БЯМБЫН РИНЧЕН

Бямбын Ринчен (1905—1977) — поэт, прозаик, ученый-филолог, фольклорист, этнограф, переводчик. Родился вблизи города Кяхта. Рано обучился грамоте, служил писарем. В середине двадцатых годов слушал лекции советских востоковедов в Ленинграде. Автор первого в Монголии романа на историко-революционную тему «Заря над степью» (1951—1955, русский перевод 1972), ряда новелл на сюжеты из прошлого Монголии (в русском переводе — «Принцесса» и другие новеллы», 1972). Поэтические произведения, собранные в сборнике «Цветок невесты» (1956), отличаются богатством языка, отточенностью стиля и формы. В 1946 году был удостоен Государственной премии МНР за сценарий фильма «Цогт-тайж».

Литературную деятельность Б. Ринчен сочетал с большой исследовательской работой ученого. Действительный член АН МНР (1961). Был знатоком многих иностранных языков; с русского на монгольский переводил произведения А. М. Горького, В. В. Маяковского, И. Г. Эренбурга, Н. С. Тихонова, М. А. Шолохова.

На русском языке опубликованы, кроме указанных произведений прозы, статьи Б. Ринчена «К истории перевода в Монголии» (1971), «На север шли мы за знаньями» (1973), а также ряд его стихотворений.

МУЖЕСТВЕННАЯ АНУ{43}

Как ни копи сокровища — истратятся,

Как высоко ни возносись — низвергнешься;

За встречей вечно следует разлука,

За появленьем на земле — уход!..[9]

«Море притч»{44}

I

С самого раннего утра жители Пекина — столицы Энх-Амгалан-хана{45} сновали, как муравьи, по улицам и вдоль тракта, по которому должен был проехать командующий хэйлунцзянскими войсками{46}. Народу все прибавлялось. Среди одетых в темное китайцев выделялись в своих ярких нарядах монголы и тангуты{47}. Далеко окрест разносился гомон людской толпы, образовавшей две шеренги по обочинам дороги. Маньчжурские и солонские воины{48} и китайские пехотинцы «зеленого знамени»{49}, гордо вышагивая посредине, зычно покрикивали на горожан:

— Куда прете? Ровнее стройтесь! — а затем командовали водоносам, поливавшим дорогу: — Сюда лейте! Там смочите получше! — и шествовали дальше, преисполненные важности.

Отчего же в то утро пекинцы высыпали на улицу и с таким нетерпением теснились в шеренгах? А дело было вот в чем: неподалеку от земель дагуров{50}, плативших дань Цинской династии, построил русский казак Хабаров{51} военное поселение Албазин; маньчжуры направили туда пять тысяч солдат при сорока пушках, осадили Албазин и вынудили уйти оттуда русского воеводу Толбузина, который жил в небольшом остроге со своими казаками. Однако не успели маньчжуры вернуться восвояси, как русские снова заняли Албазин. Тогда сражаться с ними отправили хэйлунцзянские войска в семь тысяч солдат при ста пятидесяти пушках. Поселение было захвачено, крепостца разрушена, часть казаков вместе с женами, детьми, стариками и даже священником взята в плен. И вот сейчас эти самые войска возвращались в столицу. Торжественная встреча, устроенная командующему, должна была показать могущество Цинского государства.

Несметное число горожан сгрудилось по сторонам тракта, когда вдруг послышалось передаваемое из уст в уста:

— Едут! Едут!

Все головы повернулись в ту сторону, откуда ожидали войска. В это время от императорского дворца рысью промчался на скакуне чиновник с пером и шариком на шапке{52}, в последний раз проверяя дорогу.

Толпа зашумела:

— Император соблаговолил пожаловать! Удостоил нас своим появлением!

И в самом деле, Энх-Амгалан-хан лично участвовал в походах, делал смотр войскам на учениях, охотился со свитой приближенных, — словом, весьма отличался от своих предков; «сыны неба» никогда не выезжали за пределы императорского дворца-крепости, так что простой черноголовый люд их и в глаза не видел.

Затрубили трубы, загрохотали барабаны, люди, как только могли, стали вытягивать шеи, показалось знамя полководца с желтым драконом; оно словно бы плыло по дороге в сопровождении всадников, закованных с ног до головы в латы. За знаменем следовал сам командующий, а позади — величавые гвардейские чины; следом на крепких мулах ехали надменные, облаченные в диковинные, совсем другие, чем на китайских и маньчжурских воинах, одежды католические священники{53}; с любопытством смотрела толпа, как блестят у них на груди украшенные драгоценными камнями серебряные кресты с изображением распятого Христа.

Затем проехали конники, вооруженные луками, копьями и мечами; вслед им шли пушкари. Верблюды тянули за собой большие пушки, а средние и малые навьючены были на верблюжьих спинах, между горбов. Далее в затылок друг другу следовали шеренги стрелков, которые шагали, положив дула кремневых и фитильных ружей на плечи идущих впереди. Всеобщее любопытство вызвала еще одна группа военных: верхом на мулах, высоко вскинув голову, ехали иноземные мастера пушечного дела — итальянцы, французы, одетые в форму китайских военачальников с непременными перьями и шариками на шапках.

— Ну и черти заморские! — удивленно восклицали в толпе. Уж очень непривычно было смотреть на людей с голубыми, глубоко запавшими глазами и крупным носом, да еще в китайской одежде и шапках, из-под которых выбивались светло-рыжие волосы.

Пристально разглядывали и пленных казаков; эти тоже были в длиннополых одеждах, но выглядели совсем иначе: рослые здоровяки с густыми светлыми бородами, женщины в длинных юбках, надетых одна на другую. У некоторых из-под платка виднелись какие-то необычные головные украшения. Шли старики, старухи, дети… Конные стражники свирепого вида вооружены были копьями и мечами. Первым среди пленников спокойно шагал рослый, широкоплечий человек в черном одеянии с широкими рукавами. На груди у него висел на цепочке серебряный крест. Седые волосы свисали до плеч, густая борода, тоже с проседью, обрамляла невозмутимое, строгое лицо.

— Русский лама идет! — говорили в толпе, указывая на него пальцами.

— Что делать, батюшка? Ноги не держат, — тихонько сказала шедшая за ним старушка.

— Терпи, старая! Нечего в чужой земле свою слабость показывать. Будь стойкой. Господь терпел и нам велел. — Бородач, не оборачиваясь, взял ее за руку.

— Уши глохнут от окаянных труб да барабанов! — снова заскулила старуха, но священник промолчал, думая о своем. Вспомнилось ему, как, словно муравьи, пододвинулись к Албазинскому острогу вплотную маньчжурские солдаты, как палили день и ночь полторы сотни пушек, заглушая редкие выстрелы русских ружей. Кажется, и сейчас все еще свербит в носу от запаха серы и пороха. В ушах и по сю пору стоит грохот выстрелов и воинственное улюлюканье осаждавших… Одно из ядер угодило в православный храм, и он рухнул; тут и там в тесных улочках крепости вспыхивали пожары, ночью в пламени суетились старики и старухи, стараясь спасти горящие избы… И сейчас, когда победители гнали его по улицам своей столицы, ему припоминалось, как гибли раненые казаки и умирали старики и дети. Единственный в крепости священник не успевал тогда соборовать умирающих, от одного спешил к другому, чтобы проникновенными словами молитвы облегчить предсмертные муки, внушить мужество отчаявшейся семье, потерявшей кормильца. Принято у христиан считать паству божьим стадом, пастырей — пастухами, призирающими это стадо, поэтому он, пастырь, считал, как велит Священное писание, своим долгом следовать за паствой, куда бы ее ни отправили, охранять ее, защищать и поддерживать, утоляя страждущие души нектаром веры. Весь долгий путь от Албазина до Пекина старый священник держался стойко, подбадривал павших духом, но некому было рассеять его собственную печаль; он страдал со всеми вместе и, может быть, больше других, но молча, виду не подавал.

Среди столпившихся вдоль тракта горожан кучками выделялись нищие в лохмотьях, бледные, иссохшие. Тут же прохаживался толстый китаец с лоснящимся лицом, в парадном наряде. Когда мимо проходили знаменосцы командующего, толстяк делал знак головой и нищие выкрикивали:

— Да здравствует десять тысяч лет император, властвующий волею неба. Да здравствует десять тысяч лет небесная гвардия императора!

Когда шли русские пленные, по тому же знаку нищие, потрясая кулаками, вопили:

— Смерть рыжебородым собакам!

У подмостков, где восседал Энх-Амгалан-хан, собрались вельможи и сановники. Тут же были иезуиты, посланцы французского Луи Четырнадцатого, которого подданные угодливо величали королем-солнце. Как только европейские мастера пушечного дела поравнялись с подмостками, иезуиты замахали руками, приветствуя собратьев.

