Ф. МОЖАЙКО, машинист завалочной машины

ОБЫКНОВЕННЫЙ ПАРЕНЬ

Нас трое. Старик в потертой фуфайке и синих брюках из грубого сукна, вправленных в серые стоптанные валенки. Паренек в рыжей бобриковой «москвичке» и я. Нас было больше, но те ушли, потому что устали после ночной смены. Старик тоже из ночной смены, но он ждет. В приемной стоит весенняя духота. Так бывает только в марте, когда солнце больше пригревает, но батареи центрального отопления еще по-зимнему горячи.

С зимой еще не покончено, и на оконных рамах внизу еще крепко держится толстый припай намерзшего льда, но весь верх стекла уже успело отвоевать у зимы яркое мартовское солнце и теперь сквозь образовавшуюся отдушину разлеглось по широкому подоконнику. Кажется, мы ждем долго, потому что за это время солнечный зайчик успел перескочить с пустующих стульев на дверь, затянутую желтым дерматином. В узеньком лучике были отчетливо видны миллионы подрагивающих пылинок, бороздивших его в самых различных направлениях.

По вот зайчик, подтянувшись, пополз кверху и, кажется, нашел то, что искал, — маленькую узенькую табличку с тремя большими буквами, выведенными черной краской: Ж.К.О., а пониже помельче: «Начальник».

Уже два или три раза прошмыгнули мимо нас в кабинет шустрые сотрудники, обводя нас всякий раз подчеркнуто важным взглядом. Проплыла мимо толстая уборщица со шваброй и тоненько, попискивающим в дужках ведром.

А мы все ждали.

У нас было достаточно времени, чтоб разговориться, и теперь я уже знал: старик пришел хлопотать обещанную ему еще с осени квартиру и что у него было два сына.

Младший — Генка погиб под Берлином. А старший — Мишка учился в Киеве до войны на агронома, ушел на фронт добровольцем и пропал без вести. Старику бы сейчас домой в самый раз, а не «оббивать тут пороги». Но там разбитая ревматизмом старуха будет обзывать лежебокой и говорить:

— Тимкиным уже и ордер выписали, а тебе все обещают да обещают без толку.

И никак ей, глупой старухе, не втемяшишь в голову, что Тимкины многосемейные, а они нет.

— Эх, был бы Михаил с Генкой — все было бы в порядке. И то сказать, какой я многосемейный — только и того, что старуха да кот Васька, — вздохнул старик. — Была семья, да…

У паренька дела другие. Он только женился и пришел теперь, по его же выражению, «отхватить квартирку».

Ему лет девятнадцать-двадцать, и он, пожалуй, впервые обращается к начальству с просьбой, если не считать заявления, написанного еще два месяца тому. Свое дело он считает верным, и потому спокоен. «Мыслимо, — думает он, — с женой да в разных общежитиях». У него с собой брачное свидетельство и зачем-то фотография жены. Ему кажется, что стоит лишь вразумительно рассказать все начальнику, а если не поверит на слово, показать брачное свидетельство и фотографию, как ему тут же, без всяких проволочек выпишут ордер.

Поэтому он сейчас занят повторением будущего разговора с начальником, текст которого они составили в двух лицах, неделю тому с женой. Лицо у парня серьезное, не по летам строгое, он шевелит пухлыми губами и старается отвернуться от нас к стене. Но все равно заметно, как легкой паутинкой легла на гладком лбу парнишки первая настоящая забота.

Первым у самой двери, привалившись головой к косяку, замер старик. Мне хорошо видны его худая, изборожденная глубокими морщинами, щека, хрящеватый с горбинкой нос и глаз, когда-то черный, но теперь уже вылинявший до цвета дорожной пыли. В левой руке у старика, между корявым указательным и большим пальцами, зажат окурок сигареты, который он не бросает, зная, что ждать еще долго. Иногда его одолевает сон, тогда голова старика начинает медленно клониться, но встретив косяк двери, он просыпается и, поворачивая к нам лицо, смотрит на нас каким-то детским недоумевающим взглядом. Наконец поняв, что ему тут не уснуть, он хмурит густые, тронутые редкой сединой брови и поворачивается к нам.

— Может, у кого спички есть, граждане?

— Я не курящий.

Парень шарит по карманам, достает блестящий портсигар с изображением трех богатырей, протягивает.

— Кури, дед.

Старик сначала бережно прячет окурок сигареты в карман, потом долго копошится в портсигаре, стараясь ухватить заскорузлыми, негнущимися пальцами тоненькую папироску. Говорит виновато, обращаясь больше ко мне:

— Полжизни курю. Весь дым собрать — темно станет. Бросить бы, да бесхарактерный я.

Потом он с каким-то чисто детским наслаждением, точно ребенок конфету, сует папироску в рот. Говорит, теперь уже обращаясь к парню:

— Женился, говоришь?

