ДОРЖИЙН ГАРМА

Доржийн Гарма — прозаик, драматург, очеркист, детский писатель. Родился о 1937 году в семье скотовода. Окончил финансово-экономический техникум в Улан-Баторе (1958), Высшие литературные курсы при Литературном институте имени А. М. Горького в Москве (1966). Первые произведения Д. Гарма опубликовал во второй половине пятидесятых годов. Один за другим вышли его сборники рассказов и повестей о жизни молодежи — «Метель», «Разбитый кувшин» (1964), книга для детей «Веселые повести» (премия СП МНР), кинокомедии «Мне бы коня», «Пора кукования», повесть «Тень войны» (1968) и некоторые другие.

В семидесятые годы получили известность «Повесть о капитане милиции» (1971), посвященная трудной судьбе и сложной работе сотрудника народной милиции; «Птичье ненастье» (1972), повесть о горожанине-старшекласснике, принявшем решение стать животноводом в провинции; повесть «Две звезды», где создан образ страстного коммуниста-агитатора; повести «Горячее дыхание», «Дедушкино солнце», романы «Белый источник» (1972, русский перевод 1977), «Голубые туманы тайги» (1977), сборник рассказов «Ононская переправа» (1973), книги для детей «Серебряное ведро», «Пастушок».

Кроме романа «Белый источник» на русском языке публиковались многочисленные рассказы Д. Гармы для детей и взрослых, очерк «Мелодия родного города» (1971), Готовится к изданию новый роман писателя «Земля и небо».

ТЕНЬ ВОЙНЫ

Стояла одна из прозрачных августовских ночей 1953 года. Нагретая за день, истомившаяся земля, казалось, теперь блаженствовала, наслаждаясь ласковым ветерком, поглаживающим ее травянистый покров. Из глубинной высоты неба мигали тусклые летние звезды, то вдруг отчетливо обозначаясь, то исчезая, как давнее воспоминание.

По ту сторону сопки дзинькал колокольчик, привязанный к шее жеребенка. Его звонкий в ночной тиши, нежный звук навевал какое-то странное чувство, похожее на что-то среднее между сном и явью и еще на туманную осеннюю ночь. Сон у Дагдана вдруг пропал, голова стала ясной, как лист чистой бумаги, приготовленный для письма.

Хажидма не вынула руки, просунутой ему под шею; она спала, прильнув щекой к его груди. Ее ровное дыхание как бы свидетельствовало о душевном покос подруги, и даже обычная слезинка, застывшая с вечера в ее ресницах, давно уже высохла, что, собственно, говорило о том же самом.

Да, Хажидма спала. Она обняла своего друга так, как будто обнимала весь мир, и спала тем безмятежным крепким сном, каким засыпают только очень счастливые люди, у которых осуществились все желания и мечты. Она умела спать крепко и без сновидений. И когда она спала, лицо ее пылало, а в редких ресницах всегда поблескивала прозрачная, как летняя роса, слезинка. Это была слезинка любви к Дагдану, которого она даже во сне не забывала.

Она была еще совсем девочка. Пусть ей исполнилось уже восемнадцать лет, пусть перешагнула она порог чужой семьи и стала кипятить для этой семьи чай, как подобает всякой снохе, но выглядела она на четырнадцать или пятнадцать лет. У нее несколько удивленные большие глаза, стан как тоненькая березка, ноги стройные, тонкие, белые, которым, кажется, очень шли бы высокие сапожки. Шелковый, с узорами из цветов, с короткими рукавами, халат делал ее еще более стройной. Вечерами, когда бывали танцы, она надевала этот халат и праздничные черные туфли сестры, выпускала свои длинные косы через плечо и выходила с Дагданом на улицу…

В это время красные лучи заходящего летнего солнца ощупью ползали по земле, и тени от каждого бугорка становились все длиннее и длиннее. Дагдан и Хажидма любили смотреть на заходящее солнце. Молодые люди раз и навсегда решили, что оно напоминает им лицо шаловливой девушки: кокетливо подмигивая, она прячет за сопку свою круглую, озорную рожицу… А может быть, вселенная смотрела на их юную любовь, а солнце было ее глазом.

Солнце скрывалось. С пологих склонов сопки спускался легкий ветерок, неся с собой звуки леса. А навстречу им из красного уголка слышалась негромкая мелодия. Это Гомбо играл на стареньком баяне. Но на танцы, куда он приглашал, редко кто шел. Одни аилы откочевали на летники, молодежь из других предпочитала гонять мяч по мягкой траве, чем шаркать подошвами в пахнущем сыростью красном уголке. Словом, Гомбо долго играл в одиночестве. Но он не унывал, он наслаждался собственной игрой. Он сидел, склонившись к мехам, надвинув на брови кепку, как тот залихватский парень из русской деревни, которого показывают в кино. Все быстрее и быстрее перебирал он пальцами по рядам белых пуговиц…

Красный уголок размещался в приземистом старом доме с высоким каменным крыльцом. Дом стоял на западной стороне заводского поселка. Когда в нем устраивались танцы, Гомбо расставлял вдоль стен длинные скамейки и начинал играть. И сегодня по обыкновению он играл в одиночестве, когда вошли Дагдан и Хажидма. Не обращая на Гомбо внимания, они обнялись и начали танцевать. Охваченные ощущением какого-то радостного волнения, они были как в тумане и не имели представления, сколько времени протанцевали. Вдруг Дагдан услышал, что его окликнули. Он поднял мутные от счастья глаза и не сразу заметил стоящего возле двери с баяном под мышкой Гомбо, который держал свободную руку на выключателе. Никого, кроме Гомбо, в комнате не было. Может, они одни и танцевали весь вечер?

— Выходим! Уже поздно. Время одиннадцать часов, — сказал Гомбо и выключил свет.

Все трое вышли. На улице было уже прохладно. Пахнущий дымом ветерок ласково трепал волосы. На черном небе поблескивали звезды, а по восточному краю его временами фейерверком рассыпались искры из заводских труб.

Они молча направились к летникам. Хажидма прислонилась головой к плечу Дагдана, держалась за его локоть и то и дело засматривала ему в лицо. Дагдан в темноте угадывал, что она улыбается.

— Хороший у нас вечер получился! — вдруг восхищенно заговорил Гомбо.

— Конечно, — рассеянно, думая о чем-то своем, произнесла Хажидма.

— Дагдан, мы с тобой последний раз танцевали в красном уголке, — сказал Гомбо и вздохнул.

— Почему последний? — еще кокетливо спросила Хажидма.

— Кто его знает, может, война будет, — отчужденно ответил Гомбо и еще глубже вздохнул.

— Что ты болтаешь? — встревожилась Хажидма и остановилась.

— Разве вы не слышали? Всех нас призывают.

— Что-о? — подал наконец голос и Дагдан.

