ДЭМБЭЭГИЙН МЯГМАР

Дэмбээгийн Мягмар — известный мастер психологической прозы малого жанра, поэт, очеркист, детский писатель. Родился в 1933 году в Баруунбурэн сомоне Селенгинского аймака в семье скотовода. В 1955 году закончил Монгольский государственный университет, работал в Министерстве просвещения МНР, преподавал в средней школе, был также на издательской работе. В литературу пришел как поэт в середине пятидесятых годов, выпустил сборники стихов «Сани со знаменем» (1956), поэмы «Встал темной ночью» (1959), «Смятенная душа» (1960), стихи для детей, собранные в сборнике «Книга» (1957).

С начала шестидесятых годов писатель много ездит по стране. Он обращается к прозе, пишет очерки, фельетоны, рассказы (сборник «Рассказы», 1962), одна за другой выходят его повести о скотоводах, охотниках и землепашцах — трудолюбивых, мужественных, духовно богатых людях: «Земля и мы» (1965), «Мельник» (1965), «Дочь мельника» (1966), «Наводнение» (1966, русский перевод 1970), «Перевал» (русский перевод 1970), «Отгонщик», «Повесть об одном доме» (1964), роман «На перепутье» (1964). Став популярным на родине прозаиком, он закончил в 1971 году Высшие литературные курсы при Московском литературном институте имени А. М. Горького.

Д. Мягмар — лауреат литературной премии имени Д. Нацагдоржа. Стихи и проза писателя, его литературные заметки «Зоркость взгляда» публиковались на русском языке.

МЕЛЬНИК

Наша машина остановилась у самой воды. Небольшая говорливая речушка Шувут, извиваясь, бежала у подножия холма вдоль накатанной колеи.

Мы с дочерью вышли глотнуть сведшего воздуха и размяться, а шофер — залить воду в радиатор, который от перегрева уже начал слегка дымиться. Пока водитель занимался этим делом, дочка побрела вдоль холма туда, где виднелись густые заросли крапивы.

Покончив с работой, шофер устало опустился на корточки и вздохнул:

— Да, вы родились, прямо скажем, в райских местах! Здесь удивительно хорошо! — И он ласково провел перепачканной машинным маслом ладонью по траве, нежной, словно пушок на затылке у грудного младенца. — Далеко нам еще?

— Нет, мы уже совсем близко от стойбища, — ответил я. — Считай, почти доехали.

— Тогда можно малость передохнуть, — произнес шофер и растянулся на траве, подложив руки под голову. — Прошлой ночью плохо спалось. Устал, видно, да и думы какие-то одолели… Вы с девочкой тоже, наверное, притомились… — Он замолчал и, почти не мигая, уставился в небо.

И тут ко мне, запыхавшись от волнения, подбежала дочь.

— Пошли быстрее, папа. Я нашла камень, а на нем какие-то письмена. Похоже, что тюркские. Нам о них учитель рассказывал. — Она энергично потянула меня за руку. — И давай аппарат захватим! Надо обязательно сделать снимки. Я их потом отнесу в школу. — Девочка кинулась к машине, схватила с заднего сиденья фотокамеру и вприпрыжку понеслась туда, где росла крапива. Я поспешил вслед за ней.

Через несколько мгновений дочка, как вкопанная, замерла у вросшего в землю желтого камня, похожего на круглую луну. Подойдя поближе, я признал и нем каменный жернов со своей мельницы. С той самой мельницы, на которой в молодые годы я молол в этих краях зерно.

Много воды утекло с тех пор, но ошибки быть не могло: мельница на Шувуте была одна, стояла она где-то поблизости, и кому же, как не мне, было помнить, какие были у нее жернова?

Ветры и дожди оставили на поверхности жернова причудливые узоры, которые действительно напоминали какие-то письмена. Умей он, старый мой приятель, говорить, уж он наверняка раскрыл бы мне тайный смысл этих письмен, рассказал бы, кто и когда забросил его сюда, многое мог бы припомнить, как помню я, не раз проливавший над ним слезы радости и горя. И как бы в подтверждение собственным мыслям, я вдруг заметил среди полустертых временем желобков жернова несколько капель поблескивавшей на солнце влаги… Это, как я понимаю, верхний камень. На мельнице у него был двойник, напарник, такой же точно камень, служивший нижним жерновом. На него, кстати, падали самые большие нагрузки. Где же он? Сколько я не искал вокруг, второго камня не обнаружил. Возможно, кто-то увез его далеко отсюда. А может быть его поглотила земля, укрыв навсегда от любопытных взглядов…

Мои думы прервала дочь.

— Ну, что, папа, никак не прочтешь, да? Давай лучше сделаем фото, а потом разберемся, ладно?

— Этот камень, дочурка, — вовсе не памятник, а самый обыкновенный мельничный жернов, — признался я, сожалея, что приходится разочаровать девочку.

— Жернов? Мельничный?

