А. КОЛОМИЕЦ, журналист

НА РАССВЕТЕ

Ой, чого ти почорніло,

Зеленеє поле?

— Почорнило я від крові

За вольную волю.

Т. Шевченко

I

Их было пять…

В разных концах нашей большой Родины прошло их детство, различными путями вела вперед судьба. И пересеклись все пути в роковой точке — добротном колхозном амбаре за крепким замком, за надежной охраной молчаливых солдат и свирепых волкодавов.

На рассвете их расстреляют…

И в эту последнюю ночь каждый вспоминал прожитое и пережитое. Иван Семенович, председатель колхоза «Червона зірка», мыслями улетел в Донбасс, в шахтерскую семью. Там воспитали его волю, научили биться за свободу и оттуда, как испытанного большевика, послали его двадцатипятитысячником в село.

Рядом, в полузабытьи, пожилой бригадир районной артели «Красный кустарь». В углу старшина. Кто он и зачем ночью пришел в это село, не знает никто. Не выведали этого и палачи гестапо. От избитого, брошенного в амбар его друзья по несчастью, узнали, что постучался он в крайнюю избу, хозяин радушно принял, накормил… И был этот хозяин — предатель…

Прислонясь к смолистой бревенчатой стене, застыл в спокойной позе утомившегося человека колхозный пасечник дид Омелько. Шныряя по селу, как-то нагрянули к нему на пасеку вражьи солдаты. Может, это бы еще ничего. Но среди них был и свой, колхозник Скорпенко, больше известный под прозвищем Скорпион. Двойной жизни человек, опасный и жалкий.

— Диду Омельку, угощай гостей, — скаля щербатые зубы, обратился он, идя впереди немецких солдат.

Молча подал дид Омелько миску меду и хлеб. Жадно накинулись те и, возможно, ушли бы. Но Скорпион воровато обшарил взором немудрое хозяйство старого пасечника и замер, раскрыв рот: перед ним на стене в венке сухих цветов висел небольшой портрет Ленина.

— Долой! — крикнул Скорпион и поднял палку, чтобы сбросить портрет.

— Не трогай, — спокойно ответил дид Омелько. Он встал и отвел палку. Что-то крикнул предатель, что-то прохрипели немцы — и через минуту отлетел дид Омелько к топчану, а изорванный в клочья портрет топтали кованые сапоги врагов.

II

Надо сказать, что на стенках избушки, кроме пучков сухих трав, мудреные целебные свойства которых знал дид Омелько, рамок с вощиной, снаряжением пасечника, — были этот портрет да засиженный мухами и потемневший от времени образок святого Миколы. Долгие годы существовал он, переходя от отца к сыну. Горячие молитвы возносили пчеловоды Миколе, не раз приходилось ему выслушивать и горькие укоры:

— Пойми же ты, отче, — вразумлял дид Омелько, — коли будет хороший взяток, то и воску будет много. И тебе свечей больше затеплят. Так ты уж постарайся, поусердствуй перед богом.

Но пользы от «усердствования» было мало. А когда новая власть научила работать по-новому — диву дался дид Омелько и с почтением повесил на стену портрет «самого заглавного». В бессонные осенние вечера бывало вел дид Омелько с ними долгую беседу.

— Вот ты и угодник и чудотворец, а помочь не мог. Он — дело другое. Научил людей, стали хозяйничать иначе, и дело пошло веселее. Эх, видно, мы с тобой, отче Миколо, чего-то не понимаем, стареть, наверное, стали. Или как?

Молчал угодник, застыв в некогда нарядной митре с поднятой для благословения рукой. А Ильич, хитро щурясь, подмигивал, как бы говорил: «Погоди, дид Омелько, то ли еще увидишь».

Ясно, что пойти с палкой на такого человека дид Омелько никому не позволит. Хоть и лютую кривду пришлось приняты, но постоял за правду свою, за Ленина.

— А там будь, что будет…

III

Самая короткая жизненная дорога была у Гриця. За 16 лет не успел много увидеть, не успел доиграть всех игр. Что, казалось, бы и вспоминать ему. Ан, оказывается, воспоминаний у него больше всех. Школа, комсомол, товарищи. Одноклассница, соседкина дочь Галя. Уехали они с матерью… В детстве Галя вместо «з», «ц», «с» произносила «ж», «ч», «ш». Смеху было, как вспомнить… И вместе с другими ребятами Гриць распевал насмешливую дразнилку: «Жаба, жабыла жубы жаточить».

Где-то она теперь?