Император с высоты помоста взирал на торжественное шествие своих солдат-победителей. Благосклонно глядел он и на чужеземцев — на тех, что стояли внизу, и на тех, что ехали с войском, — толмачей, советников да ученых пушкарей, и спесивые думы обуяли его. Эти иезуиты по всему западу разнесут весть о победе маньчжуров над войсками могущественной и богатой России, прославят на всем пространстве между четырьмя океанами имя правителя Китая — Энх-Амгалан-хана.

Разве не надлежит ему расширять свои владения в Азии. Надежно прибрав к рукам южных монголов{54}, император замыслил присоединить к своим землям и обширные кочевья северных{55}. Вот только у западных ойрат-монголов в Джунгарии сильное войско. Нечего и думать о том, чтобы захватить великое Джунгарское ханство на западе и земли северных монголов. Нет!.. Чтобы сломить хребет ойратским князьям, надобно посеять раздор между западными и восточными монголами{56}. Пусть истощат друг друга, пусть поослабнут. Вот тогда он и вмешается, окажет помощь и покровительство какой-либо из сторон, а потом покорит и тех и других.

Не впервые подумал сегодня император об этом. Давно стал он жаловать богатые дары монгольским князьям и ханам и заодно натравливал их друг на друга. А высшее ламство использовал в распрях между западными и восточными монголами. За каких-нибудь несколько лет на это ушли огромные средства…

…Иезуиты, приняв участие в сражении за Албазин, стремятся, конечно, помочь западным монархам — им надо принудить русского царя Петра быть посговорчивее. Что ж, и ему, Энх-Амгалан-хану, надобно привлечь этих католиков на свою сторону. Пусть проповедуют христианство в Китае, ему это даже выгодно: ведь их учение можно в любое время запретить, иезуитов прогнать, а того, что сделано их руками, не в силах отнять ни глава римско-католической церкви в Ватикане, ни короли западных держав… Вот о чем думал император, глядя на проходящие войска, на иезуитов, выстроившихся перед помостом вместе с его вельможами, на французских толмачей и мастеров пушечного дела, шагавших вместе с войском. Смотрел, прятал в усы хитрую улыбку и продолжал перебирать в памяти недавние события.

…Войска Тушету-хана{57} отправлены сражаться на южную окраину Байкала; самое время сейчас припугнуть казацких воевод. Столкновения с русскими в Сибири были ожесточенные… Когда готовишься к войне, приходится облагать народ мучительными поборами. Что делать! — война денег требует. Крестьянам, видно, совсем невмоготу стало — уж очень много нищих и бродяг развелось. Толпы голодных потянулись сюда, в столицу, за пропитанием. Тут и пришлось идти воевать русскую крепость. По городу идут пленные — это ли не замечательное свидетельство прочного положения династии внутри страны! И не только здесь — за рубежом все станут восхищаться нашим могуществом. Словом, я доволен, что вступление победоносных войск в столицу проходит столь торжественно. Весьма внушительная картина. И не зря отдан приказ всему столичному купечеству — по случаю парада бесплатно накормить нищих. Все, кажется, внесли свою лепту и вечером, после торжественного шествия, будут раздавать даровую пищу на базарных площадях, там и фокусники народ потешат.

Да, Энх-Амгалан-хан и в самом деле был доволен. Шеренга за шеренгой проходили перед ним солдаты, и он с удовольствием прислушивался к гомону толпы, среди которого слышались возгласы: «Да здравствует десять тысяч лет император!»

В Пекине пленных казаков решено было поселить в «Русской роте»; специально подобранным для этого случая чиновникам велели тотчас же, как закончится шествие, отвести пленных на место и накормить. Но пленные ничего об этом не знали, равно как и о своей дальнейшей судьбе; усталые, они брели в самом конце торжественного шествия, посматривая то на многочисленных сановников в парадных шелковых одеждах с перьями и блестящими шариками на шапках, расположившихся под императорскими подмостками, то на самого владыку китайцев, который стоял на подмостках в окружении своих приближенных.

После парада глашатаи стали сзывать бедняков на базары, где им предстояло вкусить даровую пищу, восхваляя при этом сановное сословие и богатое купечество, которое в честь великой победы не поскупилось на подаяния; голодные и бездомные с радостными воплями устремились в указанные места; кто в силах был идти — тот шел, совсем немощные ползли на четвереньках.

Среди базарной толпы то и дело появлялись какие-то странного вида люди, которые время от времени громко выкрикивали:

— Да здравствует десять тысяч лет император! Три года терпенья дадут нам десять тысяч лет блаженства! Отрубим элётам{58} их собачьи головы, слава могуществу Цинского государства!

По указу Энх-Амгалан-хана все ламаистские монастыри Пекина кормили в этот вечер нищих из собственных припасов, в том числе и пекинский храм Махакалы{59}, известный еще со времен Ликдан-хана, где богослужение велось на монгольском языке. Юноши и старики, женщины и дети с жадностью поглощали пищу лам, рассыпчатую пшенную кашу с мясом, которую черпали из котла большим латунным ковшом монастырский повар и его помощники. Тут к повару подошел китаец, одетый опрятнее других, судя по виду, предводитель нищей братии, и обернувшись к толкавшимся у котла оборванцам с глиняными чашками в руках, скомандовал:

— Вставайте гуськом, в затылок друг другу. — После этого он продолжал: — Надлежит нам покорить на западе новые земли и сделать их нашей провинцией. Кто не трус, пусть вступает в императорские войска и рубит собачьи головы элётов! Вступайте в императорские войска! Расширяйте владения Китая! Грядут великие дела, все подтяните животы, ешьте раз в день, и вы обретете новые земли! Три года терпения принесут нам десять тысяч лет блаженства!

Последние слова китаец прокричал истошным голосом. Меж тем главный повар обратился к стоявшему рядом повару-чахару.

— Ты только послушай, что мелет этот осел! Будто у элётов собачьи головы и рубить их надо! А я ведь элёт, родня четырем-ойратам{60}. Благословлю-ка я его сейчас ковшом по башке!

— Храни вас небо! И не думайте! — ответил повар. — А то сгоряча наделаете дел. Это вам не какой-нибудь торговец, а переодетый стражник. Я его сразу признал. Прошу вас, брат мой по вере, успокойтесь. Ведь оброненное ненароком слово может большую беду накликать. Науськает нищих этот баламут, и разнесут они в щепки храм Ликдан-хана Счастливого… Пусть болтает. Нам до него нет дела. Какой элёт вот так просто голову под нож подставит? Да я сам вперед всех их порублю, если дело до этого дойдет. Так что не связывайтесь лучше. — И чахар обратился к толпе:

— Эй! Кому каши? Подходи!

Множество исхудалых грязных рук с ногтями, будто вороньи когти, протянули ему битые глиняные чашки, и, когда китайский стражник прокричал: «Да здравствует десять тысяч лет император!» — все, как один, загалдели:

— Да здравствует десять тысяч лет император! Три года терпения принесут нам десять тысяч лет блаженства!

II

Дочитав последнюю страницу книги, написанной каллиграфическим почерком, Энх-Амгалан-хан аккуратно вложил ее в желтый шелковый футляр, поставил на полку и снова опустился в кресло у письменного стола.

— Разделяй и властвуй! Разделяй и властвуй! — пробормотал он себе под нос и надолго погрузился в раздумье.

Манускрипт, который он только что держал в руках, представлял собою перевод на китайский язык последней части известного сочинения «О военном искусстве» итальянца Никколо Макиавелли. Вот это был государственный деятель, настоящая личность!.. Едва переступив свое двадцатилетие, юный император повелел иезуитам при своем дворе перевести трактат Макиавелли на китайский язык и охотно выслушивал все их пояснения. Нечто подобное слышал он и от своих седовласых сановников, членов государственного совета, когда они толковали ему изречения Конфуция о добре и зле. Самодержавному императору, говорили они, надобно иметь добрые побуждения, но и злом не гнушаться, если оно идет на пользу власти. Вот он и приблизил к себе самых образованных ученых иезуитов, даже признал их своими наставниками.

