Хаим Беэр Перья Роман

В этом городе, сильном в своем одиночестве, огромное прошлое дает знать о себе обманом…

Hoax Штерн, «Срединное письмо»[1]

Глава первая

1

Подобно большинству человеческих деяний, эта история берет свое начало во сне.

Даже и через многие месяцы после того, как я вернулся с западного берега Большого Горького озера, где мне довелось долго послужить резервистом, Фанара[2] мне все еще снилась. В самом конце войны я был причислен к небольшому отряду, получившему задание искать тела наших бойцов, погибших при штурме египетской военно-морской базы. Ежедневно мы еще на рассвете выбирались из тесной пристройки файедского морга и уезжали на юг по шоссе, ведущему к заметным издалека строениям Насеровского комбината и к порту Адабия, удаленному пригороду Суэца.

В кабине нас было трое. Минц, неизменно погруженный в себя, теребил седеющую бороду и беззвучно шевелил губами. Однажды он мне признался, что имеет обыкновение не реже раза в неделю повторять «Послание Рамбана»[3], и, пролистав молитвенник, показал мне текст этого послания, отправленного Рамбаном своему сыну семьсот лет назад в далекую Каталонию и ставшего, как уверял Минц, незаменимым средством пробуждения трепета перед Небом в людских сердцах.

Трофейная египетская машина тряслась на разбитой дороге, и мне было трудно разбирать мелкие потускневшие буквы. Дочитав до того места, где Рамбан призывает сына постоянно думать о том, откуда он, подверженный тлену уже сейчас, а паче того во смерти, пришел и куда идет, я закрыл молитвенник и сказал, что достаточно знаком с обсуждаемой темой и могу поберечь свои глаза от излишней нагрузки.

Минц продолжил беззвучно бормотать. Водитель, не принимавший участия в беседе, безуспешно пытался настроить приемник на израильскую радиостанцию, далекие звуки которой то и дело перекрывал голос вещавшего на корявом иврите диктора каирского радио.

— Что за страна! — нервно бросил он и оставил приемник в покое. Потом, помолчав, указал рукой на линию Дженифских холмов и сообщил:

— Это дерьмо сидит совсем близко, вон за теми горами!

Вскоре, доехав до наспех установленного военной полицией металлического щита с небрежно намалеванным названием и стрелкой-указателем, мы свернули налево, к Фанаре. Минц оживился, расстелил на коленях карту и показал на ней зону наших сегодняшних поисков. После этого мы, как и во все предыдущие дни, разбрелись вдоль густо заминированной местности, внимательно осматривая все вокруг.

Минц был в этом деле толковее всех. Быстрым наметанным взглядом он ухватывал нужные нам детали: рукав армейской куртки в кустарнике, оторванную пуговицу, ленту присыпанного землей бинта вблизи муравейника. Дорога с обеих сторон была огорожена колючей проволокой и отмечена предупреждающими о минах красными треугольниками. К полудню, отметив места предположительного нахождения останков, мы вызывали саперов, и те прокладывали нам путь в глубь заминированных участков.

Вернувшись оттуда, я несколько месяцев то и дело мыл руки карболовым мылом, но все еще не решался погладить своего ребенка. И постоянно видел Фанару во сне.

По старой дороге с проросшей сквозь трещины сорной травой мы с Минцем осторожно продвигались в сторону гавани. Минц занимался делом, а я разглядывал в полевой бинокль усеянный минами берег. В этом месте, рассказал нам один из солдат охранения, уже погибли несколько резервистов, вздумавших искупаться в озере или постирать в нем свою грязную одежду.

Сначала я наводил бинокль на пять кораблей, сбившихся посреди озера, подобно испуганным овцам. Корабли стояли неподвижно, в окружении качавшихся на легкой волне красно-белых бакенов. Не обнаружив на палубах признаков жизни, я медленно переводил бинокль к находившимся слева от нас разрушенным зданиям и прощупывал взглядом территорию между ними.