— Сегодня приезжал начальник бага. В списке есть наши с тобой фамилии. Что поделаешь, раз пришло время, надо служить. Только бы войны не было… Я был уверен, что ты уже слышал. Вот, думаю, пришли молодожены потанцевать напоследок. Потому и старался для вас. Ну, до завтра…

Гомбо протянул руку, мех баяна, висевшего на его длинной и костлявой спине, растянулся с резким стоном, так что все трое невольно вздрогнули. Этот резкий, как крик сыча среди ночи, звук, казалось, вторит какому-то несчастью, и невольная тревога на миг вкралась в их души. Все это было вчера…

Да, все это было только вчера. И этот вчерашний день до мельчайших подробностей вспоминал сейчас Дагдан. Может, все те, кому предстояло идти на военную службу, проводили такие же вот бессонные ночи?

«И брат мой тоже тогда не спал… — Тут мысли Дагдана обратились к давно минувшим событиям. — Встречался ли он в тот вечер с молоденькой Дэлгэрмой или еще куда ходил, но когда возвратился поздно ночью и потихоньку лег спать, под ним долго скрипела кровать и слышно было, как он тяжко вздыхал в темноте».

Вспомнилось Дагдану одно далекое летнее утро, залитая янтарно-красноватыми лучами земля. Щурясь от солнца, он стоял возле юрты, держа в руке простоквашу в большой деревянной чашке. Стоял и прислушивался к звукам начинающегося дня. Где-то галдели ребята, в карьере работали люди, со скрежетом сыпались камни, кто-то пронзительно свистел. Журчала речка, протекавшая по центру заводского поселка. Она была голубая, как небо. Словно упал в долину, со всех сторон теснимую сопками, в густые травы и цветы, кусочек небесной лазури. Тишину того безмятежного утра нарушало еще мычание идущих на пастбище коров. Над карьером, расположенным высоко в горах, время от времени взлетал клуб пыли, потом доносился глухой взрыв… Воспоминание о том давно минувшем утре, о его красках и звуках нахлынуло с такой отчетливостью, словно пережил Дагдан то время во второй раз. Может, это был тогда первый миг, когда он, беззаботный, несмышленый мальчишка, впервые осознанно воспринял мир, все богатство его красок и звуков. И мир этот в те годы замыкался для него в той самой узкой долине, простирающейся на север. Если идти вверх по течению реки, она, эта долина, упиралась в густой лес, а если идти вниз по течению, превращалась в длинный пологий косогор, исчезающий на горизонте, будто ныряющий под синеватую даль гор. Справа и слева долину окружали сопки. И как раз где-то в середине ее, там, где смыкались две коротенькие пади, спускающиеся с противоположных хребтов, бил прозрачный холодный родник. В зимнее время он замерзал шишковатой ледяной коркой, а летом журчал звонко, с веселым, не смолкающим бульканьем. И название ему дали по имени цветка — музыкальное, ласковое: Асгана.

Весь крошечный поселок Дагдан, бывало, обежит за день не один раз и на речке с мальчишками-сверстниками непременно побывает… Блестя на солнце коричневыми от загара, лоснящимися телами, они купались в холодной воде, потом, стуча зубами, натягивали на себя рубахи и штаны, гонялись по лугу за разноцветными бабочками. И как ни мал был в то время их мальчишечий мир, но в нем, как и всюду, было яркое утреннее солнце, ясный месяц среди ночи и крупные звезды на небе. Дагдан любил свою долину, где впервые испачкал ноги в земле, где в беззаботных играх прошла ранняя пора его детства.

Он лежал с открытыми глазами, и воспоминания наплывали одно за другим.


«…Брат Чулун работал на руднике в горах. Я часто взбирался по каменистым тропам — носил ему еду. Однажды в знойный душный день понес ему чай. В полдень, когда солнце достигло зенита, стало жарко, как в котле. Накалившаяся, как плита, каменная тропа нещадно жгла мои босые ноги. Теперь такая жара почему-то кажется неправдоподобной. Но никакой зной меня не удерживал, каждый раз я шел и чувствовал, что принести брату еду и чай — самое яркое и желанное счастье моей жизни. И верно: я больше всего на этом свете любил старшего брата.

Брат, увидев меня, бежал навстречу, обнимал, будто мы давно не видались.

— Пойдем, братишка, в тень схоронимся. Небось умаялся… Надо же, в такую жару не поленился сюда забраться! Молодчина.

Брат дарил мне разные узорчатые камни, уводил в ущелье, где отдыхали в тени другие рабочие.

— Ты попей чайку, — говорил он, раскладывая на газете разную снедь. А сам, обливаясь потом, пил и пил беленый молоком чай. На лбу его, покрытом известковой пылью, проступали крупные капли пота.

Чулун был очень сильный человек. Займись он борьбой, он мог бы стать знаменитым борцом. Иногда он во время обеденного перерыва затевал борьбу с товарищами. При этом он не делал ложных движений, как это водится у борцов на надоме, а шел на противника открыто и прямо. Захватив соперника в стальные объятья, отрывал его от земли, и через мгновение тот лежал на земле, а брат смеялся, как ребенок, — безобидно и весело!

Была у Чулуна слабость: он не выносил щекотки под коленками. Знавшие об этом старались изловчиться, схватить за это место, и тогда брат сразу делался беспомощным, как маленький, закатывался в припадке безудержного смеха, падал на землю и долго не мог прийти в себя. И всегда мне было обидно видеть его таким беспомощным.

Попив чаю, брат брал в руки кувалду, отправлялся колоть камни. Он работал в одних трусах. Его темно-коричневое тело поблескивало на солнце. Когда он, размахнувшись, с силой опускал кувалду на валун величиной с добрый сундук, камень раскалывался на многие куски. В эти минуты брат напоминал какого-то сказочного богатыря. По рукам, спине, по груди, икрам ног, по всему его упругому телу ходили тугие комки мускулов.

Однажды в обед выдалась особенная жара. Все кругом застыло и завяло под палящими лучами солнца. Так застывает все на земле перед сильной грозой. Встретив меня, брат не стал, как обычно, устраиваться в тени и пить чай. Он вышел из карьера, и я молча последовал за ним. Казалось, он чем-то встревожен. Брови у него были сдвинуты. Таким я видел его всякий раз, когда он был чем-то расстроен. Но вот Чулун опустился на бугорок. Некоторое время он молча смотрел куда-то в синеющую даль и вдруг спросил:

— Дагдан! Ты ведь мужчина?

— Да, мужчина, — ответил я.

— Ты теперь мужчина, которому целых двенадцать лет. И ты уже закончил четвертый класс. Так что тебя вполне можно назвать человеком образованным. А брат твой ни одной буквы не знает. После отца я старался прокормить вас, все время работал, а учиться мне некогда было, — угрюмо говорил брат, по-прежнему блуждая взглядом где-то далеко.

Я молча слушал, не понимая, к чему это он говорит.

— Так вот, грамотный мужчина, я хочу, чтобы ты помог своему брату. Ведь поможешь?

— Конечно, помогу, — растерянно ответил я.

— С человеком всякое может случиться. Можете в твои годы это не совсем понятно. Ну да ладно. Только ты никому не говори… Это большая тайна. Никто, кроме нас с тобой, не должен знать об этом. Но я скажу тебе потом. А сейчас найди бумагу, карандаш и спрячь где-нибудь. Когда вечером закончу работу, ты встречай меня.