Я подумал, что сейчас она попытается мысленно представить себе мельницу и определить, где находился этот большой камень, как он работал. И ей вряд ли это удастся: мельница на конной тяге была для моей дочки наверняка чем-то из области преданий или, скажем, памятником с тюркскими письменами. Как, впрочем, и вся моя далекая юность.

Я, конечно, принялся разъяснять, как работали каменные жернова, как их приводила в движение ходившая по кругу лошадь, но особой ясности в смутные представления дочери, видно, не внес. А вдаваться в другие воспоминания о той поре моей жизни я не стал. Да и как бы я мог это сделать? Как посмел бы спокойно смотреть при этом в глаза этого распускающегося цветка, этой порхающей бабочки, и говорить ей, что когда-то я желал ее смерти. Чьей? Собственной дочери! Кто ответит мне, как возникло, почему владело мною это преступное желание? Никто не ответит — ни жаркое солнце, ни прозрачные воды Шувут, ни грозные скалы Дэлгэр-Ундура. Много лет назад, покаянно рыдая, я просил их об этом, кричал, требовал!.. И слышал в ответ только эхо. Я сам должен себе ответить. Возможно, я слишком любил ее мать. Увы, это не оправдание! Что, если рано или поздно дочь обо всем узнает? Сумеет ли она понять меня и простить?.. Слава богу, тех отчаянных слов не слышала ни одна живая душа. Разве только этот несчастный жернов. Но он, как и я, умеет хранить молчание.


Зимняя ночь. Бледная луна льет тусклый свет на застывшие вокруг горы. Изредка из пади, где остановились на зимовку несколько аилов, раздается тревожный лай. Затем все снова погружается в вязкую тишину. Ее нарушает только цоканье копыт моей лошади, которая ходит по кругу, вращая жернова. Иногда она останавливается и, заржав, задирает хвост. Подцепив на скребок помет, пока он не успел застыть, я выдергиваю деревянный засов из петель на железных дверях сарая и выбегаю во двор. И так несколько раз за долгую и унылую ночь… Равномерно цокают копыта, скрипят жернова, тонкой струйкой сыплется мука.

Кажется, это не кончится никогда. Но, в очередной раз выбежав из сарая, я вижу, как начинает заниматься заря. Холод пронизывает все мое тело, но я не спешу назад: стою, зевая и прогоняя сон, смотрю по сторонам. Всюду белым-бело от сугробов. Только справа по соседству чернеют невзрачные глинобитные строения. Кажется, они застыли и вместе со мной слушают тишину. Летом здесь хранят кошмы, семена, зерно, но зимой к ним подъезда нет и они пустуют, хотя и находятся под охраной — их сторожит тетушка Долгор, ее маленькая серая юрта, занесенная снегом, — словно звериная нора. Единственный аил в этом глухом и заброшенном месте.

Кроме меня, еле стоящего на ногах от усталости, хозяйки аила Долгор и ее семнадцатилетней дочери Жанжи — вокруг ни души…

Я слышу, как в хашане у Долгор беспокойно зашевелилась корова, переступила с ноги на ногу лошадь. Видно, почуяли запах муки из открытых дверей сарая. Опрометью кидаюсь назад и успеваю вовремя прикрыть дверь — ветер чуть было не загасил сальник. При его мерцающем свете мы с Гнедым продолжаем работать. Снова мой тощий трудяга-конь ходит по кругу, как заведенный, снова летят из-под его копыт комья земли с присыпанных мною скользких участков мощенного камнем пола.

Мерный цокот навевает грусть. Вспоминаю беседу, которую несколько дней назад в сомонном центре проводил пожилой военный. Он рассказывал о войне. Вот уже с лета ее ведет Советский Союз против фашистской Германии. Говорил он живо, некоторые события пересказывал так подробно, будто сам был очевидцем или участником военных действий. Слушал я и понимал, что наши нехватки — перебои с продуктами, табаком, одеждой — все это из-за войны, из-за вероломного нападения фашистов на Советскую страну. Потом показывали кинохронику. До сих пор перед глазами стоят жуткие картины разрушенных домов, взорванных мостов, обуглившихся печных труб в сожженных дотла деревнях, душу раздирают крики и стоны, плач и рыдания стариков и детей — беспризорных, оборванных, голодных.

После кино военный снова взял слово. Араты, не дослушав его до конца, повскакивали с мест, наперебой записывали в фонд Красной Армии лучших скакунов. Я тоже решил подарить своего Гнедого, но земляки только руками замахали: «Брось, парень, твой одёр не то что до фронта, до границы-то не дотянет, подохнет». Возразить было нечего, и тогда я сказал, что куплю на свои деньги зерна, намелю его на мельнице и подарю полмешка, а может, и целый мешок муки, как получится…

«Получается не так плохо», — думаю я и гляжу вверх, на обледеневшую крышу сарая: с нее прямо над головой свисают сосульки. И вдруг — вот наваждение! — мне мерещится, что это вовсе не сосульки, а направленные на меня острые вражеские штыки. Я содрогаюсь, невольно втягиваю голову в плечи…

С противным треском гаснет пламя — огонь слизал все сало в медной лампадке. Едкий дым заполняет сарай, у меня першит в горле, слезятся глаза. Придется, видно, кончать работу. Словно понимая мои мысли, Гнедой останавливается, опускает голову.

