Здесь ветры суховейные дубили
Тугую кожу множества племен.
Здесь камень стен таранами дробили
И ядрами сжигали ткань знамен.
Как сон, мелькнули ханов вереницы,
Блеск их империй навсегда потух…
…В тени полуразрушенной гробницы
Дворняжка отбивается от мух.
Вдали мерцают сонными листами
Вдоль глинобитных улиц тополя.
Пропахла пылью, медом и цветами
До боли раскаленная земля.
Грузовики бензином дышат жарко,
Хлопочет вентилятор в чайхане,
Как птицы, реют стрельчатые арки,
И башни спят в полуденном огне.
Не умолкает вечный гул базаров,
Поет сурнай, рокочет барабан.
Тюки пахучих редкостных товаров
Торжественно проносит караван.
Степной верблюд — и трактор по соседству,
Студентка — и старуха в парандже —
Таким я помню синий город детства,
Где двадцать лет я не бывал уже.
Я был наказан, помнится, за то,
Что выпустил синицу на уроке,
И не спасет теперь меня никто,
Теперь припомнят все мои пороки.
Теперь пойдет! Решенье педсовета,
Потом отец…
Отец, повремени!..
Он в детскую вошел из кабинета,
Затянутый в хрустящие ремни,
И процедил насмешливо и строго:
«Хорош, хорош!» — И прямо в сердце мне:
«От школы — вот до этого порога!
На месяц! Поскучай наедине!»
С отцом, увы, не очень-то поспоришь.
Не крикнет и не вышвырнет во двор,
А бровь слегка надломится всего лишь,
И станет ясно: кончен разговор.
Ведь он герой! Недаром конь связного
Вдруг оборвет за дверью гром копыт.
Отец простится наскоро. И снова
Весь месяц мать вздыхает и не спит.
И у моих товарищей недаром
Глаза сияют в тысячу свечей.
Когда за медным шумным самоваром
Рассказывает он про басмачей:
«Главарь Керим орудовал в районе
И не давался в руки никому.
Ущелья, глушь, выносливые кони,
Сам не дурак. Вот и везло ему.
Мы по горам за ним, бывало, скачем,
А он как раз торопится в тростник.
И в довершенье к нашим неудачам
Сбежал Мамедов, лучший проводник.
Да! Приходилось, помнится, не сладко.
Керим, наглея, делал, что хотел.
И вот однажды вечером в палатку
С мешком под мышкой проводник влетел.
(Его втолкнули два красноармейца).
Он замотал сердито головой:
«…Я не бежал! Пожалуйста, не смейся
Над самый лучший друг — товарищ твой.
Я? Дезертир? Не слышал это званье.
Дехканин слеп. Не знает ничего.
Какой заданье? Сердце дал заданье —
Курбан Мамедов выполнил его.
Керим — наш бай. Работай долго-долго,
А получай, как нищий, — ничего.
За ним осталось очень много долга,
Я получать скорей хотел его.
Ушел к басмач. От вашей бегал пули,
Скрывался с ними в зарослях, как волк.
В хороший час, когда они уснули,
Я получил с Керима старый долг.
Пожалуйста».
Спокойно и угрюмо
Он сел, шепча туркменские слова,
И выкатилась на пол из курджума
Бандитская седая голова.
Вот так-то вот».
Отец улыбку спрятал,
Глоток из чашки медленно отпил:
«А вдумайтесь-ка: правильно, ребята,
Наш проводник Мамедов поступил?»
Еще вчера все было так знакомо,
Так хорошо! Ни тучки впереди.
И вдруг такое!.. Целый месяц дома!
Ведь это вам не поле перейти.
Старинный дом стоял на возвышенье.
Был в окна виден синий Регистан.
Акаций неуемное движенье
Набрасывало сетку на диван.
Точеный стол такой большой, что впору
На быстром прокатиться скакуне.
Литые львы, поддерживая штору,
Поблескивали тускло на стене.
Вот гардероб, изъеденный мышами.
В нем — шляпа, пролежавшая сто лет,
Шкатулка с непонятными вещами
И узкий (на соломинку!) корсет.
А кладовые! Это ж просто клады!
Заржавленные пики, стремена,
Облезших кресел дыры и заплаты.
Сундук, истлевший в оны времена.