Казалось, туда можно дотянуться рукой. Собранная из окрашенных в цвета египетской полевой маскировки жестяных щитов армейская мечеть. Покрытый глубокими трещинами старый британский барак. Здание, все четыре стены которого обвалились, открыв для стороннего взгляда выполненный в ориентальном стиле плиточный пол со стоящими на нем столом и стулом. Через оконный проем и дополнивший его широкий пролом в стене внутрь распахнувшегося строения протянулись фиолетовые ветви цветущей бугенвиллеи, яркие до боли в глазах. В нескольких метрах оттуда возвышалась осиротевшая стена, бывшая некогда частью другого дома и обнажившая теперь свою внутреннюю роспись: осел и огнедышащий дракон, в изображении которых господствовали арабская синь и желто-коричневая сиена, отчетливо напоминали работы Палди[4]. И вдруг из-за стены показалась фигура наголо бритого человека в белом колониальном костюме. Размахивая своими перчатками, человек призывал из бездны кудрявого черноволосого юношу с сомкнутыми веками.

— Что вы здесь делаете, реб[5] Довид? — спросил я, не просыпаясь, и сделал несколько шагов ему навстречу.

Сверявший карту с местностью Минц внимательно рассматривал небольшой пригорок среди руин, но теперь он, будто очнувшись, отчаянно завопил:

— Хочешь вернуться домой в деревянном ящике? Мальчишка ты этакий!

2

Реб Довида[6] Ледера я никогда не встречал, он покинул этот мир еще до моего рождения, но его фотографию мне довелось однажды увидеть мельком, больше двадцати лет назад, когда его сын Мордехай, низкорослый сборщик пожертвований для школы слепых, уговаривал меня присоединиться к продовольственной армии.

Началось все это в далекий иерусалимский полдень, когда я возвращался домой из школы через квартал Нахалат-Шива. Дойдя до улицы Бен-Йеѓуды, я увидел господина Ледера стоящим у входа в русский книжный магазин, находившийся тогда в здании «Сансур»[7]. Он разглядывал портрет Сталина, выставленный в центре витрины в окружении книг в красных обложках, букетов гвоздики и побегов спаржи.

— Эти коммунисты долго не продержатся, — сказал он, заметив меня и изобразив кивком головы что-то вроде приветствия. — Ты еще увидишь.

Сразу же после этого Ледер поинтересовался, что мне говорит имя Поппера-Линкеуса[8].

— Брат профессора Проппера из «Хадассы»?[9]

— Не Проппер, Поппер, — чуть усмехнулся на это мой собеседник и, достав из-под мышки одну из зажатых там книг, показал мне фотографию высоколобого мужчины, чем-то похожего на Альберта Эйнштейна. — Великий человек. За двадцать лет до Депре знал, как передавать электричество по металлическим проводам!

Ледер задумчиво разглядывал фотографию великого человека, под которой красовалась его изящная подпись. Вскоре он, однако, отвлекся от книги и предложил мне зайти с ним в кафе «Вена». Так я впервые в жизни оказался в кафе.

Пребывавший в приподнятом настроении Ледер рассказал, что лицо «советского Жданова» помрачнело, когда он услышал, что посетитель интересуется сочинениями Линкеуса. От книг, показанных ему Ледером, продавец презрительно отмахнулся, заметив, что посетитель демонстрирует «неразумный интерес к трудам устаревшей школы». Эти книги, добавил он, не переводились на русский, и нет никакой причины к тому, чтобы их перевели когда-либо в будущем.

Ледер сдвинул шляпу на затылок и заявил, что мы, с Божьей помощью, еще будем покупать в продуктовой лавке моих родителей и в магазине господина Рахлевского маслины и сыр в бумажных пакетах, свернутых из никому не нужных листов сочинений Сталина и Ленина. К моему удивлению, так оно и случилось через несколько лет, и я еще расскажу об этом.

Подошедшей официантке Ледер велел принести два стакана «аква дистиллята» и кокосовые хлопья, не преминув добавить, что стаканы должны быть вымыты дочиста, поскольку он, Ледер, не хочет пить из стакана, на котором какая-нибудь шалава оставила следы губной помады. Официантка разинула рот от удивления, и Ледер, не моргнув глазом, спросил у нее, в самом ли деле она родом из Вены, раз уж служит в кафе, носящем имя этого города.

