июльскую декаду в Риме давали игры в честь победы Цезаря после сильной ссоры между Антонием и Октавианом. Последний хотел принести в театр золотое кресло Цезаря, некоторые трибуны под влиянием Антония воспрепятствовали этому; Октавиан обратился к консулу, который не только одобрил трибунов, но даже пригрозил Октавиану посадить его в тюрьму, если он не успокоится.[235] Тем не менее народ и ветераны, сожалевшие об этих скандалах, устроили молодому человеку шумные овации во время игр, продолжавшихся три или четыре дня.[236] Случилось, что вечером последнего дня в небе появилась большая комета, и Октавиан, чтобы еще более усилить то религиозное обожание, которое римский народ имел к Цезарю, утверждал, что это была душа Цезаря, вознесшаяся на небо и занявшая свое место между богами. В храме Венеры он поставил статую Цезаря, имевшего над головой золотую комету.[237]
По окончании игр спокойствие, по-видимому, царившее в Риме, было грубо прервано еще до конца месяца. Антоний и Долабелла неожиданно предложили lex de permutatione provinciarum,[238] отбиравший у Децима Брута, убийцы Цезаря, Цизальпинскую Галлию и передававший ее немедленно Антонию вместе с бывшими в Македонии легионами и Трансальпийской Галлией[239] с начала будущего года. Вместо нее Децим на остальное время года получал Македонию. После отъезда Цицерона Децим направился со своей армией к Альпам. Антоний выбрал этот момент, чтобы получить Галлии до 39 года и в то же время ответить на обвинения Октавиана, удовлетворив ветеранов, негодовавших по поводу амнистии 17 марта. Однако Антоний не хотел вспышки новой гражданской войны и, уступая цезарианскому и революционному потоку, старался даже щадить противников, насколько мог. Он действительно предлагал не уничтожить амнистию, а только отнять Галлию у Децима на несколько остающихся месяцев. Он рассчитывал представить это ветеранам как великое унижение партии заговорщиков и надеялся, что консерваторы примирятся с этим, так как Децим получал в качестве вознаграждения Македонию. Наконец, он, может быть, надеялся (как, по крайней мере, кажется) тайно сговориться с своим старым другом по галльской войне и склонить Децима принять эту замену.[240] В сущности, эта смена провинции, хоть и мало выгодная для интересов консервативной партии, была гораздо менее обременительной, чем уничтожение амнистии. Но Антоний сразу же потерял надежду, потому что, как только закон стал известен, настоящая паника, финансовая и политическая, разразилась в Риме. Снова возникла угроза амнистии; Антонию приписывали самые мрачные помыслы, гражданскую войну рассматривали как неизбежный факт, невозможно было более найти денег взаймы.[241] Несколько вождей консервативной партии, еще бывшие в Риме, перебороли свою долгую лень и старались сговориться между собой, равно как с Брутом и Кассием. На сторону консерваторов встали даже выдающиеся цезарианцы и среди них — Пизон, тесть Цезаря, изъявивший готовность выступить в сенате с речью в защиту предложения, которое, по-видимому, могло решить навсегда вопрос о Цизальпинской Галлии: так как ее жителям было предоставлено право гражданства, то пришло время совершенно ассимилировать эту область с Италией и, следовательно, не посылать туда более ни проконсула, ни пропретора. Условились, чтобы на заседание сената 1 августа явилось возможно большее число сенаторов, которые отказали бы Антонию в требуемой им auctoritas, а если бы он не потребовал ее, то следовало бы просить двух или трех враждебных Антонию народных трибунов наложить свое veto.[242] Среди этих приготовлений общество, понимавшее, насколько отъезд Цицерона увеличил дерзость консула, было настроено против оратора. Как мог он ехать на олимпийские игры в такой тяжелый момент? В Риме повсюду говорили, что такова была цель его путешествия. Спрашивали себя, неужели старый консуляр сошел с ума или поглупел. Испуганный Аттик написал ему, умоляя вернуться, и поспешно направил свое письмо в Левкопетру в надежде, что оно придет вовремя.[243]