На полках аксельбанты, эполеты,
В стеклянных банках жухлые жуки.
И ящериц ажурные скелеты,
Где молчаливо жили пауки.
И все покрыто вековечной пылью,
Все поросло дремучей трын-травой.
Я, окруженный небылью и былью,
Лежу, не сплю, укрывшись с головой.
Казак Дежнев… морская завируха…
И вдруг под дверью вспыхивает свет.
То бабушка, высокая старуха,
Опять прошла в отцовский кабинет.
Там было чисто, холодно, сурово.
И перед легким столиком одна
Она листала молча Гончарова
У синего вечернего окна.
И чудились ей прожитые годы:
Обычная военная семья.
То будничные мелкие заботы.
То праздничных обедов толчея.
Полковник слыл немного странноватым:
Какой-нибудь поручик от души
Пересчитает косточки солдатам —
И хоть в отставку сразу же пиши.
Его «хозяин» вызовет.
Ни слова
Не говоря, уставится в глаза.
Да так вот и продержит «удалого»
Под неподвижным взглядом полчаса.
Потом кивнет на выход, не прощая.
С тех пор поручик бродит сам не свой,
Как будто каждым нервом ощущая
Тяжелый взгляд за съёженной спиной.
Солдат полковник помнил поименно,
Зайдет в казарму: «Редькин, жив-здоров?
А что, Матвеев, пишет нам Алена?
А как твоя Буренушка, Петров?»
Да! Офицеры были б очень рады
Сбежать куда угодно из полка,
Зато простые, грубые солдаты
Не раз в бою спасали старика.
И кто бы мог подумать, догадаться,
Что по ночам в полковничьем дому
Печатаются пачки прокламаций
При лампочке, в махорочном дыму,
Что сам полковник (вот он что за птица!)
Их сортирует рядом с денщиком.
И тут же, как хозяин, суетится
Огромный слесарь с волжским говорком.
Ну кто бы мог!..
Но «общество» не знает,
Что гордая полковничья жена…
И бабушка с улыбкой вспоминает,
Как пробиралась к фабрике она,
Как у тюрьмы,
к губам приставя палец,
Ей передал записку часовой
И как они глазами посмеялись
Над шпиком с лошадиной головой.
Толпились в зале фраки и мундиры
И шлейфы ниспадали на ковер.
О собиновской арии Надира
Вели в гостиной важный разговор.
Надменным дамам кланялись мужчины,
И вдруг с соседней площади — свисток.
И лица мигом собраны в морщины,
И все тревожней жуткий шепоток:
«Опять в казармах… обыски… листовки…
Вчера в депо… жандарма не нашли…»
Когда на подавленье забастовки
Солдаты беглым шагом подошли,
Когда спокойно, словно на параде,
Они рабочих взяли на прицел,
Когда толпа отхлынула к ограде
И первый камень унтера задел
И кто-то крикнул: «Палачи!» —
Тогда-то
И выскочила бабушка вперед:
«Еще не поздно! Вспомните, солдаты,
Что вы в родной прицелились народ.
Опомнитесь!»
Но бледный подпоручик,
Взмахнув клинком, скомандовал:
«Огонь!»
И в тот же миг пробил свинец горючий
Ее незащищенную ладонь.
С тех пор рука как будто бы из ваты,
Как будто сон ей мышцы оковал,
Но этот шрам припухший, синеватый
Перед разлукой он поцеловал —
Товарищ, муж…
Горящие руины
Из края в край — гражданская война.
И муж с полком ушел на Украину,
И медсестрой в Сибирь ушла она.
Ложились зимы белыми листами,
Их вешний ветер в клочья разрывал,
А кони мерно хлопали хвостами,
И пулеметы били наповал.
Когда же дед увидел с перевала
Сибирских сел неясные огни,
Она на Висле раны врачевала,
Так больше и не встретились они.
Жестокий бой в степи у полустанка.
(Он, этот бой, ничем не знаменит.)
Трещат винтовки, ухает берданка,
И водокачки крошится гранит.
То легким треугольником над кручей,
То, вытянувшись в струнку, над травой
Несется конь.
И бледный подпоручик
Уже занес клинок над головой.
Смешалось все: буденовки, папахи,
Оскалясь, кони взмыли на дыбы,
И только сабель яростные взмахи
Да к потным лбам прилипшие чубы.