Официантка ответила утвердительно, напросившись на новый вопрос разговорчивого клиента, которому теперь понадобилось узнать, не мог ли он видеть ее в вегетарианском ресторане, что напротив венского университета.

— Когда это было? — уточнила она.

— В девятнадцатом году.

— В девятнадцатом году, господин, я была еще девочкой, — с возмущением ответила официантка.

— И что с того? — Ледер подвинул ко мне салфетницу. — Дети тоже могут сидеть в кафе.

— Это здесь, в Палестине, — отрезала официантка и попыталась зажечь сигарету, удостоившись презрительного взгляда Ледера. Скривив губы, он сообщил, что в культурных венских ресторанах даже посетителям не дозволялось курить.

— Может быть, чашечку кофе с молоком и сегодняшний штрудель? — холодно поинтересовалась официантка, одернув свой безупречно выглаженный фартук.

Поразмыслив пару секунд, Ледер выразил глубокое сожаление, что господин Фарберов закрыл свой вегетарианский ресторан напротив автостанции «Эгед»[10], и, за неимением лучшего выбора, окончательно велел принести нам два стакана кипяченой воды и натурального меду.

Когда официантка удалилась, Ледер поведал мне, что в свой венский год он имел обыкновение встречаться с друзьями в упомянутом им вегетарианском ресторане. Вместе они составляли «кокубрийское общество».

— Именно так, кокубрийское, — повторил он, заметив удивление в моих глазах. Из его дальнейших слов мне стало ясно, что члены общества находили кокос самой естественной человеческой пищей, намеревались отправиться на один из островов Тихого океана, отбросить там все обычаи цивилизации и жить в простоте на лоне природы.

— И лазили бы там голыми по деревьям, как обезьяны, — не удержался я.

— Чем плохи обезьяны? — возразил Ледер, но тут же положил конец нашему спору, заметив, что нам следует быть реалистами, а потому — одинаково избегать ностальгических устремлений к прошлому и бессмысленных теологических препирательств. Он достал из кармана паркеровскую ручку и четко вывел ею на салфетке, прямо под напечатанной на ней эмблемой кафе: «Социальная программа-минимум Поппера-Линкеуса». Закончив эту аккуратную надпись, он поднял на меня глаза и спросил, считаю ли я, что либерализм в самом деле решает проблему голода.

— Кто победил в этой гонке, плут или аист? — хитро, с победным выражением на лице напирал Ледер.

В те дни я еще не слышал о Давиде Рикардо и Джоне Стюарте Милле, как не слышал о достославном Линкеусе. Больше, чем сбивчивые речи Ледера, мое внимание привлекал странный значок на лацкане его пиджака: неуклюжее, очевидно любительское изображение парусного корабля, мачту которого венчал лучащийся глаз. Что означает этот удивительный символ, я, конечно, не знал.

Ледер, истолковавший мое молчание как свидетельство вынужденного согласия с его правотой, подступил ко мне с новым вопросом: нахожу ли я, что отчет Бевериджа[11] способен уменьшить число стариков и старух, умирающих в одиночестве от голода по городам и весям Соединенного Королевства. Их тела подолгу лежат в стылых комнатах, с нажимом говорил мой собеседник, где их некому обнаружить, и только верные собаки воют в горьком отчаянии над мертвыми лицами хозяев.

— А кто способен сказать, сколько людей лишается рассудка от страшных мыслей о голоде и надвигающейся нужде? — продолжал Ледер. — И вот, обезумев, они оказываются запертыми в сумасшедших домах, где их стерегут и не дают им покончить с собой крепкие санитары.

Ледер внезапно умолк и погрузился в свои размышления.

3

Несколько лет спустя я оказался младшим в небольшой группе собравшихся проститься с Ледером во дворе больницы «Авихаиль»[12], за зданием мирового суда. Стоя у клумб, за которыми ухаживали прежде русские монахини, я пинал мыском ботинка мелкие камешки, когда вдруг почувствовал присутствие Риклина. Старый могильщик положил ладонь мне на плечо и сделал другой рукой широкое дугообразное движение в воздухе.