Парень мнется, скрипят сапоги.

— Да вот…

Старик прикуривает и, сделав глубокую затяжку, задумчиво говорит:

— Ваше дело сейчас что. Невесту выбрать. А государство вам и квартиру построит и ванну поставит.

Парень краснеет, краснеют даже кончики его ушей под фасонистой, с крошечным козырьком кепкой. Ему, наверное, кажется, что мы думаем: он и женился ряди квартиры, и скороговоркой произносит:

— Нам с Машей все равно. Мы бы на любую согласились.

— На любую, говоришь, — старик стряхивает пепел в руку, говорит с иронией: — Небось, приведи вас в мою — нос заворотите.

Наступила неловкая тишина.

Мы смотрели на старика, а он, словно не замечая нас, глядел в окно на одинокую липу с побуревшей от зимних ветров корой, со стволом, искривленным посередине каким-то страшным ударом, который, конечно, мог сломать ее совсем, но не сломал, а вот изуродовал крепко.

— Были и мы со старухой молодыми. Приехали мы сначала в Челябу прямо из деревни, как были в лаптях. Я сам был из бедняков, а Ксюшино приданое по дороге проели да распродали на билеты. Остался у Ксюши чемодан, а у меня — кожух. На чемодане обедали, а под кожухом спали. — Старик улыбнулся, присел на корточки поудобней и, не спуская глаз с окна, продолжал:

— Туго тогда с квартирами было. Сняли мы тогда у одного богатого казака угол. Тут как раз и Мишка родился. Первенец значит. Порадовались мы с Ксюшей, да недолго. Потому казак, хозяин-то наш, из лютой был породы. Но лютее была его баба, здоровенная со сросшимися на переносице бровями. Может, на власть они чего-то злились, кто их знает? А может, потому, что детей у них своих не было, только невзлюбили они нашего Мишку, да и все тут. А он и вправду крикливый родился. Грыжа у него, што ли, от роду была. Ксюша так и так с ним, с ног сбилась. Днем по бабкам бегает — лечит, а как ночь придет, не спит, стережет, чтоб не пикнул, — хозяина с хозяйкой часом не сбудил.

Его бы к доктору снести в самый раз, так разве баба послушает, да и я то не здорово настаивал, потому сам еще тогда вроде бабы был. Известное дело «деревня». Лютее зверя невзлюбил я казака, а ругаться нельзя — выгонит.

Однако нас в барак тут перевели вскорости. Дворцом он нам супротив казацких хоромов показался. Во, паря, как. Тут и Генка нашелся, младшенький. Ему бы в самый раз горластым родиться, а он тихоней удался. Лежит бывало часами и не слыхать, только посапывает, а не то так пальцы сосет.

— Кричи! — говорю ему. — Генка, кричи! Ты теперь хозяин квартиры, а он смеется, ручонками машет, головенкой туда-сюда крутит, есть просит. А молоко-то до чего чудно звал, «нанадькой». Хорошие росли парнишечки. Большой беды с ними у нас с Ксюшей не было, да и болели не часто.

Старик прищурился, будто вспоминая что-то, и через минуту продолжал:

— Заслышал я как-то, что в Магнитке большое дело заварили. Стал сманивать Ксюшу.

— Поедем, — говорю, — туда. Дело там новое. Люди туда поехали жизнь строить. И мы средь них равными будем. Вместе-то жизнь зачинать куда сподручней. Ну, подумали, значит, немного, да и решились. Поселили нас в Магнитке в бараке, где мы со старухой по сей день живем. К тому времени я сынов грамоте обучил, в школу определил. А как они поглубже в науку вошли — и меня стали учить. Грамотней стал, на работе заметили — бригадиром поставили. Зажили мы тут хорошо, в достатке. Незаметно Мишка подрос, поехал в Киев учиться, значит, уехал на агронома. А там и Генка вскорости длинные штаны завел. Погулял немного и в кадровую ушел служить. И остались мы снова одни. Правда, в письмах не отказывали. Писали.

Старик вытащил изо рта наполовину изжеванную папироску: растер горячий пепел пальцами, и, поискав глазами урну, сунул окурок в карман.

— А летом война. Когда пришла бумажка на Мишку, Ксюша плакала навзрыд, а я молчал, словно замерло все в середке. Поверил, потому что знал, война без горя не бывает. Но только с того дня затаил я в душе великую надежду в то, что останется жить Генка. Не может быть такой несправедливости на земле, когда у одного отца отбирают сразу двоих сынов. И поэтому, когда убили Генку, не поверил. Я не верю в это и сейчас, потому и хранится в сундуке Мишкин серый шерстяной костюм и наутюженная рубашка «украинка», вышитая Ксюшей.