И тут, обернувшись на скрип двери, я вижу на пороге Жанжу. Утренний желтоватый свет играет на ее красивом лице. В руках она держит пустой мешок — я подкармливаю отрубями корову и лошадь тетушки Долгор — все их богатство.

Придерживаясь стены, Жанжа подходит поближе и смотрит так, как будто видит меня впервые:

— Что, еще не кончил молоть? — Голос у девушки нежный, заботливый.

— Сейчас кончаю. Ты почему так рано сегодня? Не спится?

— Рано? Встала как обычно, в свое время, — словно оправдываясь, отвечает она. — А вот ты… — Жанжа запинается и вздыхает. — Видно, здорово продрог за ночь! Здесь такой холодище! Давай-ка я закончу помол, а ты иди к нам, попей чаю, согрейся… Ладно?

— Нет, не ладно. Не женская это работа — молоть зерно. Осталось немного, я быстро управлюсь. Ты подождешь? Вместе тогда и пошли бы, — говорю я с надеждой, что она согласится. Ловлю взгляд ее прекрасных черных глаз, а сердце мое сжимается от жалости: Жанжа бедно одета, на ней старый потертый дэл. Сукно — никудышное, не для зимних морозов. «Ничего, — думаю я. — Кончится война, и я подарю тебе много теплых и красивых вещей».

— Последнее время ты как будто сторонишься нас. В чем дело, Шагдар? — спрашивает Жанжа.

— Видишь ли, все-таки это ваша юрта. И постоянно вас беспокоить просто неловко.

— Ерунда! Мы, конечно, люди бедные, но тебе всегда рады.

— Знаю. Спасибо. Тетушка Долгор и ты всегда ко мне приветливы. Только если об этом узнает твой Дондог, что тогда?

Я чувствую, спрашивать о Дондоге неприлично: ходили разговоры, что этот крепкий, здоровый парень, известный всему сомону отличный наездник, уже давно подбирается к Жанже, хочет на ней жениться… Но это слухи, и мне не терпится узнать, насколько они точны.

— О ком ты говоришь? — укоризненно возражает Жанжа. — Дондог не имеет ко мне никакого отношения. Я и не смотрю на него вовсе…

Все во мне трепещет от радости. Осмелев, я требую доказательств.

— Каких? — потупив взор, спрашивает Жанжа.

— Разреши, я поцелую тебя, а? Только один раз… Можно?

Сам не свой, я не понимаю, что делаю. Но стоило мне шагнуть к ней, как Жанжа шарахается в сторону и прижимается к стене, вся горя от смущения.

— Нет, нет, — шепчет она. — Не сейчас, потом!

Я обмираю от счастья. Потом! Неужели это возможно? Мы молча смотрим друг на друга, и оцепенение это долго не проходит.

— Мука у тебя получилась хорошая, — наконец произносит Жанжа.

— Да, неплохая…

— Люди говорят, что ты делишься ею с Даши?

— Делюсь как могу. Ты же знаешь, у него полно детишек — один меньше другого.

— Ну и правильно. Молодец! Мне самой жалко беднягу Даши. Что говорить, ребята его совсем изголодались.

Мы говорим одно, а думаем о другом. Светло и радостно у меня на душе. И в то же время так тревожно.

Как во сне, я беру сито и просеиваю оставшееся несмолотым зерно. Жанжа подходит к Гнедому.

— Ой, Шагдар! — восклицает она. — Он потерял повязку!

И, правда, только сейчас я замечаю, что тряпка, которая спасала глаза лошади от мучной пыли, валяется на полу. Гнедой понуро моргает слезящимися глазами. Я беру его под уздцы, Жанжа подхватывает мешок с отрубями, и мы выходим, из сарая.


Печка в юрте пылала жаром, и после первой же пиалы с чаем меня, разомлевшего от тепла, стало неудержимо клонить ко сну.

— Подожди, сынок, не спи, — сказала тетушка Долгор, — сейчас Жанжа даст тебе лепешку. Она, правда, вчерашняя, но другого у нас ничего нет…

Лепешка показалась мне необыкновенно вкусной — тем более что получил я ее из рук Жанжи. Девушка издали наблюдала, как я блаженно проглатывал кусок за куском, всей кожей чувствуя на себе ее взгляд. Но усталость брала свое, и я делал невероятные усилия, чтобы разодрать слипавшиеся веки.

— Ты едва сидишь, Шагдар, — сказала Жанжа. — Ложись на кровать, поспи немного!