— Все умирают, майн кинд[13], — сказал Риклин и медленно обвел взглядом лица присутствующих. Его взор остановился на кудрявой портнихе, стоявшей неподалеку от нас и нервно терзавшей ветку розмарина.

— Все умирают, — повторил Риклин громче, и я испугался, что люди вокруг услышат его.

Тайком откусив от плитки диабетического шоколада, он продолжил:

— Но к нам они поступают каждый день малыми порциями. Он там наверху, — Риклин указал глазами на небо, — знает, что мы не можем похоронить сразу всех.

Я спросил, как умер Ледер, и Риклин с посерьезневшим лицом заявил, что я задаю вопросы, не подобающие молодому человеку, который лишь недавно стал бар мицва[14].

— И вообще, — добавил он, — матери, и твоя мать в первую очередь, считают, что подросткам твоих лет не следует присутствовать на похоронах.

Портниха с густыми светлыми локонами неспешно приблизилась к нам.

— Госпожа Шехтер, угодно ли кусочек шоколаду? — поинтересовался Риклин у дамы, но та, покачав головой, ответила, что находит постыдным и неуважительным есть на похоронах. Риклин с усмешкой признался, что он давно бы уже умер с голоду, если бы следовал строгим правилам госпожи Шехтер.

В низком дверном проеме помещения, предназначенного для омовения покойников, появился мужчина в рубашке с закатанными рукавами, и Риклин, хлопнув меня по плечу, исчез вместе с ним за дверью. Несколько минут спустя из этой же двери вынесли закутанное в талит[15] тело. Вздувшийся живот покойного на миг заставил меня подумать, что это не Ледер, — тот был при жизни человеком тщедушным.

Под складками пожелтевшего талита угадывались контуры мертвого тела. Мне хотелось взглянуть на его лицо, но я отвел глаза. Даже и годы спустя, когда я дни и ночи проводил среди сладковатых запахов смерти и смотрел на неприкрытые, залитые кровью и измазанные рвотой человеческие лица, мне становилось дурно, едва лишь я вспоминал тот иерусалимский полдень и аккуратно прикрытое тело Ледера на Русском подворье.

По группе собравшихся прокатилось легкое движение, и из нее вышел степенный, исполненный собственного достоинства еврей, в облике которого странным образом сочетались черты представителя Старого ишува[16] и того типа, что может быть описан как доктор раббинер[17] из Центральной Европы. Это был раввин Ципер, религиозность которого моя тетка Цивья не раз подвергала сомнению.

— Мерзавец! — говорила она о нем. — В Лондоне он пил файф-о-клок ти с инглише дамес, а здесь норовит ангелов небесных к себе низвести.

Цивья, знавшая Ципера в молодые годы, уверяла, что его страсть к курению была так велика, что перед наступлением субботы он наполнял табачным дымом бутылки и потягивал из них дым на протяжении субботнего дня.

Рав Ципер прокашлялся и затянул низким голосом, насыщая свою речь обильными дифтонгами, на ашкеназский манер:

— А Мордехай вышел от царя[18], и вот так же лежащий ныне пред нами заслуженный муж реб Мордхе Ледер, да будет благословенна память о нем, уходит теперь из этого мира по воле Царя царей, Владыки вселенной. Находим мы в связи с этим в Талмуде, в трактате «Келим»…

4

Однако я забежал вперед, и нам нужно теперь вернуться в кафе «Вена», где в сонный полуденный час началась моя дружба с Ледером, которой назначено послужить стержнем этого повествования.

Чудаковатый сборщик пожертвований уже успел разобраться с экономическим либерализмом и, когда к нашему столику вернулась официантка, он как раз бичевал марксизм. Поставив перед нами два стакана воды и два блюдечка с медом, официантка успела уйти до того, как Ледер скривился, отпив из стакана. Подсластив воду медом, он заявил, что общество, желающее быть утвержденным на справедливых началах, должно прежде всего заботиться о минимальных нуждах входящих в него людей и их элементарном пропитании, но никак не о том, чтобы кто-то имел возможность наслаждаться штруделем. Ледер отпил подслащенной медом воды.