«Разделяй и властвуй!» Эти слова были исполнены для Энх-Амгалан-хана глубокого смысла и как нельзя более соответствовали его политике в отношении северных монголов. Старцы-вельможи из императорского рода Айсинь Гиоро, старцы-советники из знатного рода Иехенара, обсудив вместе с иезуитами положение в Европе и соотношение сил соперничающих монархов, единодушно порешили, что день ото дня растет в Европе слава Цинского государства, равно как и его великого правителя, и доложили об этом императору на государственном совете. Все эти новости для маньчжурского владыки столь же важны, сколь и приятны. Вот перед ним лежат на столе в толстых папках атласы с картами многочисленных государств. Их составили для владыки европейские ученые. Они и в астрономии и в математике знают толк, не то что китайцы. И сколько интересных сведений сообщают они императору каждый день, уточняют на карте местонахождение той или иной страны, показывают, с кем она граничит… А вот карту цинских владений как ни рассматривай, все равно не поймешь, где именно проходит северная граница империи. И северо-западная тоже. Кому, например, должны принадлежать кочевья северных монголов и ойратов? На этот вопрос можно ответить, однако, вполне определенно: кочевья Джунгарии должны стать китайской провинцией! Когда девять лет назад маньчжурские войска вели осаду Албазина, они стреляли из пушек, сделанных западными мастерами, а это чего-нибудь да стоит, — император, как всегда, улыбался собственным мыслям. «С послом России Головиным пограничную линию мы уточнили{61}; Россия обязалась не оказывать Джунгарии вооруженной помощи, таким образом никто не будет вмешиваться в дела Джунгарии и Китая, что тоже нам на руку. Кроме того, войска северных монголов — Тушету-хана и Цецен-хана — совершали набеги на русские земли к югу от Байкала… А кто предложил разобщать силы русских в Сибири? Конечно, иезуиты!.. Монгольские правители-засаки и князья, которые замыслили было покориться царю русскому, трепещут сейчас перед нашим могуществом; западных и восточных монголов мы перессорили, так что Тушету-хану Чихунь-Доржи, разбитому элётскими воинами в Джунгарии, ничего другого не оставалось, как просить у меня помощи. Тушету-хан тогда в отчаянии воскликнул: «Придется, видно, идти на поклон либо к Китаю, либо к России, другого выхода нет!» И покорился, разумеется, Цинской династии. Да иначе и быть не могло. Ведь еще с года синей овцы{62} мой царственный отец Эебэр-засагчи{63}, человек дальновидный, стал проявлять сердечность к ханам и князьям северных монголов; милостиво принимал у них «девять белых»{64}, порой жаловал дары и в конце концов приручил их. А тут случилось, что маньчжуры совершили удачный набег на Албазин, после чего все эти ханы и князья совсем охладели к своему северному соседу. Пора мне завершить дела, начатые отцом. С года красной змеи{65} идут бесконечные сражения между монголами, а я вот уже лет двенадцать трачу на это немалые деньги… Джунгарский Галдан{66} — могучий противник Цинской династии. Он завоевал Восточный Туркестан, покорил Самарканд, Бухару, Сайрам, Яркенд, Турфан и еще тысячу двести городов, захватил земли казахов-бурутов, и все это благодаря ратному мастерству и отваге ойратских воинов. Цецен-хан и Тушету-хан по немощи своей были им сокрушены, а Долоннор сам отдался под нашу защиту{67}. Разве не подошли ойраты пять лет назад к Великой стене всего в трехстах верстах от столицы, однако воины мои обратили их в бегство. Военачальники мои доложили тогда, что тридцатитысячная армия ойратов понесла большой урон, а Галдан без оглядки бежал в Гоби{68}. Недавно прошел он с войском до кочевий Цецен-хановского аймака и вернулся с большой добычей. В нынешнем году он снова, конечно, нападет на аймак Цецен-хана… Мы поведем своих воинов. Одно войско возглавлю я сам, о чем объявил сегодня на аудиенции министрам. И выступлю в поход не мешкая, как только будет определен благоприятный день».

Император долго еще сидел в задумчивости, скользя взглядом по кабинету, которому суждено было несколько месяцев пустовать без хозяина. Вдоль стен стояли массивные шкафы с сандаловыми полками. Среди рукописных и печатных книг, сутр в синих и желтых футлярах или обернутых в шелк выделялись книги в кожаных переплетах. Это были иллюстрированные издания по математике и географии европейских стран, на латинском языке, поднесенные в дар иезуитами. В углу на трех подставках-драконах, вырезанных из красного дерева, укреплено было изображение небесного свода, по которому император вместе со своими европейскими наставниками изучал расположение планет; в другом углу стоял глобус, размером по оси в половину сажени; опять-таки иезуиты старательно нанесли на него контуры Цинской империи, причем вновь завоеванные земли обозначили алым цветом.

Тихое покашливание за дверью вывело императора из задумчивости:

— Входи же! — сказал хан, зная, что это его старый слуга. Неслышно ступая, старик вошел и доложил:

— Явился учитель Же.

— Пусть войдет!

— Слушаюсь. Лицо у него веселое. Сразу видно, приятные вести принес.

— Скажи, пусть идет побыстрее!

Слуга так же неслышно вышел. Энх-Амгалан встал с кресла и направился к двери, когда в ней показался иезуит Жербильон{69}, обучавший императора математике. Он и в самом деле весь сиял.

— Прошу милостиво извинить! — произнес иезуит, кланяясь в пояс. — Никак не мог утерпеть до завтра и вот дерзнул докучать великому и бесстрашному императору. Прибыл с радостной вестью: мастера отлили две пушки, редкостные получились орудия. Это доброе предзнаменование, враг будет повергнут!

— Орудия завтра же испытаем, а мастеров-умельцев я щедро награжу! Теперь же, в свою очередь, хочу кое-что сообщить учителю. Поход на Галдана я возглавлю лично, а вас, учитель, прошу сопровождать меня, в пути вам придется составить топографическую карту.

— Почту за счастье сопровождать прославленного императора! — снова кланяясь, ответил Жербильон.

— В таком случае, уважаемый учитель, пора вам собираться в путь, — промолвил император, дав понять, что аудиенция окончена.

III

Многочисленная маньчжуро-китайская армия, потеснив северных монголов, наступала теперь на десятитысячный конный отряд главы четырех-ойратов Галдана-Бошокту.

Маньчжуры, расточая восточномонгольским ханам в князьям свои ласки и не скупясь на дары, мало-помалу перессорили их с джунгарскими ойрат-монголами; затем свыше десяти лет они вели скрытую войну с ойратами, а теперь, в последний период противоборства, заставили северных монголов подойти вплотную к ойратским войскам, подчинили себе Долоннорские земли… Давно был побежден южномонгольский Ликдан-хан Счастливый, и Цинская империя забрала власть над всеми его хошунами; в царствование Энх-Амгалана покорились три хана и девять хошунов Северной Монголии, и одни только ойрат-монголы сражались за свою независимость. Но подошла к концу и последняя глава скорбной повести об их изнурительной борьбе. Галдан-Бошокту не мог устоять перед конницей маньчжуров и покорившихся им монгольских ханов и князей, китайской пехотой «зеленого знамени» и пушкарями, сопровождаемыми европейскими мастерами пушечного дела, — они гнались буквально по пятам за ойратами, вооруженными лишь луками, копьями да саблями.

Итак, одной армией командовал сам Энх-Амгалан, во главе другой — армии отборных ударных войск — встал опытный полководец; сражаясь на просторах монгольских кочевий, военачальники императорской армии не переставали дивиться выносливости и непоколебимой отваге ойратских воинов. Несмотря на голод, жажду и большие потери, ойраты мужественно сражались с небесной армией императора за свободу и независимость своего народа, предпочитая гибель порабощению. Теснимые врагом, они отступали в родные им Джунгарские степи былинного Алтая. Так, уходя в заснеженные горы, отбивается от яростной своры борзых раненый лев…

Отряд Галдана-Бошокту расположился лагерем в урочище Зун-мод на реке Толе{70}. Пока арьергардные части сдерживали натиск врага, а воины основного войска занимались устройством лагеря, разведчики доложили, что тридцать с лишним тысяч вражеских солдат сидит на хвосте у ойратов, а сам Энх-Амгалан-хан во главе тридцати тысяч воинов, имея при себе большое количество пушок, быстро продвигается вперед, видимо, спеша воспользоваться превосходством своих сил.

Заходящее солнце озарило красновато-желтым светом военный лагерь, снующих группами верховых. Мирная степь наполнилась движением и глухим шумом. В центре лагеря расположилась ставка Галдана-Бошокту: к северной стороне его большой юрты тесно примыкала другая — поменьше; перед ставкой высился грозный черный бунчук четырех-ойратов{71}, а вокруг него восемь малых бунчуков, тоже черных. Все они стояли на ножках, а возле них застыла в молчании почетная стража.

По традиции, ставку Галдана окружали шатры восьми полководцев. За ними, как было положено, ставили свои шатры тысяцкие и сотники; рядовые воины разбили десятиместные палатки, в раз и навсегда установленном удалении; оружейники, воины обозной службы, которым при разбивке лагеря надлежало находиться справа и слева от центра основной группы войск, давно уже расположились на отдых. Каждая войсковая тысяча имела тут свою строго очерченную территорию, и каждая сотня внутри тысячи знала свое место. Шатры для раненых, палатки лекарей и костоправов примыкали к обозным. Словом, в лагере царил незыблемый порядок.