— Нет, ни за что! — очнулся я. — Сейчас пройдет! Долгор-гуай, — обратился я к матери Жанжи, желая переменить разговор. — Вы, наверное, всю муку израсходовали?

— Верно, не осталось ни крошки, — со вздохом ответила она.

— Да вы не волнуйтесь! У меня найдется немного сверх мешка, что пойдет Красной Армии. Надо мне еще поработать.

И, пересилив себя, я поднялся на ноги.

— Не спеши, сынок. Сейчас мы сыты. Соберешься с силами — закончишь работу потом.

— И правда, Шагдар, — присоединилась к матери Жанжа, — сначала отдохни, а после вместе пойдем на мельницу, ладно?

Я, конечно, согласился.

Вечер выдался ненастный: над землей нависли тяжелые тучи, крупными мучными хлопьями повалил снег, поднялась пурга.

Мы с Жанжой работали так, словно давно жили одной семьей. В юрту вернулись уже в темноте.

В хойморе на сундуке перед бурханом мерцала лампадка, а тетушка Долгор, стоя на коленях, шептала молитвы и отбивала поклоны. Затем она с трудом поднялась с пола и, тяжело вздохнув, легла на кровать. Долго еще слышались ее заклинания: «…Пусть скорее закончится эта чертова война, придет мир и будут счастливы дети…» Потом все затихло.

Жанжа застелила топчан, погасила огонь в лампадке, и мы тоже легли спать. Легли как муж и жена, ибо сегодня вечером на мельнице наконец-то признались друг другу в любви и поклялись никогда не расставаться. А началось это так: запрягая Гнедого, я вдруг почувствовал у себя на щеке нежное прикосновение ее губ. Губы были холодные, но по всему моему телу, словно ток, пробежал огонь. Робкий и неумелый, первый в ее жизни — я в этом теперь не сомневался, — поцелуй Жанжи вызвал у меня такой прилив нежности и любви, что я чуть не задохнулся…

Сейчас, вспоминая это, я еще крепче обнял Жанжу, прижал ее к себе огрубевшими от работы руками и долго не мог оторвать глаз от ее лица: с ненадолго очистившегося неба в юрту сквозь полуприкрытое тоно заглядывала луна и бледным светом освещала мою милую.

— Люблю тебя, — шептал я, — люблю больше жизни!

Мы были счастливы на нашем жестком и скрипучем деревянном ложе. И, конечно, не спали, без конца нашептывая друг другу слова любви и поверяя свои самые сокровенные и самые простые житейские мысли.

Было тихо, лишь за стеной в хашане время от времени возилась корова, цокала ногами по льду лошадь.

Я стал было рассказывать Жанже, что завтра займусь очисткой зерна, как вдруг оба мы уловили далекий перестук копыт.

Мы встрепенулись, прислушались. Зашевелилась и тетушка Долгор, видно, спала чутко. Вообще, в те военные годы люди быстро просыпались, всегда к чему-то прислушивались. Даже лошади, казалось, прекращали жвачку и замирали, навострив уши, как будто ловили какие-то звуки.

— Кого это несет в такую темень? — спросил я.

— Наверное, скотина заблудилась, вот ее и разыскивают, — спокойно ответила Жанжа, прижимаясь щекой к моему голому плечу.

— Да нет, похоже, к нам скачут!

Топот становился все громче, и вскоре у самой юрты раздался тяжелый храп лошади, кто-то спрыгнул с седла.

— Наверняка это Дондог! — воскликнул я, вскакивая с топчана. — Чует, что мы поженились, вот и приска…

— А ты разве боишься его?

— Нет, конечно! Но, может, тебе…

— Перестань молоть чепуху. Дондогу здесь делать нечего.

— Эй, кто там? Придержите пса! — прохрипел из-за дверей ночной гость.

Жанжа проворно накинула дэл, зажгла лучину и выбежала во двор. Через минуту она вернулась, и вслед за ней в юрту вошел какой-то мужчина. Он снял малахай, стряхнул с него снег и присел у печки, грея руки. Оказалось, пожаловал сам почтенный Лувсан-гуай — рассыльный сомонного управления.

Жанжа быстро разожгла огонь в тагане, хотела поставить чай.

— Не надо, дочка, — остановил ее Лувсан-гуай. — Некогда чай распивать. Очень спешу. Еле до вас добрался, пришлось через зимник Соднома и хотон Гочо пробираться. Передам сейчас Шагдару распоряжение и дальше в путь. Мне за ночь надо еще многих объехать.

— А что за распоряжение? — с дрожью в голосе спросила Жанжа.

— Да вот, дарга вызывает его срочно в сомон, — отдирая с бороды и усов льдинки, сказал Лувсан-гуай. — Приказал, чтобы не мешкал и явился сегодня же. Но… — Старик посмотрел на меня и Жанжу добрым взглядом. — Сейчас пурга, ночь… В такую погоду до сомона не доскачешь. Ты вот что — подожди до утра, авось, кончит пуржить, тогда и поедешь. Ничего, начальство не осудит!