— Необходимо создать продовольственную армию, — продолжил он свою мысль. — Она будет обеспечивать населению необходимый минимум продовольствия, сырого или уже приготовленного. Одни люди смогут получить свою порцию еды и сварить ее дома, другие станут питаться в общественных столовых, как делаем сейчас мы. Но эти столовые, — здесь Ледер повысил голос, — будут находиться под общественным надзором, и стареющие венские курвы будут делать в них ровно то, что скажут им посетители.

Посмотрев на прозрачную воду в моем стакане, Ледер посоветовал мне последовать его примеру. На скатерти в зеленую клетку вокруг положенной им авторучки образовалось чернильное пятно, становившееся все шире. Прикрыв его пепельницей, Ледер буркнул, что посторонние предметы не должны отвлекать моего внимания от главного.

— Отслужив в продовольственной армии, — здесь Ледер снова улыбнулся, — молодые люди смогут жить свободно и проводить свои дни, как им вздумается.

Тут я заерзал на стуле, вспомнив, что мать, несомненно, встревожится моим долгим отсутствием и станет искать меня на улицах, но Ледер пресек мою попытку подняться и потребовал ответить, не кажется ли мне, что в его программе присутствует элемент принуждения. Я кивнул, и Ледер, как будто ожидавший именно этого, яростно прошипел:

— А в этой вашей армии — разве в ней нет принуждения? Ни одну мысль здесь никто не способен додумать до конца!

Он снова отпил подслащенной медом воды и заявил, что речь идет о деле проверенном:

— Мы обеими ногами стоим на твердой почве реальности.

Проблема, по его мнению, состояла исключительно в том, чтобы найти два десятка реалистов, которые будут достаточно разумны и решительны для создания возвещанного Поппером-Линкеусом царства справедливости.

Здесь Ледер просверлил меня взглядом и объявил, что он больше не намерен меня задерживать, но не далек тот день, когда сам он станет управляющим «министерства жизнеобеспечения», под началом которого будет создаваться и распределяться продовольственный минимум. В газетах его наверняка назовут «командующим продовольственной армией», и, уточнил в заключение Ледер, соответствующими инстанциями уже принято решение произвести меня, несмотря на мой юный возраст, в звание «первообеспечителя», как только я присоединюсь к этой армии.

— Подумай об этом, — Ледер усмехнулся бескровными губами и стал рыться в своей кожаной сумке, заполненной квитанционными книжками и настенными коробками для пожертвований школе слепых. Вскоре он извлек оттуда книгу в газетной обертке. — Вот, почитай-ка Дориона[19] с предисловиями Фрейда и Эйнштейна. Да-да, профессора Альберта Эйнштейна. Увидишь, каким человеком был Поппер-Линкеус.

Пролистать эту книгу Ледер мне не позволил. Он сам открыл мой школьный портфель, лежавший между нами на стуле, и запихнул в него том под названием «Царство Линкеуса: программа создания нового строя жизни, более совершенного и человечного».

— Вместо того чтобы бегать на переменах к киоску, обжираться там вафлями и надуваться газировкой, которую разбавляют мочой, лучше садись под деревом во дворе и читай книгу. Так оно будет полезнее.

Ледер встал и, уже уходя, вдруг обернулся и спросил, в какой я учусь школе.

5

У нас дома Ледера не любили.

Раз в два месяца он заходил к нам и снимал с вбитого в стену крючка желтую жестяную коробку, на которой были изображены девочка с распущенными волосами и мальчик в берете, оба слепые.

Объявившись у нас в тот день, Ледер высыпал монеты из коробки и стал выстраивать из них на столе ровные башенки. Не отрываясь от этого занятия, он вдруг спросил мою мать, все так же ли сладка сестра ее Элка, уехавшая в Южную Африку тридцать лет назад.