Прошло совсем немного времени, и те, кому положен был отдых, спали в палатках, дежурные табунщики и верблюжатники уже угнали на пастбище лошадей и верблюдов, водовозы выгрузили бурдюки с водой, баклаги и глиняные кувшины, а сборщики топлива запасли аргал и хворост. Перед палатками воинских десятков чернели воткнутые в землю копья, составленные вместе луки и колчаны; кашевары варили мясо, готовили чай, каждый своему десятку; раздавался звон молотов о кувалды, один из шатров светился изнутри: там искусные мастера чинили оружие, раздувая кузнечным мехом горн, ковали наконечники для стрел. Каждый знал свое дело, везде и всюду царил порядок, не было и следа смятения. И таким величественным и спокойным выглядел лагерь, что просто не верилось, будто здесь расположились изнемогающие от усталости люди, отступающие под натиском врага воины, которым оставалось только одно: во имя справедливости направить копья и стрелы против численно превосходящих сил неприятеля, вооруженного кремневыми и фитильными ружьями да еще пушками.

Распространившийся среди ойратов ламаизм{72} тогда еще не уничтожил древних шаманских традиций, и к прежним верованиям прибавилось пока лишь почитание духов-хранителей. Ойрат-монгольские мудрецы, постигшие к тому времени учения философов Страны снегов — Тибета — и жаркой Индии, искренне верили, что заклинания, начертанные древнеиндийскими знаками ланджа{73}, которыми написаны священные книги будды Шигемуни{74}, и выгравированные искусными оружейниками Галдана на мечах, шлемах и панцирях ойратов, принесут удачу и счастье, приумножат силу и выносливость, устрашат и ослабят врагов.

В памяти народа, еще не воспринявшего веру в прошлые и будущие рождения человека, продолжали жить древние легенды и сказы о том, что воинственные ойратские витязи рождаются в юрте, а умирают, сражаясь в степи; что души павших на поле боя помогают живым побеждать, являя собой грозную опасность для врага; что добро непременно одержит верх над злом, а честность — над плутовством. Бывает ведь и так, что побежденный нынче — завтра торжествует победу! Ойраты верили, что души погибших в сражениях за правое дело обратятся в духов-хранителей и вместе со своими предками-духами станут помогать потомкам бороться за народное счастье. Ойраты сражались неустрашимо, чем немало удивляли своих врагов — военачальников и вельмож Энх-Амгалан-хана, последователя Конфуция, и иезуитов с далекого Запада, которым непонятны были стойкость и отвага монголов.

В ставке Галдана-Бошокту, которому вверили свою жизнь почти десять тысяч воинов, собрался военный совет. Тысяцкие долго совещались о том, как дать бой неприятелю, подробно все обсудили и разошлись, а Галдан-Бошокту остался один в своей пустой юрте, где не было никакой утвари.

Предводитель ойратов был статей, силен и собой хорош. Из-под густых черных бровей сверкали огнем зоркие, как у беркута, глаза, длинные усы свисали вниз, лицо отражало решимость и волю. Отличаясь удивительной храбростью, Галдан был в то же время человеком образованным и мыслящим. На военном совете он держался с присущим ему достоинством, не обнаруживая и тени усталости, и его бодрость передалась военачальникам. Но стоило Галдану остаться в одиночестве, как он переменился до неузнаваемости — ослабла воля, закаленная постоянными думами о неисчислимых людских страданиях, дало себя знать напряжение последних дней, он почувствовал тяжесть во всем теле, и от горделивой осанки не осталось и следа.

Некоторое время он сидел неподвижно, окруженный тишиной и безмолвием. Ничто не мешало ходу его мыслей. Но вот неслышно, будто тень, вошел оруженосец и поставил на складной столик масляный светильник. Галдан сделал знак оруженосцу удалиться, взял светильник и пошел к Ану — своей возлюбленной, верной спутнице его трудной боевой жизни. Она спала за занавеской из плотного индийского шелка, давно потерявшей свой первоначальный цвет. В ночном прохладном воздухе сильно пахло богородской травой{75}, тишину шатра нарушало лишь ровное дыхание женщины. Положив под голову свернутый потник, она прикорнула на походном тюфяке с замысловатым орнаментом, вышитым нитками, свитыми из верблюжьего пуха; черная коса и тонкие брови придавали особую прелесть ее лицу, осунувшемуся в изнурительных походах последних лет. Была в нем юная свежесть и та одухотворенность, какой светятся лица людей одаренных. Глядя при тусклом свете светильника на стройную фигуру разметавшейся во сне Ану, Галдан вдруг заметил, как сильно она исхудала, и со смешанным чувством любви и сострадания предался воспоминаниям…

Вот они с Ану, совсем еще дети, учатся грамоте у прославленного охотника, воина и истинного книжника. Какой замечательный это был старик! Стоило ему взять и руки камышовое перо, как он сразу же становился писателем, брался за лук — и тут же обретал силы воина-богатыря. Книги, которые он читал им вслух, навсегда остались в памяти Галдана.

Этот старец, близкий друг отца Галдана — хана четырех-ойратов, обучал сыновей хана и детей его родовичей не только грамоте, которую создал Зая-Пандита{76}; он учил их стрелять из лука с земли и с коня, рубить мечом, ловить лошадей арканом. Ану ни в чем не отставала от мальчиков, а в искусстве верховой езды, в стрельбе из лука шла вровень с лучшими учениками старика. Однажды детям разрешили участвовать в облавной охоте, и Ану первой же стрелой сразила кулана. По старинному монгольскому обычаю, полагалось награждать стрелка, отличившегося на своей первой охоте. Хан остался доволен и громко, так, чтобы слышали все ловкие наездники и меткие стрелки, первой вызвал девочку по имени Ану, смазал в честь праздника большой палец ее правой руки жиром убитого кулана, произнес благопожелание. Потом, улыбаясь в седые усы, сказал:

— Да будет она волею судьбы доброй подругой моему славному сыну — преемнику ханской власти!

Смутилась тогда смуглолицая Ану, покраснела и глаза опустила. А позже Галдан и Ану рассказали друг другу о своей любви и решили соединить свои судьбы, делить пополам радость и горе.

Тем временем седой воитель, хан четырех-ойратов, скончался, ойратские князья и правители-зайсаны перессорились, стали враждовать, чем причинили немало страданий Ану и Галдану. Одни князья хотели возвести на ханский престол Галдана, любимого сына покойного хана, другие мечтали вручить бразды правления послушному им Сэнгэ, брату Галдана. Сильные были князья и своенравные, и каждый имел опору — влиятельную родню и могучих воинов, и каждый настаивал на своем, считая, что ханом должен стать наиболее сговорчивый да уступчивый из братьев. Наконец собрались князья и зайсаны на сейм… Навсегда запомнился Галдану день, принесший ему невыразимую горечь унижения. С самого утра князья препирались, бранились, говорили гневные речи, а к вечеру в шатер Галдана явились посланцы сейма и с ними лама.

— Тебя, Галдан, лишили права наследовать ханскую власть. Ханом избрали Сэнгэ. А чтобы ты не встревал в дела управления четырьмя-ойратами, сейм объявил тебя монахом. Нет у нас такого обычая, чтобы монах, покинувший свое кочевье, правил государством.

И вспомнил Галдан, как принудили его принять монашество и как в самый момент посвящения прославленный витязь зайсан Чимбай, обливаясь слезами, вскричал:

— О, князья и зайсаны четырех-ойратов! И впрямь, видно, пришла пора встать мне на колени и просить, чтобы соблаговолили вы, бесстыжие, вручить золотые поводья ойратского правления Галдану!..

Став монахом в столь юном возрасте, Галдан уединился, стараясь предать забвению все, что, казалось бы, неразрывно связывало его с родиной; единственное, что ему оставалось, это отправиться в Страну снегов — Тибет. Так он и сделал, чтобы подавить обиду, заглушить страдания оскорбленной души. Настойчиво, не жалея сил, стал он постигать философское учение Дзонкапы{77}, прочел великое множество священных книг… И вот седовласые мудрецы трех крупнейших монастырей Тибета — Сэра, Брайбун и Галдан, — известных под общим названием Сэмбрайгэсум, стали считать одним из лучших своих учеников юного ойратского монаха, до тонкостей изучившего очень редкие древнейшие рукописи. Но, как ни круто обошлась с Галданом судьба, он, читая номы{78} и сутры, все время видел меж строк милый образ Ану, поклявшейся ему в верности; его постоянно мучила тоска по далеким ойратским кочевьям, освещенным и согретым лучами яркого солнца. Разве мог он знать, что наступит время и не придется ему больше огромными усилиями воли гнать прочь думы о вынужденной разлуке со своим народом, со всем тем, что было ему мило и дорого с малых лет!

