Я развернулся, вышел из комнаты так же бесшумно, как и вошел, прикрыв дверь за собой с мягким щелчком. В коридоре задержался на секунду, прислонившись лбом к прохладной стене, прислушиваясь к знакомому, неровному храпу за тонкой перегородкой.
Сердце сжалось болезненным узлом, но я глубоко вдохнул и заставил его отпустить. Выскользнул из дома. Пробрался в сарай, забрал книжечку. К счастью, ее не нашли.
И потом частокол, поле, черное пепелище леса. Я шел теперь быстрее, увереннее, чем приходил. Теперь я точно знал дорогу.
Овраг, логово. Спустился по осыпающемуся склону, пролез в пахнущую сыростью и жизнью темноту. Внутри пахло мхом, влажной землей и глубоким, мирным сном.
Волчонок, уловив мой запах и шорох, тут же проснулся. Он жалобно, требовательно заскулил, тычась слепой, влажной мордочкой в воздух в мою сторону, и пополз навстречу, пошатываясь на еще слабых лапах.
По возвращении в логово у меня уже оформился план. Я останусь, пока не съем все дочиста.
Тогда я стану достаточно силен, чтобы двигаться дальше, а волчонок — достаточно крепок, чтобы выдержать дорогу и не стать обузой.
Но дальше — куда? Этот вопрос вставал каждый раз, когда я заканчивал цикл и сидел в тишине, слушая ровное дыхание волчонка.
Мильск. Ближайший город, до которого от деревни несколько часов пути на телеге. Оттуда пришли красные мундиры и Топтыгины. Туда же теперь отправили Федю и Фаю.
Это был эпицентр опасности. Меня там могли узнать. Даже с новой, состаренной внешностью и пепельными волосами.
Кто-то из мундиров, видевший меня мельком во время погони или на площади. Или, что в разы хуже, Федя. Или Ваня, внук старосты, который учился там же в академии.
Попасться на глаза любому из них — значит подписать себе и, по цепочке, волчонку смертный приговор. Быстрый или медленный, но неминуемый.
Безопаснее, с точки зрения выживаемости, было бы уйти в Таранск. Следующий большой город, в дне пути. Там клан Топтыгиных, скорее всего, не имеет такого безраздельного влияния. Там можно затеряться в толпе, найти черную работу, начать с нуля. Выжить.
Но в Мильске был детдом. Тот самый, откуда меня забрала тетя Катя. Вернее, тот, где хранились архивы седьмого детдома.
Только там могли сохраниться хоть какие-то записи. Имя того пожилого мужчины, который принес меня. Возможно, даже сведения о родителях, если он их оставил.
Ключ к моему прошлому, к пониманию того, кто я, откуда взялся этот проклятый, забытый путь Практика и почему за мной и такими, как Михаил, охотились. Без этой информации я бы шел в будущее абсолютно слепым, натыкаясь на врагов, чьих мотивов даже не понимал.
Я сидел в прохладной темноте логова, спина привычно упиралась в земляную стену, волчонок посапывал у меня на коленях, а его теплый бок поднимался и опускался.
Идти в Таранск — безопаснее, но тупик. Жизнь в тени, вечный страх, ноль ответов. Идти в Мильск — рискованно, но есть шанс получить ответы.
В конце концов ответ появился сам собой. Страх был, да. Острый, знакомый с детства, холодный ком в животе. Но теперь это не парализующий ужас, а просто один из многих факторов, которые нужно учесть и обойти. Правда была для меня куда важнее безопасности.
Хорошо. Значит, Мильск. Найду этот детдом. Узнаю, где он был, куда переехал, что осталось от записей. Выясню все, что смогу. А потом… потом уйду. Быстро и тихо, как призрак.
Риск был. Но этот риск я был готов принять.
Волчица была не чета тому первому волку из Берлоги или барсуку. Ее мясо, даже спустя дни не испортилось, а будто законсервировалось собственной мощью.
Есть его было… тяжело. Не физически — челюсти справлялись. Душевно. Каждый раз, отрезая очередную полосу от того, что когда-то было живым, мыслящим существом, спасшим меня ценой своей жизни, я боролся с внезапно подкатывающим комком в горле.