— Прежде она была словно воронка для сахарного сиропа, — уточнил он.

Мать скривила рот и вышла из комнаты, а Ледер, пересыпав монеты в плотно набитый тканевый мешок, заметил, что люди, никогда не выезжавшие отсюда и не знающие, как выглядит большой мир вдали от наших краев, вообще ничего не смыслят в этой жизни.

Вечером мы пошли в гости к Аѓуве, и мать не упустила случая пересказать слова Ледера своей лучшей подруге. Аѓува сообщила в ответ, что Ледер — мерзавец, которого надлежит остерегаться даже овцам и козам, и что он не случайно работает в таком месте, где у него есть возможность прокрадываться в спальни к девочкам и незаметно для всех ощупывать гладкие ножки бедных слепушек. Мать прижала меня к себе и глазами показала Аѓуве, что та не должна говорить при ребенке подобные вещи.

— Яблочко упало недалеко от яблоньки, — сказала Аѓува и густо покраснела.

В Первую мировую войну реб Довид, отец Ледера, подвизался турецким контрагентом, а Хаим Сегаль, первый муж Аѓувы, был его помощником. Аѓува рассказывала, что турки задумали тогда завалить Суэцкий канал тысячами мешков с землей, чтобы воспрепятствовать прохождению через него английских кораблей. Ледер и Хаим Сегаль за бесценок скупали одежду у измученных голодом и болезнями людей, перепродавали ее за приличные деньги туркам, и те шили из нее мешки.

В синагогах в ту пору снимали со свитков Торы серебряные короны и продавали их по цене металлического лома, так что цена поношенной одежды едва ли была велика, но Аѓува и сорок лет спустя сохраняла уверенность, что отец Ледера обманывал несчастных.

— Злодей буквально околдовывал их, убеждая снимать с себя последнее, — утверждала она. Утерев слезу, Аѓува добавила шепотом, что старый Ледер околдовал и ее покойного Хаима, и известного торговца господина Перельмана, и даже глупого турка, которого заставил поверить, что проданные ему тряпки не сгниют в Суэцком канале.

В зиму, проведенную мною на берегах Большого Горького озера, я исходил Деверсуар[20] вдоль и поперек, причем мне много раз попадались на глаза тела вражеских солдат, долго остававшиеся в водах канала. Их одежда, изготовленная из замечательно прочной ткани, была совершенно сгнившей, и я горько усмехался, вспоминая рассказы Аѓувы о незадачливых турках.

Хаим Сегаль не расстался с Ледером и после войны, когда тот сблизился с иерусалимскими ультраортодоксами[21]. Аѓува считала, что ревнители веры презирали «старого Тераха»[22], но в своих плакатах, которыми часто бывали обклеены стены домов в религиозных кварталах Иерусалима, они уважительно называли его «нашим изъяснителем и предстоятелем», поскольку он, хорошо знавший английский язык, составлял их меморандумы Верховному комиссару[23], вел от их имени переговоры с Министерством колоний и депутатами британского парламента, состоял в переписке с журналистами лондонских газет. Довид Ледер был особенно полезен ультраортодоксам в ходе их встреч с Верховным комиссаром. Оказавшись однажды дома у Ледера-сына, я увидел единственную сохранившуюся с тех пор фотографию. Поджавший губы, в неуклюже нахлобученной на голову кипе доктор де Хаан — его убили через несколько месяцев после появления этого снимка[24] — был запечатлен на ней в обществе Ледера-отца и Хаима Сегаля у выхода из дворца Верховного комиссара. Мое внимание привлек тогда галстук, слишком туго затянутый у де Хаана на шее. Справа от него стоял реб Довид в белом костюме; гладко выбритый, он взмахом руки, в которой была зажата пара перчаток, указывал на что-то арабскому охраннику. Поодаль от них стоял стушевавшийся Хаим Сегаль с потрепанным портфелем в одной руке и с пальто, перекинутым через другую; пальто принадлежало Довиду Ледеру.