Шло время, и окончил свои дни на земле мудрейший из ученых людей — настоятель монастыря Галдан. И старые, всеми почитаемые монахи единодушно решили просить мудрейшего из мудрых — Галдана занять золотой престол настоятеля. Тысячи монахов стали готовиться к пышному обряду возведения в почетный сан представителя славного ойрат-монгольского рода. Ойратские юноши, постигавшие основы мудрости в монастырях Сэмбрайгэсум, радовались чрезвычайно и гордились своим земляком. Однако в канун торжественной церемонии, под вечер, из далекой Джунгарии прибыли посланцы четырех-ойратов, чтобы вернуть Галдана на родину и возвести на ханский престол. Они доложили Галдану, что брат его Сэнгэ скончался и некому принять золотые поводья… А управлять четырьмя-ойратами должны крепкие руки, сказали они, потому что маньчжурский хан с Дальнего Востока, покоривший Китай, стремится теперь, сочетая несметную военную силу с интригами, завоевать северных монголов, в то время как южные монгольские хошуны сами сдались на его милость.

Защемило сердце у Галдана от давней обиды, он вспомнил, как тяжко его оскорбили, и воскликнул:

— И не стыдно теперь князьям и зайсанам четырех-ойратов умолять и заискивать, когда сами они лишили меня права наследия!

Выслушав решительный отказ Галдана, надменные ойратские князья, некогда по прихоти своей отдавшие Галдана в монахи, не знали, что и сказать сейчас, и стали в замешательстве пятиться к дверям, прижав к груди сложенные ладони. Задержался лишь один пожилой воин Чимбай и громким голосом военачальника, привыкшего отдавать команды, произнес:

— Дорогой мой Галдан, пришел час, назначенный тебе судьбой! Склонили головы князья и зайсаны четырех-ойратов, чтобы на коленях вымолить прощение за свою вину. Твоя обида мне понятна, и я знаю, что послание ойратского сейма в твоих глазах теперь всего-навсего никчемный листок бумаги. Но есть у меня и другое послание. Прочти его, сынок, и завтра на рассвете дай ответ. — С этими словами пожилой воин, соратник и близкий друг отца Галдана, вынул из-за пазухи дорогой хадак, расправил его, насыпал горсточку богородской травы, пахнувшей джунгарскими степями, положил сверху письмо Ану и преподнес Галдану. Галдан вздрогнул, увидев, что лист бумаги из индийской магнолии исписан знакомым почерком, и, поспешно протянув руки, принял хадак и письмо. Воин же не прибавил больше ни слова и удалился.

«В далекой стране Вам, возможно, и не вспоминались речи о любви, но как позабыть аромат богородской травы?! Родина предков призывает Вас к себе, да и я жду не дождусь!»

Письмо внесло в душу Галдана смятение, и он заколебался, одолеваемый тревожными мыслями. Защемило от волнения сердце. Чувство любви, жившее все эти годы в Галдане, пришло в столкновение с его разумом. В нем теперь боролись два человека: монах-философ, отринувший суету бренного мира, вступивший на путь высшей святости, и верный сын своего народа, любивший прекрасную землю, на которой он родился. И вновь в памяти с удивительной яркостью ожило все то, что он так стремился предать забвению.

Проведя в размышлениях долгую ночь, он на заре принял твердое решение. В своих помыслах он больше не был монахом, постигшим учение Дзонкапы, не был ученым мудрецом, которому тысячи лам готовы были поклониться, как только возвысится он на престоле восьми львов{79}. И все монахи стояли сейчас будто громом пораженные, услыхав неожиданную весть, когда собрались на церемонию возведения в сан настоятеля. Только духовный наставник Галдана, мудрый из мудрых, понял, какая важная произошла перемена в судьбе его любимого ученика, перед лицом высшего духовенства снял с него обет пострижения и, к великой радости ойратских посланцев, благословил Галдана, вступившего на нелегкий путь управления государством.

— Сын мой, — молвил он, — ты был стойким в вере. Будь же стойким и впредь в достижении своей благородной цели. Да преумножит твои силы рашияна{80} учения мудрецов!

Уже потом, в тревожную для ойратского государства пору, Галдан часто вспоминал тихую монастырскую обитель и каждый раз чувствовал, как недостает ему старого наставника, всегда спокойного, невозмутимого, умевшего поддержать в нем бодрость духа. Особенно после того, как маньчжурский император где силой, а где хитростью привел в покорность южных монголов, а затем посеял раздор среди северных.

Верные слуги цинского двора не скупились на серебро и золото для восточномонгольских князей и, разжигая их ненависть к западным монголам, стали утверждать, будто от образованных людей в Джунгарии, да и от самой ойратской культуры — один вред. И высшее духовенство восточных монголов в благодарность за императорские милости стало ложно толковать сочинения мудрецов Индии и Тибета. Галдан поначалу удивлялся, а потом проникся отвращением к наглому обоснованию философскими догмами столь мерзких рассуждений. Он твердо был убежден в том, что, если бы «сорок и четыре»{81}, то есть все восточные и западные монголы, были едины в мыслях и поступках своих, они могли бы дать отпор цинским завоевателям. Недаром говорится, что дружным сорокам под силу и дракона одолеть. Галдан пытался установить связи с князьями южных и восточных монголов, вступить с ними в переговоры и достичь единства во взглядах. Но они были спесивы, эти князья, хотя гордиться могли разве что богатым убранством жилищ, потому что давно перестали быть полновластными правителями: одни из них превратились в «преданных рабов Богдо-хана Цинской империи» и почитали это за счастье, другие готовы были последовать их примеру — стать «сановными рабами Богдо-хана» и словно актеры повторяли чужие, заученные слова. Им невдомек было, этим монгольским воронам, украшенным перьями китайских павлинов, что они, в сущности, стали послушными слугами пекинского Богдо-хана; а простой люд жил в неведении, по-прежнему почитая своих владык… И Галдан, понимая все это, стал с горечью думать, что все его попытки к объединению, увы, тщетны.

И когда настал час дать отпор главным силам императора, так называемым «небесным войскам», независимые ойраты остались в одиночестве. Маньчжурам помогали войска монгольских князей и зайсанов, «сановных рабов Богдо-хана». …И зазвенели кривые ойратские сабли, ударились о латы наступающих маньчжуров; тайные провокаторы открыто призывали «рубить ойратам их собачьи головы, а заодно и их сообщникам!». Маньчжурские военачальники, посылая китайских земледельцев на смерть в монгольскую пустыню, вещали: «Три года усердно послужим Богдо-хану и будем пребывать в блаженстве десять тысяч лет!» Натиск завоевателей отражали теперь только ойраты; бледноликие средиземноморские иезуиты снабдили маньчжурского императора огнестрельным оружием, чем и приумножили его силы, ойратам же неоткуда было ждать помощи, потому что пути, связывавшие их с большим государством на севере{82}, оказались перекрытыми.

«Вот и дожили мы до того, что окружены врагом и, как говорится, нет у нас друзей, кроме собственной тени. Что ж, сами защищать себя будем», — размышлял Галдан, оглядывая свое походное пристанище. Просторное, но неприхотливое, оно своим убранством ничуть не отличалось от бедных ойратских жилищ; так издавна повелось у ойратов: им были чужды щегольство и парадность. Ану — жене правителя четырех-ойратов — ни разу не довелось пожить в богатом и красивом жилище, в каких жили ханы восточных и южных монголов. Из года в год, наравне с Галданом, переносила она трудности и ни разу не пожаловалась на усталость или неудобства. Вот и сейчас она уснула, не раздеваясь, прямо на тюфяке. «Сон сморил бедняжку», — с жалостью подумал Галдан.

Потянул ветерок, пламя светильника задрожало, и его отблеск пробежал по лицу спящей Ану. Вдруг Галдан повернул голову и увидел оруженосца; тот приблизился и чуть слышно прошептал:

— Умирает старый Чимбай, начальник торгутских войск{83}.

Галдан надел панцирь, прицепил к кожаному кушаку с серебряными бляхами саблю и поспешно вышел. У шатра его ждали хэвтулы — воины из ночной стражи, которые тотчас же подвели полководцу коня.

IV

Бесчисленными звездами сверкали в темноте ночи огни главного войскового лагеря. Между шатрами и юртами для раненых сновали лекари и костоправы. Когда Галдан вошел в шатер, где лежал старый Чимбай, раненые стали было подниматься, но Галдан жестом руки остановил их и пошел прямо к умирающему витязю.

Он любил и глубоко почитал этого мужественного военачальника, друга его отца, умного и осмотрительного советчика в государственных и военных делах. Чимбай лежал с закрытыми глазами, озаренные огнем светильника седые брови и усы как бы оттеняли величавое благородство и мудрую человечность его лица.