Но отказываться от такого ресурса было бы высшей степенью глупости, граничащей с сознательным самоубийством. Мне нужно было растить силу. Мне нужно было кормить ее детеныша. Мне нужно было выжить и не дать умереть ему.
Все.
Сентиментальность здесь — непозволительная, смертельная роскошь. Так что я жевал, сглатывая слюну, заставлял горло проталкивать куски и затем концентрировался на том, чтобы тело усвоило эту силу.
Тем не менее даже у такой силы был свой срок годности.
Белого пламени, чтобы очистить мясо, как это делал Михаил, у меня не было. Искорка внутри спала, и я не знал, как ее разбудить. Оставался один путь — опередить гниение.
Есть быстрее, чем порча успеет одержать верх. Я вогнал себя в режим, который даже циклами назвать сложно. Это была непрерывная, монотонная работа, как движение мельничного колеса: отрезать кусок, проглотить не жуя дольше необходимого, встать в позу, провести Дух по привычному уже маршруту, почувствовать, как жар Крови разгоняется по венам, сжигая усталость и тонкой пленкой покрывая внутренности, снова отрезать кусок.
Сон почти исчез: тело, накачанное Духом и тяжелой пищей, требовало его все меньше. Я дремал урывками, одним ухом прислушиваясь к ночным звукам леса — к шелесту листьев, к далекому уханью филина. Но в основном — только практика и еда. Еда и практика.
Как только я вернулся к пику своей физической формы, прогресс ускорился в разы. Переход к седьмой позе я отточил за два дня. Восьмая поза, завершающая второй микроцикл из четырех, потребовала еще пяти дней непрерывных усилий.
Когда я наконец встал в нее устойчиво, без дрожи в коленях, тепло, идущее от крови, усилилось кратно. Из согревающего, рассеянного потока оно превратилось в почти осязаемое, плотное ощущение, как будто под кожу залили густой теплый воск.
Мышцы, погруженные в эту патоку, стали со временем более упругими, как туго натянутые сыромятные ремни, кости отзывались тихим звоном — прочные, будто отлитые из бронзы. Сила росла не взрывными, опасными скачками, а постоянным, неуклонным приливом, как поднимающаяся вода в полноводной реке.
Девятая поза, открывающая третий набор из четырех, далась за следующие пять дней. Десятая — за десять. Каждый новый шаг вперед требовал больше энергии, больше концентрации, но и отдавал с лихвой.
Я не просто механически повторял движения из книжечки — я чувствовал кожей, как с каждым завершенным циклом моя кровь, насыщенная Духом, становится тяжелее, плотнее. Она качалась по жилам с могучей, медленной силой, разнося не просто энергию, а какую-то новую, глубинную выносливость в каждую клетку, в каждый сустав.
Прошло двенадцать дней после того, как я устойчиво освоил десятую позу. С момента смерти волчицы — почти ровно месяц. И я не мог больше игнорировать то, что чуял нос и чувствовал желудок.
Запах в ближайших к логову окрестностях изменился. К привычным, почти родным запахам сырой земли, влажного мха и звериного духа добавился новый — сладковатый, тяжелый, въедливый. Он висел в воздухе несмываемым пятном. Запах тления.
Он шел от останков волчицы, от того, что я не успел или не смог съесть. Мясо, даже пронизанное могучей силой Духа, не могло сопротивляться гниению вечно.
Пока мой желудок, укрепленный и измененный, справлялся, перемалывая и это. Но с каждым днем привкус становился сильнее, а после еды по телу разливалась слабость и подкатывала легкая тошнота вместо привычного прилива тепла.
Тело начало подавать сигналы тревоги, бунтовать против этой испорченной пищи. И я решил прислушаться к нему. Но оставались два органа, самые важные, самые насыщенные, которые я, следуя старому уроку, оставил напоследок, аккуратно отделив и завернув в чистую кожу.
Сердце и мозг. Они лежали теперь отдельно на большом, плоском камне — слегка подсохшие, сморщенные, но еще не тронутые разложением. Их собственная мощь, куда бо́льшая, чем у обычной плоти, держала гниль на расстоянии.
Я взял сердце. Оно было очень тяжелым, плотным и упругим, как туго набитый влажный мешок. Клыком волчицы, острие которого я регулярно подтачивал о камень, разрезал его на несколько толстых ломтей, похожих на куски сырой печени, но гораздо более волокнистых.