Голос старика теперь звенел, точно перетянутая струна. Неожиданно в заблестевших глазах старика показались две маленькие слезинки, они быстро набухли, увеличились и не в силах держаться больше на худых старческих веках потекли вниз.

— Вот и все, — неожиданно закончил старик.

В тупой тишине слышно стало, как на железный карниз падали мартовские капли. Они были такие тяжелые и падали так редко, что казалось, кто-то плачет за окном по-мужски, молча, скупыми слезами.

А из кабинета неслось чуть приглушенное, по-весеннему веселое, не поддающееся никакому ритму, таканье машинки. Оно напоминало собой снежный ручей, пробивающий себе путь в толще зимнего льда. Я смотрел на умолкнувшего старика и в внезапно потухших глазах старался распутать суровую нить его мыслей. А он по-прежнему смотрел на кривую липу, и о чем-то мучительно думал.

О чем?

Может быть, он жаловался на рано пришедшую немощь. Или на то, что рановато родился, что всю свою жизнь строил да восстанавливал, живя в бараках да в «волчьих» углах. И что вот теперь, когда все силы отданы людям и им же, для их счастья оторваны от сердца Михаил и Генка, ему нет места под сухой крышей.

Или, быть может, он по-прежнему сомневался в великой несправедливости войны, унесшей его двух сыновей, и все еще ждет, когда скрипнет дверь и вернется его младший — Генка.

Парень тоже молчал. Он сидел на корточках, привалившись к стене и бесстрастными глазами глядел перед собой.

Я не знаю, понял ли он, о чем говорил старик. Понял ли он, что смерть Мишки и Генки была неизбежностью, ценой за счастье его и других. Может быть, его безусое, только недавно познакомившееся с бритвой лицо не умело выражать всего, что происходило в душе. А может быть, он просто был еще во власти той близорукости к чужим бедам, которой страдают все молодожены в «медовый» месяц. Может быть, и так. Во всяком случае, он не задавал никаких вопросов, и только пытался высосать что-то из давно потухшей папиросы.

Внезапно журчание машинки оборвалось, и в открытых дверях показалось лицо молоденькой секретарши. Она ощупала нас со стариком синими, внимательными глазами. Очевидно, не найдя в нас ничего интересного, она кокетливо улыбнулась парню:

— Пожалуйста.

Мы вошли в кабинет втроем. В нем было очень светло. Начальник, сухонький человек с болезненными, желтыми кругами на щеках, оглядел нас маленькими, сощуренными глазами и, сев на стул, пригласил:

— Присаживайтесь.

Мы сели. Начальник долго копался в толстом с многочисленными отделениями портфеле, извлекая оттуда синие, белые и розовые папки с названием «Дело». Потом, отыскав в целом ворохе бумаг и бумажек маленький узенький листик, взял его осторожно двумя пальцами и, постукивая им о стол, улыбнулся.

— За квартиркой, понимать надо. Фамилия? — спросил он у паренька и старика.

И с удивительной легкостью отыскал два заявления, положил их одно на другое, прихлопнул их ладошкой к столу, поднял сухонький кулачок все с тем же узеньким листиком.

— Есть только одна квартира.

Он оглядел нас каждого в отдельности, точно любуясь эффектом, произведенным его словами, и затем повернулся к парню.

— В рубашке родились, молодой человек. По указанию жилотдела нам предложено реализовать ее для молодоженов.

Я отвернулся, не желая видеть эгоистичной улыбки парня. Признаться, в эту минуту я даже был склонен его ненавидеть. Но почему же молчит старик? Неужели он и не будет спорить? Неужели ему все равно?

— Второй этаж. Ванна, — продолжал говорить начальник. — Соглашаетесь, надо полагать, молодой человек?

Парень медлил, он, очевидно, только теперь понял, что начальник говорит с ним. Шагнув к столу, он взял ордер. Лицо его поражало своей невозмутимостью. Потом он посмотрел на бумажку, на старика и, подойдя быстро к нему, сказал, улыбаясь:

— Возьмите!

Белая бумажка лежала теперь на колене старика, как раз там, куда незадолго перед тем упала его слеза.

— Что вы, — очнулся только теперь старик. — Да начальник не согласится.

— Держи покрепче, папаша. А мы с Машей подождем.

— Как хотите, — сказал начальник, не выдержав настойчивого взгляда парня. — Как бы не пожалели потом. Строители сильно запаздывают со сдачей.

— Ничего, дождемся, — решительно сказал парень. — Живите на здоровье!

Он подождал, пока старику оформили ордер, и, обняв его за плечи, исчез с ним за дверью.

Когда я вышел на улицу, старика уже не было. Вдали между спинами прохожих, я заметил желтую «москвичку» парня, он шагал не спеша, покачивая крутыми плечами, засунув руки глубоко в карманы.

Загрузка...