Почувствовав на себе пристальный взгляд, Чимбай с трудом открыл глаза и зашептал:

— Хорошо, что ты пришел, дорогой мой Галдан, пока я не переселился из войлочной юрты к последнему прибежищу в скалах… Будь тверд душой и не дрогни в годину несчастья. Пусть мы не вечны, но вечен народ, и все наши деяния — и добрые и злые — будут жить в веках. Ликдан-хан не сумел объединить восточных монголов, наших братьев… Не удалось ему поднять их на врага, посеявшего рознь. Не смогли и мы объединиться со всеми монголами на борьбу с общим недругом. Жаль…

Обезлюдеет наша родина. Китайский владыка истребит лучших сыновей нашего народа — перебьет просветителей, распространяющих грамоту, уничтожит творения ученых и богословов. Погибнут драгоценные памятники культуры и искусства. И все же народ одолеет гибельное и злое безвременье! — Тут глаза старого воина заблестели и голос окреп: — Я ясно вижу: придет день, и народ станет хозяином своей прекрасной родины, начнет строить мирную, счастливую жизнь. Другие народы и страны будут с нами дружить. Различия в языке не нарушат единого стремления — сделать людей счастливыми…

Положение у нас безвыходное, Галдан, но ты держись и действуй решительно до последнего вздоха! Пусть потомки помнят о нас, веривших в грядущее и отдавших жизнь за свободу. Мертвые, но не сдавшиеся, побежденные, но не павшие духом, мы будем жить в сердцах наших далеких потомков, в сердцах борцов за народное сча… — Чимбай стал задыхаться, из груди его вырвался хрип, и, спустя короткое время, он затих навсегда.

Галдан опустил руку военачальника, которую держал в своей, скорбно вздохнул и поднялся. Подошел лекарь, пощупал пульс и, удостоверившись, что старый воин мертв, приказал стражнику, который ухаживал за больными, позаботиться о похоронах до начала сражения.

Будучи человеком образованным, широких философских взглядов, Галдан-Бошокту не запрещал ойратским воинам, все еще чтившим шаманские обычаи предков, хоронить павших на поле брани по древнему обряду. Заботясь о душах погибших и стремясь облегчить живым горечь утраты, полководец, наряду с шаманским обрядом, разрешал также и обряд последователей учения Дзонкапы.

Воины лекарской части соорудили носилки из деревянных рам, которыми пользовались, навьючивая верблюдов, и вынесли тело Чимбая из шатра. Затем, согласно древнему обычаю, посадили его верхом на коня — два адъютанта поддерживали мертвого Чимбая с обеих сторон. Впереди встал знаменосец с личным стягом покойного. За ним построились знаменосцы с личными стягами других умерших от ран воинов. В соответствии с порядком церемонии, несли сотенное знамя, если в последний путь провожали воина из сотни, если же стражника — несли штандарт десятки. Позади колонны знаменосцев вели в поводу коней с останками Чимбая и других погибших, также поддерживаемых с обеих сторон воинами одной с ними части. Замыкали похоронную процессию пушкари, захваченные Чимбаем в последнем сражении. По обычаю, пленных пушкарей предстояло сжечь на костре вместе с пленившим их военачальником.

Галдан с тысяцкими и сотниками ехал в конном строю в самом конце процессии. Когда до места совершения обряда осталась половина пути, зайсан вынул из колчана Чимбая стрелу, привязал к ней свитый фитилем трут, высек огнивом искру и, пока трут разгорался, пустил стрелу в сторону маньчжуров. Один из воинов поскакал вслед за стрелой, поднял ее и вернулся в строй.

На месте, где совершали обряд снаряжения душ умерших в полет, все спешились, сняли с коней тела усопших и положили их на приготовленные заранее поленья; когда у ног Чимбая закололи его коня, один из пленных пушкарей испугался, пал на колени и, кланяясь в ноги воинам, залепетал что-то на своем языке. На лице его при свете факелов сначала отразилась растерянность, а затем животный страх, и Галдан невольно ощутил жалость. Ему — человеку недюжинного ума, тонкому знатоку ламаистского вероучения, шаманский обряд явно претил, но разве мог он обидеть запретом своих воинов, которые постоянно, изо дня в день, видели вражеские сабли, слышали свист вражеских стрел!.. С глубоким состраданием смотрел он на несчастного пушкаря, который, словно угадав его мысли, кинулся было к Галдану молить о пощаде, но в это время стоявший подле пушкаря старый воин взмахнул саблей, голова пленника покатилась прочь, и, раскинув руки, пушкарь рухнул у ног Чимбая. Факельщики положили его на поленья, высекли огнивом искру и принесли жертву огню; брызгали жиром, маслом и вином, пока не запылал жарко костер. И тогда старейшие из воинов, призывая души павших в сражениях, забормотали, запели древнее шаманское призывание:

Белы ваши зубы, крепко стиснутые,

И сердца тверже стали закаленной,

Сияньем мужества окружены вы,

И бесстрашен взгляд очей ваших,

О мужи могучей и несгибаемой воли,

Доблестные сыны несгибаемого народа!

Жемчуга светлей ваши зубы сжатые;

И сердца богатырские тверже стали,

Сияньем доблести окружены вы,

О мужи, не знавшие страха и упрека,

Славные воины с сердцем неустрашимым,

Храбрые сыны сильного духом народа!

Сияньем славы окружены вы,

Мужи с сердцем крепче булата,

В веках будут жить ваши подвиги,

А честь и слава — в сердцах народа,

О мужи могучей и несгибаемой воли,

Доблестные сыны несгибаемого народа!

Сияньем храбрости окружены вы,

Унизившие гордыню врагов наших,

Мужи — воины нашего народа,

Его мудрость и разум, мужество и слава,

Мужи могучей и несгибаемой воли,

Славные воины с сердцем неустрашимым,

Храбрые сыны сильного духом народа!

Улетели вы, как улетают ястребы,

Вернулись на родину мирную и спокойную,

Стали добрыми духами очагов своих.

Отошли вы от нас, мужи-богатыри,

Стали в домах своих образами-иконами

На шелку цвета белой яшмы драгоценной,

Мужи могучей и несгибаемой воли!

Яств наших вкусите, воины славные,

Напитков наших отведайте, друзья!

Виноградные подносим вам вина

И просим: устрашите врагов злых.

Пусть трепещут их сердца хищные!

Крепкое вино мы подносим вам

И просим: пугните врагов коварных,

Пусть страх сожмет их сердца черные!

От крестцов с курдюками столы ломятся,

Напитки добрые ждут вас в ендовах!

Храбрейшие из храбрых, вы с нами,

И дух ваш могучий укрепляет наши сердца![10]

Старики пели и в то же время совершали жертвоприношение: подносили огню завернутый в хадак крестец и грудную кость барана, брызгали водкой.

После этого все участники церемонии трижды подняли вверх — кто факелы и сабли, кто луки и копья, затем девять раз поклонились огню, и на этом обряд кончился. Храня молчание, воины сели на коней и, не оглядываясь, поспешили в лагерь.

V

В лагере все еще стучали молоты. Кузнецы-умельцы ковали железные шипы, чтобы защищаться от наступающей конницы. Как ни кинь такой шип, он непременно упадет острием кверху. Шипы во множестве разбрасывали перед вражескими конниками, и они вонзались в ноги лошадей.

Когда Галдан проезжал мимо кузнечного шатра, из него вышел старый мастер, шагнул вперед и, поклонившись, сказал:

— Повеление выполнено — оленья маска готова. Прошу дозволения состоять завтра в свите ханши и участвовать в сражении. — В голосе мастера зазвучали просительные нотки. — В этой жизни не придется мне больше заниматься кузнечным ремеслом… Говорят, что мужчина рождается в юрте, а умирает в степи. Вот я и хочу сложить голову в схватке с врагом! Благоволите же выполнить мою последнюю волю.

Если человек, кем бы ни служил он в войске, изъявлял желание участвовать в решающем сражении и готовность погибнуть, удерживать его не полагалось.

— Дозволяю! — отрывисто бросил в ответ Галдан и направился к своему шатру. Когда он вошел внутрь, первое, что бросилось ему в глаза при слабом свете светильника, была маска, изображавшая голову оленя с посеребренными ветвистыми рогами; устрашающе чернели глазницы и ноздри. «Как она сюда попала?» — удивился было Галдан и тут же вспомнил разговор с кузнецом. Он огляделся: пусто и неуютно было его жилище!.. На дорожном складном столике медная тушечница, привезенная им еще из монастыря; потрепанная книга в матерчатой обертке, рядом — камышовое перо. У одной стены брошена дорожная переметная сума из кожи с тисненым узором, у другой — длинный колчан для стрел. Разостланный на земле стеганый тюфяк с пестрым орнаментом, отороченный по краям широкой каймой из тибетского сукна, едва не вылезает из-за занавески, за которой спит Ану. И снова Галдан остро осознал, как велика любовь и выдержка Ану, терпеливо разделяющей с ним тяготы походной жизни. За многие годы она ни жестом, ни словом не показала, как ей тяжко.

Стараясь не потревожить сон любимой, Галдан осторожно снял панцирь и шлем, тихонько приподнял занавеску. Ану тут же проснулась и с ужасом взглянула на Галдана широко раскрытыми глазами, но в следующее мгновенье радостно улыбнулась, вздохнула и вполголоса сказала:

— Слава богу, что это был только сон! Я от страха проснулась, но увидела рядом вас, и сразу отлегло от сердца!