Брат не стал пить чай и пошел к карьеру.

Вечером, после смены, мы направились к роще возле южной сопки.

— Принес бумагу и карандаш? — спросил Чулун. — Ну, хорошо… Пиши тогда…

Я чувствовал, как он волновался. Шагая из стороны в сторону, он выдавливал из себя слова, бормотал что-то несвязное.

— Пиши так, — начал он снова. — Пиши. Дорогая… Дорогая Дэлгэрма! Я не знаю, о чем писать тебе…

Брат покраснел, и лоб его вспотел, как после чая в полуденную жару. На Чулуна жалко было смотреть. Никогда раньше я не видел его в таком состоянии. Можно было подумать, что вот это письмо в одну страничку было величайшим испытанием его жизни.

Понемногу Чулун справился с собой и, по-прежнему вышагивая взад и вперед, продиктовал письмо, велел в конце проставить свое имя, взял письмо в руки, посмотрел на него, потом осторожно сложил и решительно сказал:

— Отнеси это письмо, братишка. Только никому не показывай. Дэлгэрма как раз закончила сортировать известь. Передай ей потихоньку и спроси, когда ответ ждать. Ты понял меня? Смотри же, я на тебя надеюсь.

Я побежал к штольне. Несмотря на свои малые годы и, как говорится, жидкость крови, я рано проникся уважением к тайне взрослых и был чрезвычайно горд поручением брата. Я не чуял под собой ног и был уверен, что поручение это делает меня старше.

Наступила вечерняя смена. Бледно-голубой дым, идущий из обжигальни, тянулся, как длинный хадак, обволакивая подножье горы.

Пониже обжигальни на специально оборудованной площадке сидели девушки в спецодежде и маленькими молотками дробили известь. Их удары сливались в сплошной металлический звон.

Все девушки были одинаково повязаны платками, но Дэлгэрма показалась мне самой красивой. Роста она была небольшого, но с тонкой талией и с ямочками на щеках. На верхней губе был едва заметный нежный пушок.

— Сестра Дэлгэр!

Дэлгэрма подняла голову и улыбнулась:

— Дагдан? Ты чего здесь?

— Мама наказала мне пойти к вам, — соврал я. — Идите сюда.

Она подошла. Я глянул в ее черные глаза и смутился. Быстро протянул письмо и, не дожидаясь, что она скажет, повернулся и побежал обратно. Отбежав подальше, я оглянулся. Мягкой походкой Дэлгэрма шла к своему месту.

Это событие стало для меня открытием нового мира. Не зная куда себя деть, я пошел к речке, сел на большой гладкий валун. Лучи заходящего солнца ослабли, а тень горы стала бесконечно длинной. Мне показалось вдруг, что детство мое отодвинулось в прошлое. Отчего это?.. Неужели оттого, что впервые узнал нечто о тайне человеческих сердец?

На следующий день я принес брату ответ Дэлгэрмы, На конверте выстроились в ряд ясные, как отпечатанные, буквы, написанные ее рукой. Чулун рассматривал письмо внимательно, будто на самом деле читал. Глядя со стороны, можно было подумать, что у него плохое зрение. В сущности он и впрямь был как слепой, если не мог разглядеть свет и радугу, исходящую из драгоценного клочка бумаги, который держал в руке. Видимо, он очень переживал эту свою слепоту. Некоторое время он стоял молча, потом словно очнулся:

— Читай, братишка.

Я стал читать спокойным, как бы равнодушным голосом. Чем дальше читал ласково звучащие в ушах нежные слова Дэлгэрмы, тем явственнее ощущал в душе радость. Лицо Чулуна тоже посветлело, взгляд стал мягким… Это был взгляд человека, нашедшего то самое счастье, которое он должен был найти в жизни. Брат поцеловал меня, возбужденно вскочил на ноги и, взяв письмо из моих рук, бережно спрятал на груди.


Так я шагнул в жизнь. Я понял тогда, что в этом мире существует нечто прекрасное и светлое, освещающее людские взаимоотношения. Я радовался за брата и сладостно плакал. Я единственный писал Дэлгэрме от имени брата и я единственный читал Чулуну ее трогательные ответы. За каждым словом тех писем мне слышался голос того, кто их писал. Брат густым басом говорил над моим ухом: «Дэлгэрма моя, до каких пор мы будем так мучиться? Нам пора подумать о нашей жизни. Я вчера говорил с матерью. Она очень рада. Давай к осени поставим отдельную юрту и будем жить вместе». В ответ слышался жаркий шепот девушки: «Чулун мой, нынче ночью мне снилось, будто мы с тобой, взявшись за руки, несемся по широкой степи, сплошь покрытой цветами. А как красиво было вокруг! Все цветы да цветы. Еще текла такая же голубая, как наша, речка. Трава на ее берегу мягкая, будто по шелку ходишь. А когда лежишь на этой траве, небо кажется совсем близко. Вдруг мы заметили, что высоко по небу летит пара лебедей… Глядя на них, я радовалась, что рядом ты, самый близкий мне человек в мире…»


Ночь текла неторопливо. Мир дышал блаженным спокойствием. Дагдану захотелось разбудить Хажидму, рассказать ей про свою жизнь. Но, услышав ее ровное, почти незаметное дыхание, он не решился тревожить жену. Она спала тем безмятежным сном, который бывает лишь у детей, не изведавших горе. Так сладко и крепко спят только те, кому улыбается жизнь, кто не познал, что бывает в ней мрак и свет, добро и зло.


«Прошло много дней с тех пор, как Чулун и Дэлгэрма впервые обменялись письмами. Они встречались, ходили к роднику Асгана, и всем, я думаю, было ясно, что на этом свете одним семейным очагом станет больше. А уж я-то, я буду самым почетным гостем у этого очага.

Однако всего в жизни не предугадаешь. Однажды брат не дождался Дэлгэрму в условленном месте и, огорченный, пошел к ее дому. В окнах горел свет, и в доме были люди. Было похоже, что они заняты очень важным разговором. По мелькающим за окном теням брат узнал Дэлгэрму и по движению ее рук понял, что она плачет. Что с ней? Отчего плачет? Может, он сам был виноват в чем-то? Но он не чувствовал за собой вины. Он рванулся было к двери, чтобы встретиться с обидчиком девушки, кто бы он ни был, но тут же опомнился, догадался, что такое неуместное вторжение ничем не поможет Дэлгэрме. Вовремя рассудив, что лучше проявить сдержанность, брат с понурой головой поплелся домой.