Тем временем Цицерон, не знавший ничего этого, плыл вдоль берегов Южной Италии, продолжал писать свои сочинения на борту корабля и находился в постоянной трудной борьбе с самим собой. Благоразумно ли он поступил, уехав? Он был полон раскаяний и колебаний, стыдился вернуться с дороги и, боясь сделать дурное, продолжал свой путь. Таким образом, 1 августа он приехал в Сиракузы, а 6 августа — в Левкопетру; но едва он отплыл от Левкопетры, как сильный встречный ветер вынудил его почти тотчас же высадиться на вилле Публия Валерия, одного из своих друзей, и ожидать там перемены погоды. Скоро по всей окрестности, вплоть до Регия, узнали, что Цицерон находится на этой вилле; к нему явились многочисленные граждане, принадлежавшие к той зажиточной буржуазии, которая даже в своем бездействии показывала себя расположенной к партии заговорщиков. Они все приехали из Рима, который покинули 29 или 30 июля, и рассказали Цицерону обо всем, происшедшем после его отъезда: об Обнародовании закона, панике, разговорах о нем, а также об улучшении положения, происшедшем с тех пор. Антоний какое-то мгновение был, казалось, обеспокоен агитацией консерваторов, которую не предвидел в таких больших размерах, а также вмешательством Цизона. Он действительно произнес более примирительную речь, давшую понять, что он готов отдать Бруту и Кассию управлять более важными провинциями вместо поручений по закупке хлеба и намерен искать примирения по вопросу о Галлиях. Брут и Кассий опубликовали тогда эдикт,[244] где заявляли о готовности сложить с себя должности и отправиться в изгнание, если их отъезд необходим для спокойствия республики и для опровержения мнения цезарианцев, поддерживавших закон под тем предлогом, что Брут и Кассий способствуют возникновению новой гражданской войны. Это побудило надежду, и возвратившиеся из Рима жители Регия говорили о ней Цицерону: Антонию дают дурные советы, но он благоразумен, поэтому можно думать, что мир будет сохранен и что Брут и Кассий возвратятся в Рим.[245] Цицерон, однако, получил письма Аттика[246] и решил тотчас же вернуться.
Но во время путешествия Цицерона события в Риме приняли оборот, совершенно отличный от того, на какой он рассчитывал. Колебания Антония продолжались недолго, ибо его побуждали к действию не только обычные подстрекательства Фульвии и Луция,[247]но и энтузиазм ветеранов. Последние истолковали lex de permutatione более согласно своим желаниям и интересам, чем согласно намерениям Антония. Они говорили себе, что проконсульство в Галлии, от которого зависит господство в Италии, было лучшей гарантией для цезарианской партии; что, когда эта провинция будет отнята у заговорщиков и отдана цезарианцу, они могут быть спокойны за свои интересы, и отомстить за Цезаря будет легче; что Антоний, верный друг диктатора, выполнит это мщение и восстановит власть победителей при Фарсале и Мунде. Такой порыв энтузиазма должен был сильно увлечь консула, сенат и всех прочих. 1 августа Пизон произнес в сенате яркую речь против Антония и внес свое предложение по поводу Цизальпинской Галлии, но сенат под впечатлением ветеранов выслушал его холодно и удовольствовался тем, что отдал Бруту и Кассию новые провинции, которые были не лучше предшествующих.[248] Одной из этих провинций был Крит, другой, по- видимому, Кирена.[249] Антоний со своей стороны не мог более колебаться; чтобы удовлетворить ветеранов, он должен был вступить в открытую войну с заговорщиками и ответить на великодушные предложения Брута и Кассия письмом и резким эдиктом, упрекая их в желании бросить свои должности и возобновить гражданскую войну. 4 августа Брут и Кассий ответили столь же резкими выпадами: нет, они не готовили гражданскую войну — и не из страха перед Антонием, а единственно из любви к республике.[250] В пылу этих ссор цезарианский дух ветеранов Цезаря так воспрял, что перед Антонием возникли новые трудности. Когда нужно было выбирать народного трибуна на место Цинны, убитого в день похорон Цезаря, у Октавиана, ободренного успехами игр, возникла идея предложить себя кандидатом, несмотря на то что он был патрицием. Антоний воспротивился и отложил выборы.