Коротка июньская ночь. Но как долго длится она для Гриця! Какие мысли на смену идут, отгоняя сон! Какие воспоминания и открытия. Как широк мир за стенами этого амбара! Хоть бы глазом глянуть туда… проснуться… А может, и впрямь это сон? И этот амбар, и тупой стук шагов часовых, и то, что его, Гриця, задержали в том углу леса, где два дня назад кто-то убил старосту, — может, все снится?

Глянул Гриць на занесенное решеткой окошко, уловил дуновение ветра на серой сетке паутины и понял, что это ужасная действительность…

Небо за окошком потемнело. Послышался шум дождя. Часовые с руганью прятались за углы.

Тяжелые капли мерно падали на широкие листы лопуха, одна за другой, одна за другой, создавая тихую, убаюкивающую мелодию. Как приятно было под эту дождевую мелодию спать. Но это прежде. А теперь?

Тоскливо обвел Гриць взором силуэты своих соседей, вздрогнул и прижался к диду Омельке. Юноша не мог вынести мерного шума дождя, не мог молчать. И с надеждой обратился к старому пасечнику.

— Диду Омелько, а сколько вам лет? — сам не зная почему, спросил он.

— Лет, говоришь? А кто их считал. Когда-то на празднике секретарь сельсовета говорил — не то пять на девяносто, не то шесть после девяносто. Забыл, память старая уже, где там. А секретарь — он знает. У него бумаги.

Старик замолчал. Тишину нарушали только более редкие удары капель по широким листьям лопухов.

— Диду Омелько, а это много или мало?

— Что много?

— Ну, девяносто лет. Вот прожили вы, это много или мало?

Ответа не последовало. А его, видно, ждал не один Гриць. Сел, переменив позу, старшина, повернул едва различимое в предутреннем сумраке лицо Иван Семенович. Прошла минута, другая, вечность. Не расслышал ли, обиделся старик? Все выжидающе молчали.

И когда окончательно казалось — ответа не будет, старик с хрипотцой кашлянул и заговорил:

— Много или мало говоришь? Да… А это — как считать: от начала или от конца.

И опять молчание. На этот раз его не осмелился нарушать никто…

Дождь быстро прошел, небо посветлело и на паутине тускло заблестели капельки росы. Различались неровности стен, измятая солома, лица товарищей. Где-то на плетне у амбара чирикнул воробей и ласточка защебетала веселую и длинную песенку. Тьма уходила, приближался рассвет.

IV

Звонко щелкнул замок, и дверь с тяжелым скрипом добротных железных петель открылась.

— Выходи, выходи, нечего нежничать, — глумился Скорпион, держа в одной руке замок, а другой оттягивая тяжелую дверь. На ломаном русском языке что-то грубо произнес фашистский офицер.

На дворе посветлело. Можно было различить в кругу вражьей охраны еще четырех человек, по всему видать, колхозники. Приговоренные стояли угрюмо, опустив головы. Только один все время вздрагивал, как бы отбиваясь от навязчивой мысли.

— Зачем я ударил?.. — уловил Иван Семенович, поддерживая его, споткнувшегося на какой-то рытвине.

О ком он? Не о схватке ли с кем из оккупантов? И никто не знал, что в последние минуты жизни отыскал человек в памяти несправедливость: разгорячась, наказал маленького сына. И сейчас сознание напрасно нанесенной обиды ребенку, сознание непоправимости этого поступка закрыло перед ним все. Он шел вместе со всеми, шел на смерть, шел и терзался мучительными угрызениями совести.

Гриць, как взялся за руку дида Омелько, так и не отпускал ее. Он шел, угадывая, куда направляется страшная процессия, оглядывался на знакомые группы лип, каштанов, на теряющуюся в предутреннем тумане степную даль…

Из гущи смутно угадываемого леска неожиданно чисто и мелодично раздалось кукование. Непоседливая птица, предчувствуя утро, начала отсчитывать кому-то долгие лета… Звонко ударил перепел, где-то ввинчиваясь в небо, гремел колокольчик жаворонка… Вот из-за леска всплыл кобчик, развернулся над процессией, сверкнув опереньем в отсвете восходящего солнца. А может, это орленок? Припомнилось грустное:

Лети на станицу, родимый, расскажешь,

Как сына вели на…

Неужели это конец? Неужели тьма? Он же и жизни не видел…

Не хочется думать о смерти, поверь мне,

В шестнадцать мальчишеских лет…

Шестнадцать! Это много или мало? Смотря как считать — от начала или от…

Ой, мало! Как ни считай, откуда ни начинай, а все ясно — мало, до боли мало. Неужели люди будут жить, смеяться, неужели кукушка правильно кому-то отмеривает долгий век?

Дид Омелько положил на задрожавшие острые плечики сморщенную руку, нежно прижал подростка и, еще более сгорбившись, медленно пошел со всеми вперед.