Рано утром он разбудил меня и зашептал на ухо: «Сходи-ка, братишка, постарайся повидать Дэлгэрму. Не надо много спрашивать, ты только выслушай, что она скажет, и беги обратно. Я тебя буду поджидать возле обжигальни… Прихвати ведерко — вроде ты за молоком пришел, возьми вот деньги…»

Солнце только встало, и лучи его едва коснулись низенького барака для рабочих с рядом одинаковых окон. Семья Дэлгэр приехала недавно, двух месяцев еще не прошло, как они получили это жилье. Отец Дэлгэр, человек с окладистой бородкой и широкой грудью, смотрел сурово, даже сердито. Я знал его — он поступил работать на рудник. И мать я тоже видел — высокая, костлявая тетка. Когда я вошел и поставил у ног ведерко, Дэлгэр сидела на кровати и расчесывала неохватную копну волос, которые она заплетала в толстые косы. Лицо ее заметно осунулось, но теплые глаза смотрели на меня ласково. Мать ее переливала чай, а отец только собирался вставать: одна нога его была на полу и одеяло откинуто.

— Зачем пришел, мальчик? — недовольно спросила мать.

— Мама за молоком послала, — ответил я.

— Молока нет, — буркнула она и подозрительно глянула, будто хотела узнать, за молоком ли я пришел? В это время Дэлгэр, быстренько прибрав волосы, направилась к дверям и как-то выразительно на меня посмотрела. Я взял свое ведерко и вышел за ней. За порогом она торопливо передала мне записку.

— Отнеси брату, скажи, чтобы поскорее со мной встретился.

Откуда мне было знать тогда, какое нерадостное письмо несу я Чулуну.

«Мой любимый! Прошло время наших радостных свиданий. По словам отца выходит, что я давно уже чужая невеста и сама себе не хозяйка. Ты знаешь Монхдоржа, что возит на хайнаках дрова для обжигальни? Так вот, это наш земляк. Мы много лет жили по соседству с ними, пасли им скотину. Я была совсем маленькой, когда меня обещали его сыну Лутаа. Оказывается, я его нареченная невеста, а он мой повелитель. С некоторых пор Лутаа узнал кое-что про нас с тобой и, кажется, нажаловался моим родителям. Но ведь я же не скотина какая-нибудь или вещь, которую можно продать. Я человек и должна сама решать свою судьбу. Чулун мой! Я сказала отцу, что все равно не пойду кипятить чай для того человека, которого не люблю. Ты — моя жизнь. Если будешь ты — мне не нужен и родительский дом. За тобой пойду куда угодно, хоть на край света…»

Я замолчал, не в силах продолжать. Голос мой задрожал, и глаза наполнились слезами.

— Читай, братишка, читай до конца, — с деланным спокойствием попросил меня брат.

Кое-как, заикаясь, я дочитал до конца. Чулун долго молчал, потом заговорил сквозь стиснутые зубы:

— Вон что придумали! Ну нет, не то теперь время, чтобы измываться над человеком, как вздумается. На что мы называемся рабочими? Надо будет объяснить, кто прав, кто не прав…

Я тоже возмущался отцом Дэлгэр и так сильно сжимал свои маленькие кулаки, что ногти врезались в ладони.

Прошло немного времени. Однажды, когда брат возвращался с работы, его встретил верховой на сытой саврасой лошади. Он начал что-то говорить и тут же перешел на крик. Я стоял тогда возле дома. Заслышав издали голоса, бросился на шум со всех ног. Когда добежал, брат и Лутаа уже схватились. Брат поднял его над собой и бросил на землю. Раскрасневшееся лицо его пылало гневом.

— Попробуй сунься еще! — проговорил он.

Постепенно вокруг них собралась молчаливая толпа.

Лутаа поднялся с земли. По искаженному злобой лицу струились ручьи пота, халат порвался. Порывистым движением он нагнулся и поднял с земли длинный бамбуковый кнут. Чулун, не пошевелившись, стоял с пустыми руками.

— Да разнимите же их! Искалечат, убьют друг друга! — зашумели в толпе.

— Оставьте! Разберутся сами! — властно скомандовал кто-то густым басом. То был отец Дэлгэрмы.

— Брат! Брат! — закричал я и бросился к Чулуну. — Не надо! Не связывайся с ним, отойди подальше.

С налитыми кровью глазами, нагнув по-бычьи голову, Лутаа подошел вплотную. Чулун не двигался с места, стоял, стиснув зубы, только желваки под кожей на скулах ходили.

— Провались ты на месте, вор проклятый! — сказал Лутаа и плюнул.

Брат не пошевельнулся.

— Гавкни хоть слово! — выходил из себя Лутаа.

Брат не двигался и молчал.

Лутаа взмахнул кнутовищем, ударил брата по лицу. Наверное, Чулуну было очень больно — на лице его ярко вспыхнул кровавый рубец. Но он не пошевельнулся, только слегка качнул головой.

— Что он делает!

— Удержите его!

— Озверел, что ли, дикарь проклятый!

— Чулун, чего стоишь! Ответь ему, как следует, — зашумели вокруг.

Но брат стоял недвижно, как каменное изваяние. И тут Лутаа оторопел.

— Ты бей, Лутаа! Чего робеешь? Вот я стою перед тобой, и кнута у меня нет, — с убийственным спокойствием произнес брат.

— Тьфу! — снова плюнул Лутаа. — А что, мало тебе? Еще требуется, да?! Можно еще! — Лутаа замахнулся кнутовищем.

И в этом миг раздался пронзительный крик Дэлгэрмы:

— Стой! Не смей!

Растолкав любопытных, она подбежала к брату, обняла его.

— Что же вы стоите, люди? Разве не видите, что человека убить собираются?

Лутаа растерянно опустил кнутовище.

— За что ты бьешь Чулуна? Что он тебе сделал? — подступила к нему Дэлгэрма.

Тут вышедший из себя отец схватил ее за руку, поволок прочь:

— Замолчи! Сука бесстыжая! Тебе какое дело до людских раздоров?

А люди уже набросились на Лутаа, другие схватили брата, развели их в стороны.

На другой день была объявлена мобилизация. И брат, и Лутаа были призваны в армию… То была осень 1944 года».


Дагдан вздохнул. Кругом было так тихо, словно весь мир сговорился не мешать его думам. И тут до слуха его донесся далекий, чуть слышный звон колокольчика. Откуда бы это? И Дагдан вспомнил, как в детстве, когда он только начал ходить, мать привязывала к его ноге маленький колокольчик. Звон его всякую минуту возвещал матери, где теперь топает ее малыш… Может быть, сейчас тоже какой-нибудь малыш делает свои первые шаги по этой земле? Первые шаги, хотя и трудно даются человеку, доставляют ему ни с чем не сравнимую радость и гордость. После каждого шага хочется шагнуть еще дальше, и, охваченный этим неодолимым стремлением вперед, шагает да шагает маленький человек.


«В ту осень чуть ли не все мужчины из поселка были мобилизованы в армию. Стало хуже с продуктами. Утром мать собирала остатки масла, намазывала ими котел и приготавливала мучную болтушку. С тех пор, как брата мобилизовали, жизнь семьи стала трудной. Младшие братья и сестры плакали, просили есть. А я был старшим. Стало ясно, что никто нам не подаст куска хлеба, если я не пойду работать. Вот когда мы поняли, какой опорой был для нас Чулун! Делать его работу я был не в состоянии и уж конечно не мог зарабатывать как он, хотя поступил на рудник и трудился там до седьмого пота. Как-то перед началом смены мастер сказал:

— Жидковат ты еще для каменной работы. Решили мы отправить тебя на лесозаготовку. Ты ведь знаешь Дэлгэрму. Сейчас иди к ней. Будете вместе заготавливать дрова на перевале Южном.