Галдан сел на жесткий тюфяк, взял красивую маленькую руку Ану, нащупал на большом пальце мозоль, образовавшуюся от тугой тетивы, молча поднес этот палец ко лбу и, объятый глубокой жалостью, на миг перестал слышать и видеть. Потом до него донесся голос Ану — тихий, ласковый:

— Мне привиделось, будто сидим мы подле костра в безлюдной степи, и нет при вас никого из наших воинов, только зайсаны. Один из них пристально смотрит на вас холодными глазами предателя. У меня от этого взгляда сердце захолонуло, а вы спрашиваете: «Чей же это сын сидит здесь у костра и делит с нами пищу?» Тут зайсан вдруг вскочил и кинулся на вас с ножом, я бросилась на убийцу, чтобы отвести занесенный над вами нож, и почувствовала, как холодное лезвие входит мне в сердце… И проснулась. — Ану замолчала, стыдливо прижалась к Галдану. В это время взгляд ее упал на маску с оленьими рогами, и она заговорила взволнованно, страстно:

— Для меня огромное счастье прильнуть к вашей груди, обнять вас. Каждое такое мгновение приносит мне невыразимую радость. Но я чувствую, что не дождаться нам мира и благополучия, и не увижу я больше моей прекрасной Джунгарии. И не хочу я попасть в руки маньчжуров, стать их рабыней. Не хочу видеть, как здесь, в урочище Зун-мод на реке Толе, будет разгромлена ойратская армия. Вот и велела я старому кузнецу сделать для моего скакуна маску. Помните, старый учитель когда-то рассказывал нам об одном древнем обычае: если храбрый воин в давние времена изъявлял волю победить или погибнуть в бою, он думал лишь о том, чтобы, пав бездыханным на поверженного врага, побыстрее превратиться в духа-хранителя своих родичей; перед битвой он надевал на своего коня маску оленя с серебряными рогами. Вот и я… сосредоточила все свои помыслы… Взгляну утром на красное солнышко, пока бьется во мне пылающее сердце и бурлит кровь, а закат встречу, превратившись в бесплотного духа, и буду охранять вас, не отдаляясь дальше, чем на локоть. — Голос ее дрогнул. — Давно хотела я сказать вам об этом, да слова не шли с языка. И только сейчас отважилась. Не вините меня, будьте снисходительны! — добавила Ану и, опустив голову, прижалась к Галдану.

Не положено чинить помехи человеку, принявшему такое решение. И Галдан не мог огорчить искреннее сердце Ану, охваченное высоким порывом. Он горячо обнял любимую, целовал ее пальцы, ласкал. Так сидели они, обнявшись, позабыв обо всех тяготах ойратского войска, о завтрашнем сражении, сулящем страдания, несравнимые с теми, которые пришлось им испытать. Они были сейчас одни в целом свете и всеми мыслями своими и чувствами принадлежали друг другу.

VI

Едва проступили на посветлевшем небе темные очертания гор, а Галдан и Ану в сопровождении тысяцких уже объезжали военный лагерь. Разведчики привели языка, и пленный подтвердил полученные еще с вечера сведения: Энх-Амгалан-хан наступает всей своей ратью и с пушками… Для большей безопасности по наружной стороне ойратского военного лагеря положили верблюдов со связанными ногами, образовав из них двойное кольцо. Расстояние между этими живыми кольцами обороны было невелико, и вражеские конники, перемахнув одно такое кольцо, уже не имели разбега, чтобы преодолеть следующее. Такая самооборона давала возможность вести сражение за пределами лагеря.

Приветствуя Галдана и его свиту, многочисленные постовые выкликали каждый свой клич. То и дело слышалось: «Журавль!», «Сова!», «Олень!», «Лось!». Такие кличи существовали издавна, и это было удобно. Когда на охоте или в походе воины располагались лагерем, заблудившемуся легко было найти стоянку или костер своих сородичей, поскольку на клич полагалось отвечать. Если в сражении воин выкрикивал родовой клич, находившимся поблизости родовичам надлежало немедленно оказать ему помощь. В наступлении все воины — десяток, сотня, тысяча или тьма — выкрикивали свой родовой клич.

Во всех десятках воины уже позавтракали и сменили охрану. Все знали, что огромное войско маньчжуров наступает по двум направлениям и что врагов вшестеро больше, чем ойратов; каждый понимал — в этой яростной битве поражение неизбежно. Но ойратские воины не боялись смерти: ведь мужчина рождается в юрте, а погибает в степи. Все витязи имели единое стремление сразить как можно больше врагов и пасть бездыханными на трупы. Каждый безошибочно знал свое место в боевом построении, умудренные опытом предводители десятков и сотники строго следили за порядком, и все до единого верили, что в сражении им поможет дух-хранитель их полководца.

Вместе с тысяцкими Галдан и Ану вернулись в свой шатер. Теперь они знали, что ни один из воинов не пал духом, не пришел в смятение. Из так называемой «кухонной юрты» военачальникам принесли чай в высоких серебряных кувшинах домбо, на тарелках — мясо, сушеный творог арул, пластинки сушеного сыра хурут и муку из поджаренных ячменных зерен. Сняв панцири и шлемы, все принялись за еду. Во время трапезы явились гонцы от разведки и сообщили, что пешие войска противника подошли близко к лагерю. При них пушки, и продвигаются они с большой осторожностью. Вскоре прискакал десятский с известием, что подступает вражеская конница. Галдан и тысяцкие обсудили, как вести оборонительный бой, когда и в каком месте атаковать неприятеля.

И вот по правую и по левую сторону от грозного черного бунчука четырех-ойратов появились знамена правого и левого крыла ойратской армии; протрубили общее построение. Сотня за сотней, без спешки и суеты, становилась в боевые порядки. Показались верховые, рысью приближавшиеся к лагерю. То были воины разведывательной и охранной службы. Навстречу воинам поскакал вестовой тысяцкого, дабы указать им их место в строю; всадники тут же разделились — одна группа пополнила резерв, другая выстроилась во фронт.

Дугой, приняв форму изогнутого лука, прямо на лагерь летела маньчжуро-китайская конница. Оба крыла ойратских всадников, построенные клиньями, получили от тысяцких приказ флангами вклиниться, разрубить лавину врага на части сразу в нескольких местах. Но, прежде чем ринуться на неприятеля, ойратские воины громко запели древний гимн четырех-ойратов; величественный напев потряс прозрачный утренний воздух; в этом гимне, созданном безымянным поэтом древности, звучали отвага и решимость погибнуть, но не покориться, не стать рабами. Галдан и Ану пели вместе со всеми.

Едва смолк этот суровый, трогающий душу гимн, как загудела раковина, подавая сигнал к атаке{84}, прокатился боевой клич маньчжуро-китайского войска, и сразу же замелькали, заблестели панцири и шлемы вражеской конницы, зацокали тысячи копыт, вздымая облака пыли. Вместе с маньчжурами шли воины восточных монголов, подняв пики и сабли против родственного им ойратского народа.

Всадники Галдана ринулись в контратаку, разрезая на части вражескую лавину. Восходящее солнце, прорвавшееся сквозь пыльную пелену, казалось грозным багрово-красным щитом; в мутном мареве ойратские сотники подавали сигналы флагами, управляя завязавшейся схваткой, и воины неистово рубили врагов саблями, кололи копьями. Заметно было, что в искусстве верховой езды ойраты превосходили маньчжуров, исконных лесных охотников, привыкших лишь стрелять из луков. Врагов удалось остановить на расстоянии полета стрелы от лагеря, и атака неприятеля потеряла свою силу, лавина конников рассыпалась, и в облаках пыли то здесь, то там продолжались рукопашные стычки.

Наблюдатели снова донесли Галдану о приближении маньчжурской конницы; затрубила главная войсковая труба, ей откликнулись сигнальные трубы в сотнях, и тут же предводители десятков построили воинов в боевые порядки. Вновь перед лагерем началось ожесточенное сражение. Сотня левого ойратского крыла с быстротой стрелы врезалась во вражескую лавину, рубя направо и налево… Солнце стояло еще совсем низко, когда была отбита третья атака, для которой маньчжуры подтянули дополнительные силы. Степь наполнилась звоном оружия, ржанием раненых коней, надсадными криками сражающихся. И снова наблюдатели сообщали, что под прикрытием императорской кавалерии на лагерь надвигается пешее войско и пушки.

В ярости иные из ойратских воинов срывали с себя шлемы и панцири и сражались с обнаженной грудью в самом пекле. Страшно было смотреть на них, перемазанных кровью; таких бойцов монголы называли «нагими богатырями». В пылу битвы их ярость доходила до бешенства, и враги робели, отступали перед ними. Будучи шаманистами, маньчжуры верили, что в этих «нагих богатырей» вселялись свирепые, воинственные духи и сражаться с ними под силу лишь воинам белой кости да прославленным богатырям, а не рядовым ратникам. Всякий раз, как в атаку шли неукротимые и грозные, словно боги, «нагие богатыри», широкоплечие, с багрово-красными телами и налитыми кровью белками, маньчжуры в страхе бросались врассыпную.