Время от времени реб Довид ездил в Лондон, Вену и, однажды, в Мариенбад, где собрался большой съезд «Агудат Исраэль»[25]. В ходе этого мероприятия он охотно обсуждал с известными раввинами тонкости еврейского религиозного закона, а по ночам, добавляла Аѓува, «таскался по кабаре». Что же до ее Хаима, то он никогда не удалялся от Иерусалима дальше Нижней Моцы, куда ходил пешком за родниковой водой перед праздником Песах и за ивовыми ветвями в канун Суккот[26].

В сороковых годах Сегаль был однажды жестоко избит хулиганами, которым не понравилось, что он, стоя у избирательного участка в день выборов в Национальный комитет[27], агитировал людей бойкотировать выборы. Вскоре после этого Сегаль скончался, и три года спустя Аѓува вышла замуж за Биньямина Хариса, стоявшего теперь за перегородкой на кухне и готовившего там варево из чеснока в молоке. По словам моего отца, это снадобье считалось верным средством повысить мужскую потенцию.

Мать с Аѓувой говорили шепотом, но Биньямин все же почувствовал, что первосуженый его жены вернулся с того света и незримо расхаживает под сводами его дома. Неожиданно появившись в проеме кухонной двери, Биньямин стукнул по косяку заляпанной молоком ложкой и торжественно провозгласил:

— Черчилль — еврей!

Мать возразила ему, заметив, что Черчилль — чистопородный английский гой, о чем известно всему свету, но Биньямин выказал непоколебимую уверенность в том, что только еврей может назвать свою дочь именем Сара.

— Посмотри, что стало с моими руками! — воскликнула Аѓува.

Она кивком приказала мужу вернуться на кухню и крикнула ему вслед, чтобы он получше следил за плитой и не закапал «Идеал» молоком. С тех пор как Биньямин приступил к своим экспериментам, пожаловалась Аѓува моей матери, ей приходится непрестанно оттирать керосинку лабарраковой водой, от чего кожа на руках у нее уже стала пористой, словно медовые соты.

Когда Биньямин удалился на кухню, мать сказала, что если бы у нее был литературный талант, она непременно написала бы книгу о Ледере. Аѓува усмехнулась в ответ. Жизнь Ледеров была, по ее мнению, не так уж и интересна. Максимум, допустила она, этой жизни хватило бы на скромного объема роман-фельетон для журнала «Американер». Сразу же вслед за этим Аѓува спросила мою мать, которая была на несколько лет старше нее, зачем «сын праведника» уехал в Вену, когда англичане пришли в Палестину.

Мать удивилась неведению подруги. Весь город знает, сказала она, что сердце молодого Ледера было пленено тогда двумя китайскими женщинами.

— Китаёзы, — слово «китаянки» она произнесла на идише с намеренным искажением, придававшим ему неприличное звучание, — стояли на площади у Альянса[28] и извлекали маленьких червей из глаз у девочек, лечившихся в миссионерской больнице. Нет, не пинцетами, стеклянными палочками. Ледер простаивал рядом с ними целыми днями, курил английские сигареты и говорил по-немецки, а через неделю взял да и уехал в Бейрут.

6

Ледер сам припомнил эту историю из своего далекого прошлого год спустя, когда мы возвращались с ним с главпочтамта, расположенного в конце улицы Яффо. По его словам, проделать этот далекий путь нам пришлось из-за того, что слаборазвитые работники почты в Меа Шеарим[29] недостаточно знакомы с латинским алфавитом и географией. Отправленное в Ламбарене письмо будет непременно отослано ими в Рио-де-Жанейро и лишь оттуда, возможно, попадет в Африку, тогда как получившие английское образование чиновники главпочтамта с уважением отнесутся к письму, адресатом которого является доктор Альберт Швейцер[30].

Ледер рассказывал, что в своем письме он на трех страницах убеждает престарелого доктора принять уготованный ему пост верховного правителя линкеусанского государства. Не может такого быть, считал Ледер, чтобы человек, целиком посвятивший себя служению людям и неизменно движимый в своих начинаниях глубоким уважением к жизни, отказал ему в этой просьбе.