Я бежал к ней, ног не чуя от радости. Дэлгэрма! Она же мне как старшая сестра. Поехать вместе с нею было для меня вершиною счастья.

Работа на лесозаготовке началась для меня со знакомства с лысым хайнаком, у которого был сломан рог. Быть может, поэтому он вечно мотал огромной головой. Странное это было существо. Оттого, что им помыкало множество хозяев, он стал удивительно опытным. Кажется, все он понимал. Надо мной он просто издевался. Помню, в зимнюю стужу сколько требовалось мне упорства, чтобы надеть на него веревочный налыгач. Подойдешь к нему, а он глянет искоса огромным, наполовину белым глазом и начнет рыть землю передними копытами. Да еще и ревет, как бык перед боем.

А в это самое время на гребне горы, покрытой островерхими соснами, появлялось солнце, будто там расцветал волшебный цветок. Красноватые лучи его радужно переливались на лохматых от наросшего инея ветках, на белых горах, на занесенных снегом долинах, вызывали рябь в глазах. Я щурился, застывал в немом восторге, и мне чудилась неведомая музыка, сердце в груди ликовало. Кто знает, может, этот огонек радости и помог мне выжить в ту трудную пору?

В эти минуты я забывал даже про своенравного вола-хайнака. Но он напоминал о себе. Заслышав за спиной скрип снега, я оборачивался как раз в тот миг, когда хайнак, уловив момент, собирался удирать от меня. Я бросался вслед, а он, лениво прорысив несколько метров, переходил на шаг, видимо, понимая, что убежать не удастся. Но и дав себя догнать, он все же грозно мотал головой, как бы предупреждая, что с ним шутки плохи. Я издали кидал ему на спину веревку, а он, почесывая себя целым рогом, будто отбиваясь от мух, норовил сбросить веревку со спины. И я накидывал снова и снова, пока в конце концов не попадал петлей на единственный его рог. Тогда сокрушенно и устало он застывал на месте, признавая тем самым свое поражение. Потом он нехотя шагал за мной. Я подходил к нашей палатке, припрягал его к волокуше и шел в лес. К тому времени солнце окрашивало деревья и все вокруг цветом, похожим на побеленный ароматный чай.

— Дагдаа-ан! Даг-даан! — доносился по чуткому утреннему лесу далекий зов сестры Дэлгэрмы.

— Аа-а! — кричал я в ответ.

— Хайнака пригони-и-и! Побыстрее! — слышалось из леса.

Скользя на ледянистой тропе, я карабкался на гору, и хайнак тяжело плелся за мной, широко раздвигая разъезжающиеся ноги.

С вершины горы слышался стук топора. Измученные скользкой дорогой, которая днем, подогретая лучами солнца, слегка подтаивала, а ночью твердо застывала, мы с хайнаком на короткий миг останавливались и, передохнув, двигались дальше. Наконец между деревьями показывалось солнце. В его лучах узорчато лохматились заиндевевшие кривые ветки мелколесья.

Дэлгэрма быстро работала звенящим острым топором, очищая от сучков и веток сваленное вчера дерево. Сейчас это была не та игривая и хрупкая девушка, которую я видел летом среди сортировщиц известняка. Она похудела, руки ее от тяжелой работы покрылись мозолями, лицо почернело от солнца и ветра. Единственное, что осталось от прежней Дэлгэрмы, так это черные, как ягоды черемухи, глаза, их спокойный кроткий взгляд, проникающий в душу. Непосильный труд, нелегкая палаточная жизнь могли изменить лицо, но не в силах были погасить живую искорку, взгляд, излучающий тепло. Но где-то в самой глубине глаз поселилась тоска.

— Братик мой, поспешай! Сегодня мы должны спуститься пораньше, — сказала она, когда я подошел поближе. — Хайнака хорошенько привяжи, потом собери эти ветки.

И вот хайнак уже надежно привязан к толстому дереву, а я, надев теплые рукавицы, собираю в охапку срубленные ветки и одну за другой складываю их в большую кучу. В лесу нельзя оставлять мусор.

Сегодня должна прийти подвода. Подводой мы называли те десять огромных телег, которые, гремя тремя большими колоколами, прикатывали через северный перевал. Их пригонял матерый старик в длинноухой шапке-ловуз, сшитой чуть ли не из целой лисицы, и в толстом белом овчинном тулупе с густой и длинной шерстью.

Приезжая на лесосеку, дед Дамдин непременно оставался переночевать с нами в палатке. Перед сном он, накинув шубу, поджав под себя ноги, усаживался на войлочном матрасе, который ему стелили, и, не вынимая изо рта трубки, подолгу рассказывал о новостях центральной усадьбы, о напряженном положении на далекой восточной границе Монголии, о возможной войне. Говорил, что наши ребята живы, здоровы, путь их пока удачлив. Утром он уезжал, увозя заготовленную нами древесину. Уже через два дня после его отъезда мы начинали ждать его. Наверное, потому так нетерпеливо ждали, что хотели получить весточку или письмо от брата. Первое время, ожидая писем от Чулуна, я, признаться, не находил себе места, боялся, что Дэлгэрма, привыкшая к моему почерку, увидев чужую руку, может обидеться на брата. И в самом деле, когда пришло от него первое письмо, сестра вопросительно посмотрела на меня. Я покраснел и опустил глаза. Она тем временем прочитала письмо и глубоко вздохнула. Хотя почерк письма показался чужим, но каждая его фраза выдавала Чулуна, его волнение и нежность. И чувства эти, видно, передались Дэлгэрме — любящие сердца всегда узнают друг друга. Лицо сестры осветилось радостью, вспыхнуло, похорошело.

Свои письма сестра отсылала с дедом Дамдином. Он опускал их в почтовый ящик. Но однажды Дэлгэр попросила меня написать доверенность на получение зарплаты, которую надо было вручить Дамдину. Ничего не подозревая, я сел и написал. Сестра взяла бумагу, пробежала глазами и растерянно застыла на месте.

— Так как же ты… — она хотела что-то спросить, но голос ее оборвался. — Почему твой почерк так похож на почерк Чулуна? — тихо спросила она и покраснела. От смущения и стыда я молчал, уставившись в землю. Сестра посмотрела на меня внимательно и промолчала. Но когда мы были уже на рубке леса, во время короткого отдыха она вдруг позвала:

— Дагдан!

— А? — отозвался я. Она, не поворачивая лица, спросила:

— Ты все мои письма читал, да?

— Читал.

— И письма Чулуна тоже?

— Я писал то, что мне говорил брат, — совсем тихо ответил я. — Он же не умел…

Дэлгэр ничего не сказала, только тяжело и глубоко вздохнула. Может, стыдилась, а может, жалела своего Чулуна.