Мне показалось, что старый Лувсан вспомнил свою молодость и пожалел нас с Жаткой.

— А почему такая срочность? — спросил я.

— Не знаю, сынок, — ответил Лувсан-гуай, с трудом выпрямляясь и надевая шапку. — Время-то сейчас немирное, покоя никому нет. Вчера из аймака приехало много военных. Все в портупеях. Говорят, будут устраивать смотр конному ополчению. Ты записался в него добровольцем?

— Конечно.

— Ну, вот, тебя и вызывают. Да, чуть главное не позабыл: дарга велел захватить еды на полмесяца да теплые вещи. И коня, конечно. Еще не забудь, сынок, самодельное свое ружье, саблю и гранаты — будут учения. Ну, мне пора.

Он подогнул кверху полу дэла и, прикрепив ее к кушаку с помощью изящной инкрустированной серебром подвески — удобнее садиться в седло — вышел из юрты.

Жанжа загасила лучину, и мы снова легли спать.

— Что, если тебя призовут и на фронт отправят, Шагдар? — спросила она тревожно.

— Отправят — значит, буду воевать! — Я крепко обнял ее. — Да ты не волнуйся! Немцы, говорят, такие же слабаки, как японцы: траву едят, водой запивают. При такой пище много не навоюешь. А мы, монголы, на мясе выросли, нам силы не занимать. Если меня призовут и пошлют воевать, я оправдаю доверие, вот увидишь!

То ли поверила Жанжа моей похвальбе, то ли понадеялась на слабость противника, но она успокоилась, затихла в моих объятиях, а на рассвете принялась собирать меня в дорогу. А меня волновали не предстоящие занятия и не смотр: не давала покоя мысль, что я вот уезжаю, а они — тетушка Долгор и Жанжа — остаются без муки. Да вот еще ружье-макет куда-то запропастилось: я обыскал всю мельницу, где держал учебное оружие, но найти его так и не смог. Видно, кто-то из ребятишек, приезжавших с родителями на мельницу за мукой, подхватил его для своих игр. Пришлось срочно с помощью топора и ножовки смастерить себе новое «ружье».

Так прошла наша первая брачная ночь. Война укоротила ее: до позднего вечера мы были на ногах, а утром я не любимую обнимал, а держал в руках мерзлую березовую чурку. Жанжа в это время задыхалась от дыма у раскаленного тагана… К тому же война еще и разлучала нас… Прошло много лет, но и сейчас не могу без грусти вспомнить то далекое утро.


В центр сомона собрали почти всех мужчин нашей округи. Старые и молодые, мы полдня учились ползать по-пластунски, метать гранаты, стрелять по мишеням и рубить саблями. Другую половину дня занимались в классах. Так прошло десять дней.

Первое время я к вечеру валился с ног от усталости, но потом ничего — привык… Но днем и ночью не выходили у меня из головы Жанжа и тетушка Долгор. Как они обходятся без муки? Выходит, я зря их обнадежил! Худо им теперь, наверное… Досада на себя и беспокойство за близких не давали мне спокойно ни есть, ни спать.

А тут еще с Дондогом то и дело нос к носу приходилось встречаться. Он, как назло, все время лез на глаза. И всякий раз при виде его меня охватывала жгучая тоска по Жанже, настроение сразу падало. И было из-за чего…

Дондог не был похож на других ополченцев: он весь так и лучился здоровьем, был хорошо одет, отлично снаряжен, гарцевал на породистом иноходце, бахвалился его статью и дорогой сбруей. Макет его винтовки, выкрашенный в черный и желтый цвета, выглядел, как настоящее ружье. Даже висевшая у него на боку деревянная сабля, казалось, сверкала на солнце настоящей сталью… Сразу было видно, что это парень из богатого аила.

Между нами с первого дня возникло скрытое соперничество. Я чувствовал, что Дондог затаил на меня зло и ждал удобного случая, чтобы рассчитаться за Жанжу…

Однажды во время строевой подготовки наш командир похвалил меня за выправку и умение держать строй. Командир был строг, суров, требователен, мы все его боялись, и потому его похвала была мне вдвойне приятна. А он еще и поинтересовался, кем я работаю. Узнав, что я мельник, заявил перед строем:

— Молодец, выносливости и крепких мышц тебе не занимать!

Но когда он же, разбирая занятия по джигитовке и рубке лозы, дал самую высокую оценку умению Дондога владеть саблей, я неожиданно для себя испытал прилив жгучей зависти: «Это тебе не раз-два, левой! Впрочем, смени я свою дохлятину на такого скакуна, как у Дондога, еще неизвестно, чья бы взяла!» А Дондог, рассказывали, после этого случая хвалился, что в рубке у него нет и не будет равных.