Почти все воины из резерва ойратов уже вступили в бой, в критические моменты на подмогу шли малочисленные группы, в то время как маньчжуры посылали в битву все новые и новые части. Их пестрые войсковые знамена проглядывали в клубах пыли перед самым лагерем. Время от времени вражеские знаменосцы, сраженные ойратскими стрелами, падали, увлекая за собою укрепленные на древках полотнища. Появилась китайская пехота «зеленого знамени», перестроилась в каре и, ощетинившись бердышами и копьями, пошла в наступление. Ойратские конники встретили врага градом стрел, быстрее засверкали сабли и копья, ударяясь о шлемы и панцири. Внезапно, заглушая крики раненых и ржанье подбитых коней, раздался громоподобный грохот. Это пушки подали свой голос. Первыми же ядрами разорвало нескольких верблюдов в двойном оборонительном кольце ойратов. Воины внутри кольца метко поражали противника стрелами; пешие и конные враги, смертельно раненные, перепрыгивали и проваливались в пустое пространство между двумя рядами ревущих от страха животных. Местами трупы громоздились уже вровень со спинами верблюдов.

Вот вырвался вперед лихой всадник, по виду тунгус; разогнав коня, он попытался перемахнуть через оба ряда верблюдов, но конь, миновав первый ряд, врезался в верблюжий хомут, всадник вылетел из седла, как камень из пращи, сшиб с ног ойратского воина, растянулся, но мгновенно вскочил и, не поднимая свалившегося с головы шлема, принялся рубить саблей. Он владел ею так искусно, что долго никого к себе не подпускал, пока кто-то из ойратов не изловчился и не полоснул его саблей по лицу. Держась за щеку, тунгус, однако, не угомонился и вновь налетел на защитников лагеря, но тут шальное ядро из маньчжурской пушки снесло ему голову, и он рухнул к ногам ойратских воинов.

Бой вокруг ойратского лагеря становился все ожесточеннее. В сражение вступили китайские пехотинцы — «тяжелое войско» со своими мечами, бердышами и копьями с крюками и наконечниками. При завоевании Китая маньчжурами они приняли сторону захватчиков и помогли им поработить свою родину. Были здесь и тунгусские охотники — жители хинганской тайги, родственные маньчжурам по крови, языку и обычаям; увешанные луками, колчанами и ножами, они бились, держа в руках короткие дротики, скорее напоминавшие кинжалы. Кольцо пеших китайцев, тунгусов и маньчжуров все теснее смыкалось вокруг лагеря, одни падали, сраженные ойратскими копьями и стрелами, другие продолжали наступать, лезли, как исполинские муравьи, на трупы верблюдов — ведь сам император вел их в бой!

На одном из участков обороны приземистый ойрат могучего сложения — умелец по кузнечному делу — в пылу борьбы перескочил по трупам, как по мосту, за пределы верблюжьего кольца, выхватил из рук рослого темнолицего китайца копье с крюком, раскрутил его с такой силой, что засвистело в воздухе, и в мгновение ока раскидал по сторонам пехотинцев. Но воин с пером на шлеме — из маньчжурской знати — длинным мечом перерубил копье пополам.

— Так вот ты, значит, как! — взревел кузнец, словно рысь прыгнул на маньчжура, вцепился ему в горло и стал колотить его обломком копья, пока не поверг на землю; затем выхватил саблю и ринулся в бой, но не заметил, как подкрался к нему ратник, сопровождавший поверженного. Кузнец ощутил сильный удар ниже затылка, быстро обернулся, напрочь отсек ратнику голову и только тогда схватился левой рукой за шею. Чувствуя, что смертельно ранен, он напряг последние силы и крикнул: «Да здравствует во веки вечные ойратский народ!» — и упал на труп сраженного им маньчжура.

Между тем вражеские знамена и штандарты развевались уже вокруг всего лагеря, в бой вступили теперь все ойратские воины. Резерва не было, лишь сотня стрелков Ану не вышла еще на поле брани, издали помогая воинам меткой стрельбой из луков.

Подходили все новые конные и пешие войска и уплотняли и без того уже плотную живую стену вокруг защищающихся храбрецов. Наблюдавшая за ходом сражения Ану стала замечать, что ее выносливые и отважные братья по оружию начинают сдавать позиции; сражаясь уже несколько часов кряду, некоторые устали до изнеможения; Ану с болью смотрела, как косят ойратов чугунные ядра, вылетающие из грохочущих пушек. Потом не выдержала и обратилась к Галдану и тысяцким:

— Нашим воинам не под силу вырваться из вражеского окружения. Я атакую пушкарей и проложу путь, чтобы можно было выйти отсюда. Да поможет вам великий дух-хранитель четырех-ойратов достигнуть границ прекрасной Джунгарии! — И она повелела: — Наденьте на моего скакуна маску!

Воин Бор, ревностный хранитель Ану, вынес из ставки маску оленя с ветвистыми рогами и водрузил ее на коня. Старейший из тысяцких совершил возлияние перед черным бунчужным знаменем четырех-ойратов, вручил Ану чашу с кумысом и произнес благопожелание:

Пусть черный и грозный ойратский бунчук

Врагов устрашит, раскидает вокруг.

Пусть силой могучею нас наделит,

Отваги придаст и мечи заострит.

Пусть тот, кто в борьбе за ойратский народ

Из этого мира в мир духов уйдет,

Лишившийся тела — да будет и там

Он преданным духом-хранителем нам!

Прославят нас люди грядущих времен,

Потомки бессмертных ойратских племен[11].

Завершая обряд прощания, взволнованный Галдан обнял Ану, поцеловал ее в правую щеку{85} и поднял руку, приветствуя сопровождавших ее богатырей. Ану села на своего скакуна, в последний раз с любовью посмотрела на Галдана и кивнула своим воинам. Всадники тронулись с места, объехали посолонь вокруг бунчука; оставшиеся в лагере в знак прощанья подняли вверх луки, сабли, копья. Кто-то запел ойратский гимн, его подхватила вся сотня, и всадники пустили коней навстречу врагу.

С боем прорвали смельчаки ряды вражеских пехотинцев, проложили широкую, как улица, дорогу и примчались на позицию пушкарей. Кроша маньчжуров саблями, воины Ану быстро и ловко заклепали запальники пушек прихваченными с собою гвоздями, мгновенно выводя их из строя; не успевших убежать пушкарей рубили на месте. Теперь продолжали палить только две самые большие пушки, сотрясая землю; их прикрывало множество пеших воинов. Какой-то европеец второпях подавал команды, но стрелять было поздно, насели ойратские богатыри; пушкари растерялись, и грохот смолк. Сабля Ану сверкала в гуще врагов — она пробивалась к европейцу; тот в страхе оттолкнул от пушки китайского воина, направил жерло на Ану, дрожащими руками поднес фитиль к пороховому отверстию. Полыхнуло пламя, взвился дымок и чугунное ядро попало прямо в серебряный нагрудный знак отважной ханши; словно срезанный косою полевой цветок, упала она на землю. С ликующими воплями бросились вражеские ратники на ойратов, но богатыри Ану сражались, не отступая ни на шаг. Путь для защитников лагеря был открыт.


Это произошло в урочище Зун-мод на реке Толе. Войско Галдана-Бошокту приняло бой с противником, вшестеро превосходившим его живой силой и оружием. Героически сражаясь, ойратские воины сломали железный обруч маньчжуро-китайских войск и пошли на запад, к границам кочевий четырех-ойратов. Документы об этом событии нередко преувеличивают успехи шестидесятитысячной армии, будто бы наголову разгромившей Галдана. Из устных же преданий явствует, что врагам удалось пленить не более сотни ойратских воинов, и то тяжелораненых, лишенных возможности оказать сопротивление маньчжурам. Нетрудно представить, как мужественно боролись ойраты!

Создавая эту новеллу, я по мере сил моих стремился воплотить в образах слышанные от старцев легенды, желая побудить современных монгольских писателей к воссозданию в литературе героических страниц из истории борьбы четырех-ойратов за свою свободу; показать героические подвиги предков, которые, не щадя жизни, сражались с чужеземными завоевателями и не покорились, хотя и потерпели поражение в неравном бою. Завершая свое повествование в лето года обезьяны{86}, обещаю осуществить свою давнюю мечту и написать когда-нибудь, если только хватит сил, исторический роман о мужественной Ану — решительной, отважной монгольской женщине, рассказать о ее светлой любви и благородной душе, чтобы добавить хоть каплю в море монгольской литературы.


Перевод Г. Матвеевой.

Загрузка...