С этой поры она стала относиться ко мне с особенной нежностью. Тому послужило причиной еще одно обстоятельство. Осенью мы переехали на Синий перевал. Однажды к нам приехал пьяный человек. Он попил чаю, потом поднял руку, намереваясь то ли обнять Дэлгэр, то ли небрежно хлопнуть ее по плечу. Словом, мне показалось, что он пристает к старшей сестренке, и я, не церемонясь, тут же вытолкал его из палатки. Ему стало, видимо, очень обидно, что его выдворил какой-то подросток, и он, угрожающе выставив кулаки, медленно пошел на меня. Я не испугался, по примеру Чулуна, гордо поднял голову и стал, ожидая его удара.

— Как ты можешь, Содном, связываться с мальчиком? Стыдись! — спокойно сказала ему сестра.

Он остановился, скрипнул зубами и сказал с угрозой:

— Паршивец сопливый! Попробуй, встрянь еще раз в дела взрослых! — И уходя добавил: — Я еще вернусь, Дэлгэрма.

Я всем сердцем почуял в его словах что-то недоброе. В тот вечер сестра сказала:

— Братик мой, ложись рядом со мной, ладно?

Сестра постелила постель, и мы легли спать. Я почувствовал, что она не намного больше меня, и испытывал неловкость. Впервые в жизни рядом со мной лежала девушка. Дэлгэр, видимо, тоже было неловко, потому что она напряженно молчала.

И все вокруг молчало. Темная осенняя ночь, казалось, тоже устало вздремнула. Только лениво жевал жвачку сытый вол, лежащий где-то поблизости, за матерчатой стеной палатки. Мне не спалось. Я чувствовал себя отважным, храбрым человеком. И ночь, и глушь затерявшейся где-то в безлюдном пространстве, у подножья мрачной горы, стоянки умножали мою храбрость. Я был готов отогнать от Дэлгэр любого зверя или человека, который посмел бы нарушить наш покой. Я догадывался, что девушка позвала меня, чтобы защититься от пьяного человека. Я должен был стать на ее защиту, потому что оберегал и защищал тем самым любовь брата.

— Дагдан, — тихо позвала сестра.

— Что?

— Сколько тебе лет?

— Двенадцать…

— Да, маловат еще… Будь тебе хотя бы восемнадцать, разделил бы со мной мое горе.

Я промолчал. Не знаю, о чем думала в эту минуту Дэлгэр, а я думал о брате. «Где ты сейчас, мой Чулун? Вспоминаешь ли обо мне и о своей любимой?»

Снаружи послышалось легкое покашливание. Это был Содном. Я узнал его и хотел упрямо встать навстречу, но сестра положила мне на плечо руку и шепнула: «Лежи и помалкивай. Что бы ни случилось, ты не вставай». Распахнув дверь палатки, Содном пролез внутрь и стал чиркать спичкой. Она не зажигалась, и в темноте было слышно, как старательно пыхтит все еще, видимо, не протрезвевший детина. Потом он потихоньку позвал: «Дэлгэр!» Сестра не ответила ему. Содном подполз к постели. Сидя на корточках и тяжело дыша, он осторожно нащупал мою голову и тут же отдернул руку, будто обжегся. Теперь он пополз в другой угол палатки. Там он зажег наконец спичку и, подняв ее повыше, стал рассматривать, кто где лежит, пока не разобрал, что я лежу рядом с Дэлгэр. Украдкой я следил за ним. А он бесцеремонно зажег светильник, который мы устроили в латунной чашке с топленым маслом, и снова пополз в нашу сторону. И тут я испугался — уж очень страшным показался этот ползущий к нам на коленях пакостник: разбойник ночной, да и только. И я не выдержал, закричал изо всей силы:

— Отойдите! Я про вас брату Чулуну расскажу! Пожалуюсь начальнику производства Дамбию! — И заплакал. Вот вам и мужчина…

Сестра поднялась на постели, погладила меня, своего защитника, по голове и обратилась к Содному:

— Совесть у тебя есть? И не стыдно тебе перед ребенком? А люди что скажут? Ступай отсюда прочь. Живо!

Содном сразу протрезвел. Он смерил меня ненавидящим взглядом, постоял некоторое время на четвереньках и, поняв окончательно, что дело не выгорит, вылез из палатки.

Недетская работа забирала все наши силы. Целыми днями мы пилили да валили деревья, так что к вечеру, бывало, пальцем пошевелить и то было трудно. Ну и с харчами было не важно. Из дому изредка пришлют несколько простых лепешек — вот и дрожишь над ними, каждую крошку подбираешь. Конское и козье мясо было постным и жилистым, прожевать его было непросто, но сказать, что мы голодали, было бы неверно. Больше страдали из-за отсутствия спичек. По утрам, перед работой, Дэлгэр вырезала из верха старого дэла узкие длинные ленты, сплетала их в тугой фитиль и зажигала кончик. Фитиль медленно тлел — целый день тоненькой синей струйкой шел от него дым. Иногда сестра вешала эту тлеющую веревку на ветку и, то ли из любопытства, то ли от тоски, скручивала тоненькую, как мышиный хвостик, цигарку и раскуривала ее, смешно вытягивая губы. Рот у девушки был нежный, губы чуть припухшие, и вовсе ей не шла эта цигарка.

В полдень она набирала кучку сухого хвороста и, подбросив в нее старый лошадиный помет, раздувала фитиль, пока не удавалось разжечь огонь, на который ставила наш почерневший от копоти алюминиевый чайник. После обеда, подложив под голову руки, Дэлгэр отдыхала. Порой она спрашивала:

— Тяжело тебе здесь приходится?

— Нет, совсем не тяжело, — отвечал я.

— Ишь какой храбрый, — ласково говорила она и, думая о чем-то своем, умолкала. А иногда, словно забывшись, вслух восклицала:

— Когда же они наконец вернутся!..

…Мы клали на волокушу готовое бревно. Сегодня движения у Дэлгэр суетливы, она явно взволнована. Уж я всегда знал, когда и почему она волнуется. Прошло уже четыре дня, как нет подводы. Сегодня непременно должна быть.

Мы очистили стволы от веток и вывезли их к краю леса, к тому месту, где обычно их складывали. Ближе к вечеру и в самом деле приехал дед Дамдин, привез мне завернутые в бумагу несколько кусков сахара, а сестре — письмо в треугольном конверте. Она торопливо распечатала конверт, прочитала, и ее радостное возбуждение тоже не укрылось от меня.

Когда дед Дамдин вышел к волам, сестра весело повернулась ко мне:

— Догадайся, от кого письмо?

— От брата? — спросил я, поднимая голову.

Она посмотрела на меня кокетливо, потом с загадочным выражением лица развернула треугольник, показала кривую строчку внизу неровно написанной страницы:

— Ну как, разберешь?

Я пригляделся, и прыгающие буквы сложились в имя любимого моего брата.