Так незаметно и пробежали эти десять суток. На одиннадцатые нас утром подняли по тревоге, выстроили в шеренгу и приказали рассчитаться на первый — второй. Затем разбили на две группы: «нашу» и «вражескую». Я в числе ста с лишним ополченцев оказался в последней группе. Там, как нарочно, подобрался весьма неказистый состав: люди все больше хилые да пожилые, лошади тощие. Видно, начальство специально постаралось, решило не допустить оплошки, что произошла на предыдущих маневрах, когда «наши» потерпели поражение от «врагов».

Дондог, естественно, попал в группу «наших»… Больше того: когда колонны развернулись и двинулись в противоположные стороны, я увидел его во главе группы «наших» на статном сером иноходце и со знаменем в руках. Зрелище было красивое, ничего не скажешь. Всадник отлично держался в седле, красное полотнище с голубой полосой посредине, увенчанное трезубцем и длинным пучком черных конских волос, развевалось по ветру, сверкая золотой бахромой по краям… Вспомнилось, как Дондог грозился ободрать хвосты, по крайней мере, семидесяти лошадям, чтобы украсить знамя. «Похоже, что и мой Гнедой попал в это число!» — подумал я.

Вскоре наша колонна, растянувшись в цепочку, выехала на большак, что проходил неподалеку от мельницы. Я привстал на стремена и все пытался разглядеть домики, которые сторожила тетушка Долгор, ее юрту… На какой-то миг показалось, что Жанжа смотрит мне вслед. «Впрочем, лучше не надо, — подумал я, — чего доброго, увидит, как я выгляжу, и испугается!» Я был весь заляпан грязью — вместе со снегом она вылетала из-под копыт идущей впереди лошади — и походил, наверное, на черта.

За день мы достигли Орхона и разбили лагерь в прибрежных кустах.


Перед восходом солнца вернулись разведчики, доложили о приближении «противника», и мы стали готовиться к «бою». Костры разводить было строго запрещено и потому пришлось обойтись без чая. В целях маскировки даже самокрутки курили из рукава. Да и какое это было курево: вместо табака — смесь травы с сухим заячьим пометом. Но затянешься и, вроде, хоть ненадолго теплее становится. Однако за ночь мы все равно сильно продрогли.

Сигнал к атаке прозвучал в момент, когда солнечные лучи заиграли на вершинах гор. С громким криком «ура», размахивая деревянными саблями, мы поскакали вперед по льду Орхона. Я старался не отстать от своих, но Гнедой все чаще и чаще оскальзывался. Пришлось все время быть начеку и специально придерживаться мест, присыпанных снегом.

Вдруг впереди я увидел Дондога. Он несся вскачь и, как бешеный, размахивал шашкой. Заметив меня, резко повернул коня и помчался прямо на Гнедого. Мгновенье — и его шашка со страшной силой опустилась мне на плечо. В глазах потемнело, голова пошла кругом, и я вместе с лошадью рухнул на лед…

Очнулся в походной палатке. Вокруг никого, кроме старого истопника, хлопотавшего у печи. Видно, товарищи мои еще не вернулись с маневров. Увидев, что я прихожу в себя, старик протянул мне чашку чая. Хотел я взять ее, как принято, правой рукой, но не тут-то было: она вся распухла от кисти до плеча и посинела, малейшее движение вызывало нестерпимую боль. Пришлось держать чашку левой рукой. Вкусный, пахучий чай окончательно привел меня в чувство, помог трезво оценить случившееся. «Знаю, почему Дондог налетел и сбил меня с лошади, — сказал я себе. — Это его месть за Жанжу. Самолюбив, скотина. Не может примириться, что получил отставку, что она предпочла меня. Другого способа свести счеты найти не мог, негодяй. Нет чтобы, как в мирное время, по-честному, сойтись и схлестнуть ташуры! Может, пожаловаться на него командиру? Так мол и так, Дондог из мести нарочно сбил меня с лошади… Нет, это смешно и недостойно мужчины».

Затем мои мысли перекинулись на Гнедого. «Хорошо, что я не подарил его тогда советским воинам. Представляю, что бы он делал на фронте! Его хозяин наверняка угодил бы в лапы врага. И в том была бы моя вина. Впрочем, что спрашивать с несчастного одра! Два года в упряжке, круглые сутки в работе, отдыха никакого… Вот и результат — на ногах не мог устоять!»

— А где моя лошадь, не знаете? — спросил я старика, когда он накладывал на мою больную руку повязку, смоченную присоленным байховым чаем.

— Э-э, сынок! Она так и не поднялась со льда Орхона… Говорят, жеребец Дондога здорово ее покалечил… Насмерть. А седло твое тут, его принесли.

«Бедный коняга мой! Ты много поработал на своем веку: крутил жернова, возил мешки с мукой. Не уберег я тебя, верного моего друга, и вот остался без лошади».