V

Остановились у развилки дорог, у свежевырытой ямы. Обреченных поставили у черного зева ее, солдаты отошли, закурили. Скорпион в стороне, жестикулируя, в чем-то убеждал офицера. А высоко в небе на тучах загорались яркие блики, земля пряно дышала после живительного дождя, и кукушка неумолчно пророчила долгие годы жизни…

К осужденным подошел предатель.

— Вот что. Умирать, конечно, тяжело, что и говорить. Но командование дарует жизнь… четырем…

Он замолчал, переводя глаза с одного на другого из стоящих перед ним людей. Не выдержав гнетущей тишины, он торопливо, заикаясь, начал, указывая пальцем, выводить из рядов осужденных тех, кому возвращают жизнь. Один вышел, другой… Защемило сердце Гриця — неужели!.. Нет… Еще один, еще… последний. Неужели больше не вызовут! Гриць еще крепче сжал руку старика, а тот прижал ее к себе. Вызванным четырем колхозникам объявили, что они свободны и могут идти куда хотят. Постояв немного, не веря счастью, они робко шагнули, не глядя в глаза друг другу, кинулись прочь на все четыре стороны и скрылись в поднимающейся из долин пелене парного тумана.

Молча подошел предатель к осужденным, взял за безжизненную руку бригадира «Красного кустаря» и подвел к яме.

— Есть еще один шанс спасти жизнь. Убить вот этого еврея, — и Скорпион вынул из кармана пистолет и протянул его обреченным на смерть. С ужасом смотрел бригадир на товарищей. Смерть? Да еще от товарищей? Да еще ценой подлости? Дыхание ему перехватило, руки повисли плетями, все поплыло перед глазами, следившими за оружием, протягиваемым предателем в руки друзей…

С презрением отвернулся Иван Семенович, сплюнул дид Омелько, задрожал Гриць. И вдруг впервые подал голос старшина.

— Дай мне, — сказал он.

Эти слова, произнесенные тихо, громом отозвались в ушах каждого. С ужасом посторонились от него товарищи, пополотнел бригадир. Оторопел и Скорпион. Подойдя к старшине, он молча подал пистолет. Вздрогнула рука старшины, шагнув, он вытянул вперед оружие и в лицо предателя щелк!.. щелк!.. Пистолет оказался незаряженным…

Со стоном бросил в яму ненужное оружие боец, таким взглядом подарил предателя, что тот попятился, нервно хватаясь за кобуру. И скорее чтоб ободрить себя, чем для угрозы, срывающимся голосом крикнул:

— Вот как? Ну, теперь пощады не жди! Никому!

— Бога ты побойся, человек, своих людей катуешь, — сказал дид Омелько.

— Бог далеко, — криво усмехнулся Скорпион.

— Придется ответ держать — вспомнишь…

— Ой, диду Омельку, — осмелев, развязно произнес предатель, — диду Омельку, не, вырос еще тот дубок, из которого напилят досок мне на домовину…

— А мы и ждать не будем, так закопаем, если примет святая земля, — гневно ответил старик.

— Кто это мы?

— Мы? Это — народ! Народ украинский и его, вот, (указывая на старшину) русский народ. Вся, вся Родина большая. Тесно станет твоим хозяевам, земля под ногами будет гореть, сгниешь, и детей пугать будут твоим проклятым именем.

Старик преобразился, выпрямился и шагнул вперед. Глаза его широко открылись, голос зазвучал чисто, пророчески. Перед ним, обминая сыплющуюся глину у края ямы, пятился вспотевший предатель. Нервной хваткой вытащил он пистолет и, не глядя, разрядил в фигуру дида Омелько. И как по сигналу ударил залп.

Не лучше оказалась доля и тех четырех, что слепо поверили в великодушие врага. В густом тумане сумрачных долин их перехватили выставленные заранее заставы. И перерезали. Всех. Поодиночке…

VI

Сутки спустя, на рассвете, к свежей могиле у развилки дорог подошла красная разведка. Сняли бойцы пилотки, склонив головы.

— Товарищ старшина! Смотрите, пилотка, — произнес боец, подымая с земли чудом сохранившуюся пилотку расстрелянного старшины. Засверкала красная звездочка на ней.

Молча спрятал разведчик пилотку в полевую сумку. Вздохнул и глянул вперед. Там еще клубились молочные туманы, густой мрак скрывал кусты и перелески, но отступала ночь.

А на востоке уже полыхали озаренные облака, лучи незримого солнца зажигали яркие костры на кронах высоких лип, играли на белом крыле, скользящего в поднебесье орленка. Звонко отозвался перепел, с песней тянулся к небу жаворонок, и неугомонная кукушка щедро отсчитывала людям долгие годы жизни.

Загрузка...