— Чулун! — удовлетворенно и нежно повторила сестра, бережно складывая письмо по прежним изгибам. — Наказывает мне хорошенько за тобой присматривать. Пишет, возможно, мол, скоро война начнется. Ну и признается, как вел со мной переписку до армии, сообщает, что начал учить грамоту».


Дагдан глубоко вздохнул. В разлитой вокруг тишине было что-то зловещее. Такое тревожное, напряженное затишье устанавливается порой на короткое время перед грозою или перед страшным бураном. Тот самый звон колокольчика, что так поразил Дагдана, теперь раздавался где-то поблизости. Дагдан прислушался, и звон этот внезапно превратился в однообразный собачий лай. В душе Дагдана шевельнулось чувство жалости к этой усердной твари, которая неустанно била тревогу в глухой ночи, охраняя хозяйский покой.

Хажидма все еще спала. Время от времени она чему-то улыбалась во сне. «Покоя мне, несчастному, нет, — подумал Дагдан, глядя на жену. Хотел бы я спать так же безмятежно, как и она. Будь у меня душа такая же чистая, как у нее, не хлебни я столько горечи, не было бы тогда у меня ночных терзаний да раздумий. Человеку, видно, на роду написано, чтоб его жизнь шпыняла. Иные от ее ударов ломаются, а иные закаляются. Вот и на мою долю в детстве выпало немало испытаний. Говорят, есть такие птицы, которые бросают свои яйца, если на них пала тень человека, и птенцы их погибают. Так и на мое неокрепшее детство пала тень войны. В двенадцать лет я узнал, что приходит к людям светлое и радостное чувство — любовь. Но узнал и о том, что это чистое и высокое чувство подчас достается им дорогой ценой. Я видел горе Дэлгэрмы, тоскующей по любимому человеку, узнал, как страдает любящее сердце в разлуке. Военное лихолетье научило меня понимать серьезные вещи раньше времени — вот и стал за один год взрослым…»

— Что правда, то правда, — неожиданно для себя прошептал он и опасливо посмотрел на спящую Хажидму.


«Именно тогда я и подружился с Хажидмой. В ту осень, когда мы выехали на лесозаготовку, она однажды появилась в лесу, эта маленькая девочка с большими, словно бы испуганными глазами, с берестяным туеском в руке. Своего спокойного белого коня она стреножила возле леса и, доверчиво взяв меня за руку, вошла в него собирать бруснику.

Был сентябрь. Деревья уже пожелтели. По лесу гулял ветер, кружа и вздымая ввысь опавшую листву. Мы круто поднимались на перевал. Брусника начиналась почти у самой седловины. Когда мы были уже у цели, тишину прорезал вдруг рев моторов, и небо один за другим прочертили стремительные самолеты. Хажидма в страхе прижалась ко мне. Я тоже испугался, и через мгновение, побросав свои туесочки, мы что есть силы бежали под гору. Сколько же их было, этих самолетов? Звеньями по три они скрылись где-то на юго-востоке, а мы, помню, стояли, переводя дух, под большой сосной и прислушивались к удаляющемуся рокоту. Хажидма взяла мою руку а приложила к своему сердцу:

— Слышишь, как бьется?

Сердце ее в самом деле стучало сильно-сильно. В тот момент я испытал впервые заботливую нежность, которая, быть может, дала толчок к зарождению первого чувства. Впрочем, мы были еще слишком малы. Но… хоть и дети мы были, однако под ладонью моей не только тревожное сердце стучало, но было еще что-то, что взволновало и смутило меня… А напрасно мы тогда перепугались: это же наши самолеты летели в те дни на юго-восток.

Хажидма часто стала приезжать к нам. Мы наполняли ее берестяные туесочки брусникой, забавлялись, как умели, прячась друг от друга за деревьями. Зимовье ее родичей было возле северного перевала. Отца и мать девочки я не знал. Но знал, что она в этом году из школы насовсем приехала к родителям.

Гул самолетов в небе стал для меня первым предвестием войны. Потом, когда однажды приехал в сомонный центр за разрешением на рубку леса, около столовой впервые увидел какие-то незнакомые машины. Каждая тащила за собой большую пушку на колесах. Стволы пушек были зачехлены, а чехлы густо покрыты дорожной пылью. Это были уже реальные приметы скорой войны. Тогда я долго провожал взглядом те машины и пушки, пока они совсем не скрылись из виду. Гадал о том, научился ли Чулун стрелять из таких пушек или нет, но вовсе не думал, конечно, что следующим летом грянет война.

Зима показалась нам с Дэлгэр невыносимо длинной. Каждый день и час тянулись, как вечность, — ведь мы все время ждали вестей от брата. Я очень трудно привыкал к тяжелой работе на лесоповале. От пилы на моих руках образовались твердые мозоли. Труднее всего было нам катать по твердому сухому снегу толстые бревна и взваливать их на волокушу. Самой легкой работой считалась очистка леса. Сестра все время поручала ее мне.

От брата письма приходили редко, зато Лутаа стал буквально забрасывать Дэлгэрму своими посланиями. Увидев адрес на конверте, сестра рвала их в клочки и бросала в огонь. А письма брата она часто доставала из-за пазухи и перечитывала. Порою в такие минуты на ее глаза навертывались слезы. За ту трудную зиму сестра увяла как цветок, прибитый засухой. Лицо ее осунулось, и в глазах поселилась неуемная тоска. Даже смотреть на нее было больно. К весне она окончательно замкнулась, ночами плакала, тихонько шептала в темноту:

— Неужели так пройдет моя молодость? Где ты сейчас, Чулун? Приезжай, я тоскую по тебе…

Но на этот горячий призыв любви отвечал только ледяной ветер своим пронизывающим душу свистом.

Когда наступил Белый месяц, сестра пропустила через сито остаток муки — набралось около двух фарфоровых плошек, потом нарезала козье мясо, приготовила бозы. Наконец она наколола сахар, и мы поздравили друг друга с Новым годом. Она предложила мне, словно старшему, сесть на почетное место, поставила передо мной угощение, палила чаю.

— Братик мой, ты стал настоящим мужчиной, — сказала она, вытаскивая горячие бозы. — Ешь, дорогой, ешь на здоровье. И давай, по обычаю, поприветствуем друг друга еще раз.

Я встал, протянул вперед обе руки и, как положено, поздравил сестру. Она поцеловала меня в лоб, потупилась на миг, потом попросила:

— А ты, братик, поцелуй свою сестру!

Я нерешительно коснулся губами ее лба. Лицо Дэлгэр страдальчески вспыхнуло, она отвернулась и вытерла слезинку. Почему вдруг она так попросила, я не совсем понял, но тем не менее преисполнился гордости оттого, что в этот праздничный день от имени брата Чулуна поцеловал Дэлгэр.

С Белого месяца у нас кончилась мука. Мы послали заказ на центральную усадьбу, но нам не давали: видно, везде было туго с мукой. Вскоре кончилось и мясо. Дэлгэр отправилась в поселок и на следующий день вернулась пешком, неся на спине две тощие и синие козьи ноги.