Сквозь зубы выдох: «Ваш-ше благородье?!»
И дедушка мой, красный командир,
Схватив коня за скользкие поводья,
Стреляет в раззолоченный мундир.
И снова путь-дорога боевая.
Во сне скачи и наяву скачи.
В скрипучих седлах, щеки раздувая,
Трубили и трубили трубачи.
Сто тысяч пуль, свистя, неслось над сердцем.
Сто тысяч лезвий шло со всех сторон,
И дед попался в плен белогвардейцам
И был к стене штыками пригвожден.
В глухую ночь, расстрелянный в Сибири,
Он спит среди неведомых лесов.
Уже до полу дотянулись гири
Огромных, неприкаянных часов.
Открылась дверь. На свет метнулась мошка,
И тихо мать к постели подошла
(Красивая, уставшая немножко,
Она хорошим другом мне была).
Вот руки опустились у подушек,
Зажглась улыбка в ласковых глазах.
— А я не сплю.
— Не спишь? Но почему же?
— Мечтаю все. О бухтах, о лесах…
— Ну что ж, расти, мечтай, —
сказала мать.
— Ты будешь счастлив, мальчик мой… — (А впрочем,
Мы детям только светлое пророчим.)
Уж скоро полночь. Детям надо спать.
На долю ей досталось ожиданье.
Не день, не год отца она ждала.
Писала письма, затаив рыданье,
И засыпала утром у стола.
Да! Счастье ей с большим далось трудом.
И вот уснул большой старинный дом.
За домом сад. Здесь тридцать дней подряд
Мне тосковать, выстругивая сабли,
Сбивать в сердцах янтарный виноград
И абрикосов золотые капли,
Водить в огонь мятежников-сипаев,
Героям в дружбе клясться до конца.
Но ни Ермак, ни Разин, ни Чапаев
Не заглушат обиду на отца.
Ну что ж, раз он… бери метлу смелее…
Раз он такой… Ну что же… я могу…
Я подмету заглохшие аллеи
И ароматный мусор подожгу.
Отец вернется, ничего не спросит,
Прочтет статьи про Лондон, про Сидней,
Заглянет в сад, прищурится и сбросит
С домашнего ареста десять дней.
Отец, отец! Бесчисленные беды,
Ущелья и пустыни он прошел.
Но я напрасно ждал его к обеду
Он никогда обратно не пришел.
Его настигла пуля на границе,
Он, покачнувшись, выпал из седла.
Остались писем желтые страницы
И боевые трудные дела.
Прошли года.
Веселый полдень мая.
Из окон льется радиомаяк.
Иду, бреду по городу, хромая,
Блестит на солнце лысина моя.
Зашел в когиз на свежие журналы:
А! Это вы, знакомые места!
По всей обложке синие каналы
И хлопковые горы в пол-листа.
Перелистнул…
Сибирские просторы!
Вон трактора вверху едва видны,
А наискось — лоснящиеся горы,
Поставленной на ребра целины.
Дают ребята! И в жару и в стужу!
Но и Урал не глушь и не дыра!
И мой станок работает не хуже,
Чем земснаряды их и трактора.
Таков наш век. Размашистый и жаркий.
Куда ни глянешь: лето ли, зима
Сметаются старинные хибарки
И громоздятся новые дома.
Сначала все похоже на руины,
Потом на крепость древнюю,
потом
В стекло оденут окна и витрины,
И смотришь: мигом ожил новый дом,
Асфальт покрыл дорожную мякину,
На солнце брызнул радужный фонтан,
И в новом сквере волосы откинул
И вынул кисти новый Левитан.
Скользит машин шуршащая лавина,
И широко и вольно дышит грудь…
Недаром же от Волги до Берлина
Кровинками мы вымостили путь.
Но, побродив по новому кварталу,
Ты до музея, друг мой, доберись.
Там присмотрись к помятому металлу
И к побуревшей ткани присмотрись.
Пройдись по залу шумному когда-то,
Вздохни перед портретом от души,
Фамилии, названия и даты,
Не поленись, в блокнот перепиши.
Потрогай шашку. Дрогнувшей рукою
Гремучие наручники открой…
…В старинном доме явственно такое,
Что в новом забывается порой.