Свой рассказ о достоинствах доктора Швейцера Ледер прервал у магазина религиозной литературы «Цион», на углу улиц Пророков и Монбаза. Здесь он перевел дух и печально заметил, что «Агуда» и «Мизрахи» наверняка выступят против назначения на столь высокий пост знаменитого христианского врача и предложат, чтобы вместо него верховным правителем стал Хазон-Иш[31].

— А вообще-то миссионеры — хорошие люди, — добавил Ледер и перешел к рассказу о том, что в молодые годы он был знаком с двумя монахинями, приехавшими в наши края из Китая, спасшими здесь многих людей, заразившимися тяжелой глазной болезнью, ослепшими и окончившими свои дни в маленьком монастыре где-то в Италии.

Ледер ненадолго умолк, погрузившись в свои мысли, и снова заговорил, когда мы дошли до расположенной на углу улицы Штрауса больницы «Бикур холим». Здесь он сказал, что всему свое время и что религиозных людей бояться не надо, а затем спросил, не провожу ли я его до улицы Йешаяѓу Пресса. Оказалось, что он направляется туда на встречу с портнихой, которой поручено пошить униформу для продовольственной армии.

Редкая доброта портнихи Багиры порождала странные отклики.

— На свое счастье, — говорил мой отец два-три раза в год, — она слишком уродлива.

Мама заставляла его умолкнуть. Поздним вечером, с уходом Багиры, отец ревниво осматривал результаты ее работы: юбку, перешитую из старого американского костюма, штаны для меня, на изготовление которых пошла мамина юбка, пошитые из мешков от французского сахара простыни. Свой осмотр отец завершал неизменным выводом: в России Багиру отправили бы за такую работу в Сибирь.

Я играл остававшимися после ухода Багиры деревянными катушками для ниток и раскрашивал химическим карандашом китов, изображенных на их этикетках. С кухни доносился шум закипевшего чайника, мама спешила на его зов и разливала чай по стаканам, а отец говорил ей шепотом, что Багира наверняка получает удовольствие от того, что ее ноги трутся одна о другую, когда она нажимает педаль швейной машины. Иного объяснения тому, что она безостановочно шьет с раннего утра до позднего вечера, он не находил. Мать отвечала, что лучше бы он не морочил ей голову, а вышел бы наконец закрыть ставни.

И вот Ледер постучал в дверь с зеленой эмалевой табличкой, в центре которой была изображена красная буква S, обвивавшая женщину, склонившуюся над швейной машинкой «Зингер». Умелая рука — по всей видимости, рука иерусалимского художника Ицхака Бака — добавила к этой картинке надпись, выполненную шрифтом, который обычно используют при написании свитков Торы: «Багира Шехтер, дипломированная портниха».

Госпожа Шехтер приоткрыла дверь и, увидев за ней Ледера, сообщила, что она проводит сейчас примерку с одной из своих клиенток. Если у Ледера срочное дело, пусть он пройдет на кухню и там подождет.

Ингеле, тайрэр ингеле[32], — добавила портниха, заметив меня рядом с Ледером. — А ведь у меня твоя мама.

И действительно, из двери в конце коридора немедленно выглянула мать в одной комбинации.

— Что случилось с отцом? — испуганно спросила она.

— Да ничего, он с Ледером пришел, — успокоила ее Багира.

— Оставим костюм как есть, — бросила мать, и уже минуту спустя, одетая наспех, она вышла из комнаты.

Всю дорогу до нашего дома мать не смотрела на меня и ничего не говорила. Крепко сжав мою руку, она безостановочно напевала одни и те же слова:

— Кру-кру-кру-кружили журавли, жу-жу-жу-жуж-жали пчелы…

Прошло больше двадцати лет, прежде чем я, оказавшись на берегах Большого Горького озера, впервые увидел вблизи стаю кружащих журавлей. Шумом своих крыльев и протяжными криками они напоминали грозных, ярящихся воинов, и случилось это в том самом месте, где мне пригрезился отец Ледера. Размахивая белыми перчатками, он звал поднимавшегося из бездны темноволосого юношу с сомкнутыми веками.

Загрузка...