Работать стало труднее. Несколько заводских печей в долине приостановили работу из-за нехватки топлива. Печи должны действовать во что бы то ни стало, и мы с Дэлгэр теперь входили в лес с рассветом и, еле волоча ноги, возвращались в сумерках.

Так прошли весна, лето, и снова наступила осень. Из разговоров взрослых я понял, что война кончилась. Но производство наше все еще не отзывало Дэлгэр и меня с лесозаготовок. Все это время дед Дамдин ездил туда-сюда на своих телегах. Однажды он сказал:

— Начальники говорят, вы хорошо работаете. Но топлива все равно не хватает, очень туго приходится, чуть обжигальни не стали.

— А разве в Глухой пади люди не работают? — спросила сестра. В ее голосе слышались усталость и упрек.

— Работают, как же. И в другие места люди за лесом выехали, но все равно туго. Говорят, скоро выполнят план обжига известняка.

Старик спешно нагрузил свои телеги и, не оставшись ночевать, уехал. Я стоял у нашей палатки и долго прислушивался к глухому стуку тяжеловесных телег.

Однажды он приехал очень озабоченный и что-то сказал Дэлгэр, понизив голос. Я сидел в углу палатки и налаживал новый кляп для хайнака.

Лицо сестры вдруг исказилось.

— Что-о-о? — протянула она неузнаваемым голосом.

— Возьми себя в руки, Дэлгэрма, — начал уговаривать старик, но сестра, уже не слушая его, молча выбежала, села на старикову лошадь и ускакала.

— Что с сестрой? — спросил я у деда.

— Ложись, сынок, отдыхай, — сказал он, не отвечая на вопрос.

Сестра приехала поздно с каким-то узелком в руках. На лице застыло выражение безысходной скорби, глаза опухли от слез. Она дала мне конфеты — таких я и не видал отродясь, вытащила из узелка гребешки-спички и нарочито спокойным голосом сказала:

— В нашем кооперативе дают такие раздирающиеся спички, а в коробках нет.

Я почувствовал, что говорит она совсем не о том, чем заняты ее мысли. Что-то большое, тревожное скрывается за будничными словами.

— На производстве собрание было. Начальник сказал, что в этой войне мы не досчитаемся многих наших по работе…

Я встревоженно посмотрел на нее. Она отвела глаза, уставилась куда-то в нижний угол палатки. Потом, тяжело вздохнув, достала из кармана махорку, свернула цигарку, закурила, чего раньше почти не делала, и, выпустив дым, подняла матерчатую веревку, валявшуюся на постели, швырнула ко входу.

— Вот так, братик мой. Теперь у нас и спички и мука есть. Война кончилась, люди уже возвращаются.

— Брат Чулун приехал, да? — вдруг радостно воскликнул я, забыв о недавней тревоге.

Сестра посмотрела на меня так, будто силилась понять, что я такое сказал. Потом в ее невидящем взгляде я прочитал бесконечную тоску, и мне стало сразу не по себе.

— Сестра, скажите мне, брат Чулун приехал? — почти закричал я, будто она была глухая.

Сестра молча посадила меня рядом с собой, обняла за худенькие плечи и разрыдалась. Внутри у меня разом что-то напряглось, в горле стал комок и не давал дышать. Я понял, что пришло роковое, страшное, неотвратимое.

— Братик мой, шаловливый мой братик, если бы было тебе хотя бы восемнадцать лет…

Жизнь преподносит неожиданности, которые мы встречаем как непонятную несправедливость. Война забрала моего брата и вместо него вернула Дэлгэр нелюбимого ею Лутаа. Вернувшись в поселок, он тут же явился к нам, стал приставать к сестре с разговорами. Я сидел нахмурившись и думал свои невеселые думы. Дэлгэр не давала гостю даже присесть с нею, и я был благодарен ей за это.

Возвратившись с центральной усадьбы, она за несколько дней изменилась до неузнаваемости. В глазах совсем потух прежний огонек. Мрачность и молчаливость стали обычным ее состоянием. Еще недавно ее поддерживали надежда на близкую встречу, воспоминания о том, как смеялся Чулун, какой спокойный и солидный у него нрав, какая широкая грудь. Все это он унес с собой. Ушла, увяла и красота Дэлгэр. Тяжелый удар судьбы согнул ее окончательно. Ее робкий, извиняющийся вид, ее безразличие ко всему были непривычными для меня, но я чувствовал, что бессилен помочь ей чем-либо.

В тоске и горе, придавивших нас так неожиданно, провели мы те последние осенние дни и наконец вернулись с лесозаготовок. Вот и свиделись мы с матерью, что так меня заждалась. Как только вошел в юрту, сразу заметил непривычную пустоту: железная кровать с занавеской, которая всегда бывала заправлена для брата, исчезла куда-то. Это был признак того, что брат навсегда ушел из родной юрты. Мать плакала, а я крепился, памятуя слова брата, назвавшего меня мужчиной.

Теперь я должен был занять место Чулуна. Четыре души, живущие в этой юрте, остались на моих плечах. Поэтому я отправился на рудник, взял в руки лом и стал долбить тяжелые камни вместо брата.

Дэлгэрма несколько месяцев ходила в трауре, потом тихо и покорно вышла за Лутаа. Мне было жалко ее, но хорошо все-таки, что она оттаяла. Да и Лутаа вернулся с войны совсем другим человеком — степенный, тихий.

Тень войны легла на мое отрочество. Непосильный труд, не слишком сытное существование закалили меня. Еще подростком хлебнул я горя и всяческих тягот и потому считаю себя намного старше жены моей, Хажидмы. Что Хажидма? Хотя и исполнилось ей восемнадцать лет, по сравнению со мной она еще ребенок, потому что жизнь для нее была летним солнечным днем. Не потому ли удается ей так безмятежно, так спокойно спать в объятиях друга, уезжающего завтра по призыву? Как же оставить такого человека? Конечно, нынешнюю мою службу нельзя сравнить с прежней. Не на войну же я уезжаю. Но все же, если учесть, что все на свете изменчиво, нельзя не беспокоиться насчет Хажидмы. Как она будет без меня? Как-то она справится с собой, если пошлет ей судьба вкусить горечь тоски и отчаяния?..»

Не ответив себе на этот вопрос, Дагдан глубоко вздохнул.

Тихая осенняя ночь кончилась. Со стороны поселка донеслись голоса петухов. На востоке заалел рассвет, собираясь вытеснить глухую темноту ночи, давшей Дагдану столько простора для размышлений. Хажидма все еще спала. Как бы желая освободиться от навязчивых и тяжких воспоминаний, Дагдан осторожно наклонился над смешно, по-детски скорчившейся подругой и тихо поцеловал ее в лоб. Вдруг ни с того ни с сего из глаз его выкатилась слеза и, прочертив по щеке влажный след, упала на лицо спящей Хажидмы. То была слеза внезапно нахлынувшей нежности к подруге, юной и хрупкой, как только что распустившийся весенний цветок.


Перевод Н. Очирова.

Загрузка...