Первый кусок пошел очень трудно. Мясо было невероятно жестким, с сильным железным привкусом, который почти полностью перебивал легкую кислинку начинающейся порчи.
Я жевал медленно, заставляя челюсти работать через сопротивление каждой волокнистой нити. По телу даже без начала практики распространялось тепло.
Немедленно, не дожидаясь, пока энергия взорвется изнутри, я встал в первую позу второго набора и начал цикл. Сила из сердца раскалывалась внутри на осколки, как неуправляемая взрывчатая смесь. Ее нужно было немедленно ловить, направлять, распределять по уже проторенным путям.
Переходы между позами стали борьбой с этим бушующим внутри потоком, который пытался вырваться и разорвать меня. К седьмой позе я добрался, чувствуя, как мышцы словно наливаются тяжелым горячим свинцом от концентрированной мощи. К восьмой — уже через глубокую, но знакомую рабочую боль. Боль напряжения, а не повреждения.
Потом девятая позиция, десятая. Каждый новый шаг требовал все больше предельной концентрации. Сердце, казалось, снова билось, но уже где-то в глубине моего живота, отдавая свою силу в упрямом, мощном ритме, совпадающем с ударами моего собственного сердца.
Не останавливаясь, я начал переход к одиннадцатой позе. Полностью не вышло. Снова первая, вторая…
Энергия сердца рвалась из цепей, которыми я ее сковал, начиная причинять уже действительно острую боль. И от того, что я не мог замкнуть цикл, вынужденный после последней позы прерываться и начинать сначала, давление этой энергии становилось только больше.
Но это определенно было еще то, с чем я мог справиться. Сжимал зубы до хруста, чувствуя, как под кожей на руках, шее и висках вздуваются и пульсируют жилы. Миллиметр за миллиметром, преодолевая чудовищное давление изнутри, с пятнадцатой или шестнадцатой попытки я завершил движение и застыл в одиннадцатой позе.
Все тело затрепетало единым, низкочастотным гулом, будто после удара в огромный медный колокол. Готово. Прорыв.
Я дал себе час отдыха, просто сидя на корточках в углу логова и дыша ровно, позволяя телу усвоить этот скачок, встроить новую мощь в свою структуру. Потом взялся за мозг.
Он был меньше сердца. И запах специфический: резкий, лекарственно-горький.
Испытывая крайне противоречивые эмоции по поводу того, что держу в руках, я постарался съесть его как можно быстрее, не думая ни о чем. Вот только это оказалось большой ошибкой.
Энергия мозга была еще более дикой, более мощной, более яростной. Она не хотела течь по установленным мной траекториям, а впивалась тысячью тонких, раскаленных игл прямо в нервные узлы, в спинной мозг, в само ядро сознания.
Цикл из первых четырех поз едва сдерживал этот внутренний хаос в контурах тела. Когда я попытался перейти к пятой, чтобы направить бушующий поток в нужное русло, тонкая связь порвалась.
Я откашлялся и почувствовал, как из носа потекло что-то теплое и соленое. Провел тыльной стороной ладони — кровь, алая и яркая.
Так нельзя. Если не взять энергию под контроль, то сгорю изнутри, превращусь в обугленный пустой сосуд. Я начал цикл в очередной раз. Снова не получилось — энергия пошла вразнос, ударив в виски огненной болью. Я выдохнул, стер свежую кровь с губ и начал заново.
И снова.
Сначала меня отбрасывало внутренним взрывом уже после четвертой позы, и я чувствовал, как в глазах темнеет. Но с каждым повторением, с каждым новым куском проглоченного мозга, я успевал провести чуть больше этой бешеной энергии по нужным маршрутам, прежде чем она вырывалась из-под контроля, и продвигался по позициям все дальше.
Это была чистая, беспощадная пытка. Головная боль раскалывала череп на части, в ушах стоял неумолчный высокий звон, зрение мутнело и двоилось.
Но я продолжал. Еще кусок. Еще цикл. Еще. Я пытался выжить, усвоить эту адскую пищу хоть как-то, превратить ее из яда в топливо. И постепенно, ценой десятков срывов, я почувствовал, как хаотичная, игольчатая энергия мозга начинает упорядочиваться, встраиваться в общую, уже могущественную систему Крови Духа.