Меня освободили от полевых занятий и поместили в лазарет. Потом, за несколько дней до окончания сборов, перевели на кухню, в помощники к повару… Он и взялся подвезти меня домой, когда пришла пора возвращаться… Ехали не верхом, как все остальные ополченцы, а на телеге, на которой я развозил котлы с нехитрой едой для добровольцев сомонного ополчения. Телегу медленно тащил бык, она стонала и скрипела всеми своими деревянными частями. Когда добрались до того места на большаке, откуда просматривались очертания мельницы, уже смеркалось.

— Все, приехали, — сказал я старику повару, спрыгивая с телеги в снег. — Отсюда лучше идти пешком.

— Куда?

— Да вон к подножию Дэлгэр-Ундура. Спасибо вам. И, взвалив на здоровое плечо седло, я двинулся к горе.

— Сынок! — крикнул мне вдогонку повар. — А гранаты и ружье не возьмешь разве?

«К чему мне они? — подумал я. — Лишний вес, да и только… Вокруг полно леса, потребуется — другие вырежу».

Сделав вид, что не слышу, я некоторое время продолжал свой путь, но потом засомневался: а вдруг пригодятся? Особенно гранаты и сабля. По весу они не отличаются от настоящих. Заживет рука, можно будет тренироваться в свободное от работы время.

Я сбросил в снег тяжелое седло и пустился бежать обратно к телеге. Но ее уже не было видно — лишь где-то вдали поскрипывали колеса. Махнув рукой, я снова вернулся на тропинку. Пот градом катил у меня со лба.

«Что значит невезение! — думал я, медленно шагая к мерцающим впереди огонькам нашего аила. — В хорошем виде явлюсь я к любимой, нечего сказать! С больной рукой, без Гнедого, без оружия. До Жанжи, наверное, уже дошли слухи, которые ходят обо мне по сомону… Что Дондог сбил меня с лошади и все такое. Ладно, пускай себе языком мелют. Единственный человек в мире, кто все правильно поймет и не осудит — это Жанжа. Я в этом уверен. А раз так — на остальное мне наплевать…»

То ругая, то подбадривая себя, я подошел к мельнице. Хотел было сразу направиться к юрте тетушки Долгор, но слабый свет, пробивавшийся сквозь щели сарая, заставил меня остановиться.

«Что за черт! — ужаснулся я. — Неужели на мое место наняли другого мельника? Только этого еще не хватало!» Прислушался. И ясно различил скрип жерновов и приглушенный женский голос, напевавший грустную песню. Кинулся к двери, тихо приоткрыл ее. Так и есть! Надвинув на самые брови шапку-ушанку, Жанжа водила под уздцы лошадь и тихо пела…

Храбрая, мужественная моя девочка! Ее хрупкая фигурка так не вязалась с этой тяжелой мужской работой, что у меня сердце сжалось от боли и жалости. Я не выдержал, распахнул двери, откинул в сторону седло и бросился к ней.

— Шагдар, наконец-то! — Жанжа упала в мои объятия.

— Родная, родная моя, — бормотал я, целуя ее холодные, покрытые мучной пылью щеки.

— Как я рада, что занятия кончились и ты приехал. Я часто видела тебя во сне. А однажды, кажется, и наяву. Скажи, ты был в колонне всадников, что проезжала большаком к Орхону? Не так ли?

— Конечно.

Я снова крепко прижал ее к груди.

— Приехал, приехал, — радостно повторяла она. Потом спохватилась: — А где Гнедой? В загоне? Ты уже стреножил его?

— Нет больше Гнедого, — ответил я.

— Как же ты добрался?

— На кухонной повозке.

— А Гнедой?

На ее лице появился испуг.

— Околел. Разбился на льду.

Жанжа стойко восприняла эту весть.

— Счастье, что ты под ним цел остался. Только намаялся, вижу, здорово. Иди, милый, отдыхай.

— А ты?

— Я тоже пойду, приготовлю тебе поесть, а потом вернусь, кончу помол.

— Не надо, родная. Работа и до утра потерпит.

— Конечно. Но сам знаешь, вечера зимой длинные, жалко бросать начатое дело так рано.

— Ладно. Ты иди пока домой, поставь чай, а я немного поработаю. Когда все будет готово, позови меня.

Жанжа поспешила в юрту, а я с удовольствием принялся за привычное дело: ноги целы, руки целы, плечо, правда, ноет, но ничего, выдержу. Но, кажется, переоценил я свои силы; только потянул лошадь за узду, правую руку тут же пронзила острая боль. Сжав зубы, я продолжал работать. Мешала мне не только больная рука. Лошадка тетушки Долгор, что называется, не тянула — брыкалась, часто норовила сойти с круга.

Вскоре вернулась раскрасневшаяся Жанжа.

— Шагдар, ужин готов, — весело объявила она и вдруг осеклась.

— Слушай, да на тебе лица нет! Что случилось?

— Ничего. Это я просто устал с дороги.

— Ну пошли тогда скорее, милый. Сейчас отдохнешь.

Она распрягла тощую, но еще норовистую кобылу и двинулась к выходу. Я последовал за нею, с трудом подхватив брошенное у порога седло.