[251] Ветераны, однако, продолжали переживать эти раздоры между Антонием и Октавианом, и некоторые из них, опьяненные принесенными logo de permutatione надеждами, громко говорили, что настало время положить конец этим гибельным несогласиям, что ветераны должны вмешаться и выступить в качестве примирителей. Однажды в первой половине августа Октавиану доложили, что группа солдат направляется к его дому. Его слуги и друзья испугались, поспешно заперли двери; Октавиан поднялся наверх, чтобы, не будучи замеченным толпой, подумать обо всем происходящем. Но толпа громко кричала, приветствуя его, и Октавиан, ободрившись, явился к ней под громкие аплодисменты. Солдаты хотели окончательного примирения между ним и Антонием; и они явились за ним, в то время как другие отправились за Антонием.[252]
Ни Октавиан, ни Антоний не осмелились отвергнуть примирения, предложенного таким образом и такими посредниками, ввиду того, что приближалось голосование закона de permutatione. Мир был заключен: Антоний и Октавиан посетили друг друга и обменялись любезностями; Октавиан объявил даже, что он готов поддержать закон, который и был утвержден во второй половине августа. Часть трибунов, высказавшаяся против него, была, вероятно, подкуплена,[253]а остальных задержали, загородив все дороги на форум и пропуская туда только друзей.[254] Цицерон узнал обо всех этих событиях в Велии, где он встретил Брута, медленно плывшего со своим флотом вдоль берегов Италии с твердым решением удалиться. Беседа их была очень печальна, так как Брут совсем пал духом. После утверждения legis de permutatione республика и амнистия были в руках друзей Цезаря; заговорщики и консерваторы могли прибегнуть только к крайней мере: новой гражданской войне. Но где им найти армию?
Брут не разделял надежд Кассия, который, будучи доверччивым и смелым, несколько времени тому назад, в июле, по-видимому, по соглашению с Сервилией, послал тайно эмиссаров к Требонию, к офицерам египетских легионов и к Цецилию Бассу, предлагая им приготовить на Востоке большую армию для защиты дела консерваторов и давая им знать о своей готовности отправиться в Сирию.
Брут согласился, чтобы Марку Скаптию, интригану, услугами которого он пользовался для своих кипрских займов и который имел столько дружественных и деловых связей на Востоке, было поручено принять участие в этом заговоре. Но что касается его самого, то он отказался принять участие в борьбе и, получив от Аттика 100 000 сестерциев[255] для своего путешествия, отправился добровольным изгнанником в Грецию, принося себя в жертву делу мира. Однако, видя, что Цицерон готов снова броситься в центр схватки, он не хотел отстать от него; напротив, радовался его намерению и рассказал о дурном впечатлении, которое произвел его отъезд; он побуждал Цицерона сейчас же отправиться в Рим и стать во главе оппозиции против Антония.[256] Но Цицерон начал уже охладевать, его снова одолели сомнения. К чему возвращаться в Рим? Мог ли он, принимая во внимание настроение сената, противиться Антонию?[257] За законом о Галлии должен последовать вопрос об амнистии, и было бы нелегко на этой почве сопротивляться Антонию и ветеранам. В этот момент Гирций, здоровье которого уже давно было подорвано, тяжело захворал,[258] что серьезно обеспокоило консерваторов. Если Гирций умрет, то на его место Антоний, конечно, заставит избрать на 43 год отъявленного цезарианца.
Однако похвалы, полученные Пизоном, желание заставить забыть свое недавнее путешествие, увещания всех тех, кто говорил, что только он может спасти республику, оказали свое влияние на Цицерона. Заботы, связанные с его частными делами, также заставляли его бывать в Риме. Паника, причиненная законом de permutatione, свела на нет весь его бюджет, установленный с таким трудом Аттиком; последний недавно писал ему, что для уплаты его долгов необходимо взыскать с должников, потому что невозможно более найти денег взаймы.[259] Но в такие трудные времена Цицерон вовсе не мог вернуть взятые у него деньги иначе, как обратившись лично к своим должникам. Поэтому, поборов последние колебания, Цицерон 31 августа приехал в Рим, где был горячо принят своими друзьями и поклонниками.[260] По счастью, к его прибытию Гирций был уже вне опасности.