Когда я провел завершающий, изматывающий цикл спустя почти сутки после поедания мозга под аккомпанемент плачущих подвываний волчонка, голодавшего часов двадцать кряду, я стоял почти в двенадцатой позе. До правильной и завершенной формы оставалось совсем чуть-чуть.
Я опустился на землю. — весь в холодном, липком поту, дрожа мелкой, неконтролируемой дрожью, как в лихорадке. Из носа и ушей сочилась алая жидкость. От мозга во рту осталась только стойкая маслянистая горечь.
Остальное тело волчицы за эти сутки окончательно потеряло приемлемый вид. Запах гнили стал густым, удушающим. Есть это я уже не мог ни при каких условиях.
Перевел дух, вытирая лицо рукавом, и посмотрел на волчонка.
Каждый раз, вскрывая уже почти затянувшееся запястье клыком волчицы, я чувствовал ту же смесь физического отвращения и холодной необходимости.
В какой-то момент его крошечные, острые как иголки зубки прорезались сквозь десны, но он наотрез отказывался от любой другой пищи, кроме моей крови. Я попытался, отловив у ручья проворного, огненно-рыжего кронта, скормить ему его еще теплую кровь.
Волчонок тыкался мордочкой в тушку, облизывался, но потом отворачивался всем телом и начинал скулить, утыкаясь холодным носом мне в голую щиколотку. Только моя кровь с привкусом Духа и съеденного мяса его матери, успокаивала его.
Он пил жадно, после чего сразу засыпал безмятежным сном у меня на коленях.
За месяц малыш изменился до неузнаваемости. Размером вымахал уже с крупную дворовую собаку, его черная как смоль шерсть лоснилась здоровым блеском, лапы окрепли, стали мощными. Глаза, были ясными, ярко-янтарными, почти золотыми и смотрели на меня теперь не слепо, а с умной, изучающей, не по-щенячьи внимательной сосредоточенностью.
Он уверенно ходил по логову, обнюхивал каждый камень, каждую щель, даже пытался грызть и таскать старые, обглоданные кости. Во рту у него была уже дюжина острых как кинжалы, белых зубов — вполне достаточно, чтобы рвать сырое мясо, а не сосать кровь.
С учетом того, что без мяса Зверя я вряд ли смогу также быстро восстанавливать кровь, на этом стоило подвести черту. Хватит кормить его собой. Как только мы уйдем отсюда, выйдем в мир — начнем охотиться. Вместе.
Я подошел к останкам волчицы в последний раз. Не сказал ничего вслух. Бесполезные слова застряли где-то в горле. Просто постоял там, думая о чем-то важном. Потом развернулся и сделал шаг прочь от логова.
— Пошли, — тихо, но четко сказал я в полутьму не оборачиваясь.
Волчонок выбрался наружу, но дальше не двинулся. За спиной раздался тихий шорох и жалобный, протяжный скулеж. Я оглянулся.
Он сидел у тела матери и издавал тот самый тонкий, раздирающий душу звук, каким оплакивают потерю. Его пушистый хвост был плотно поджат между задних лап.
Обернувшись полностью, чтобы позвать его снова, я вдруг понял, что не могу. У меня не было для него имени. Все эти недели, все эти дни он был просто «волчонок». «Он».
А теперь… теперь ему нужно свое имя. Что-то отдельное, настоящее. Знак того, что он больше не часть ее, а сам по себе, но со мной.
Я подумал секунду.
— Вирр, — сказал вслух. Имя родилось само собой, твердое, короткое и резкое. — Вирр, пошли. Время уходить.
Волчонок — Вирр — мгновенно прекратил скулить, будто кто-то выключил звук внутри него. Поднял голову, и его яркие янтарные глаза уставились прямо на меня. В них не было ни тоски, ни вопроса, только безоговорочное внимание.
Потом он развернулся, понурил голову, лизнул нос матери на прощанье, уверенной и легкой рысцой, подбежал ко мне, потеревшись о ногу. Я наклонился, потрепал его за основанием уха, почувствовав под пальцами густую, упругую шерсть и мощные мускулы челюсти.
И мы пошли. Вдвоем. Оставив логово, пепел прошлого и груду белых костей позади, мы выбрались из темного оврага и ушли в серый, влажный предрассветный лес.