Тетушка Долгор встретила меня радостным возгласом:

— Слава богу, вернулся, сынок! — и засыпала вопросами. Пришлось на ходу сочинять правдоподобную версию о гибели Гнедого. Долгор зацокала языком от огорчения.

В юрте было жарко натоплено, на раскаленном тагане вкусно дымился суп лапша, кипел чай.

Я снял свой потертый дэл, подбитый выношенной овчиной. Раздевался осторожно, стараясь не задеть больного места.

— Шагдар! — взволнованно вскрикнула Жанжа. — Да у тебя на плече вся рубашка в крови! Скорее, дай посмотрю, что там…

Она быстро передвинула сальник поближе и стала закатывать мой рукав.

— Ничего особенного, дорогая, — я старался говорить как можно спокойнее и убедительнее, решив про себя, что сейчас, при тетушке Долгор, не место рассказывать правду. «Потом, на мельнице, скажу ей все как было», — подумал я и продолжал: — Просто я поранил себе руку на занятиях, а седлом, видно, разбередил рану, вот она и кровоточит. Пустяки, пройдет!

— Ничего себе, пустяки! — покачала головой Жанжа и, разорвав полотенце, аккуратно перевязала мне руку.

Затем мы выпили чаю, поели. Покончив с едой, я поднялся, накинул на себя дэл:

— Ну что же, теперь можно идти молоть, там осталось совсем немного.

Жанжа сразу же воспротивилась:

— И не думай даже! Ты же вымотался вконец! Ложись, я приготовлю постель!

Я попытался переубедить ее, но напрасно.

— Хорошо, я сам не буду работать. Но пойду с тобой на мельницу. Кстати, многое надо бы тебе рассказать.

Жанжа вскинула на меня свои прекрасные глаза.

— Ладно. Только сбрось с себя овчину и надень дэл полегче — тебе будет удобнее.


Я стал мужем Жанжи, главой семьи, хозяином аила. Никто больше не называл его аилом Долгор. Теперь это-был аил Шагдара. Так его и занесли в документы багового и сомонного управлений, и с того дня я почувствовал себя совсем взрослым мужчиной и, помнится, весьма гордился этим.

Разумеется, в иные дни мы с Жанжой устроили бы веселую свадьбу, созвали бы земляков и друзей, пригласили бы почтенных старцев, как велит обычай, и угостили бы всех на славу! Увы, в военное время это было невозможно! Не подавать же гостям бозы из конины да с диким луком — в ту пору самое большое наше лакомство!


В постоянных заботах время бежало быстро. Наступила весна. Жили мы по-прежнему туго, хотя я и старался изо всех сил выбиться из нужды и от души радовался, когда сыты были самые дорогие для меня на свете люди: не тетушка, а уже матушка Долгор и Жанжа.

Увы, то и дело приходилось бросать хозяйство и уезжать на сборы: учения отрядов конного ополчения проводились все чаще и чаще. Войне не видно было конца.

Лето сменило весну. Однажды ночью, прижавшись ко мне, Жанжа прошептала мне в ухо: «У нас скоро будет ребенок». Сладким замиранием отозвалось сердце на ее слова. Они прозвучали так же свято и нежно, как слова любви в нашу первую брачную ночь.

На смену быстро промелькнувшему лету пришла теплая осень. Все вновь зацвело, засверкало яркими красками. Как молодые любовники, щедрое солнце на ясном небе и благодарная земля никак не могли расстаться друг с другом.

Мы с Жанжой убирали сено. Я подавал его деревянными вилами на телегу, а Жанжа, стоя наверху, разравнивала и утаптывала. Навили полный воз и медленно тронулись домой. Шли рядом. Жанжа взяла меня за руку.

— Знаешь, Шагдар, — сказала она, — сегодня ночью я видела интересный сон.

— Ну-ка, расскажи! Да ты села бы лучше на телегу.

— Нет, так удобнее. Слушай… Мне приснилось, будто мы перекочевали в красивую зеленую долину. Поставили новую юрту… Из белой кошмы. А кругом травы колышутся. Маки цветут и пасутся лошади — целый табун. А в юрте полно гостей, у нас праздник.

— Какой праздник?

— Первой стрижки нашего сына. Сыночка, Шагдар.

— Значит, ты задумала родить сына! — обнял я жену на ходу. — Хорошо, если бы сон был в руку. А пока садись на телегу. Уставать тебе все-таки ни к чему.

Я разгреб сено и усадил Жанжу на передний край телеги.

«Милая моя, твой сон — это наши мечты, — думал я, держа в руках вожжи и следя за лошадью. — Обновить бы на будущий год юрту, разбить ее где-нибудь среди пахучих лугов. Да чтобы кумыса было вдоволь, да малыш рос крепким. Может, так оно и будет?»

— Вот только мама плоха стала, — прервала мои мысли Жанжа, — она тебе ничего не говорила?

— Нет.

— Вообще-то она не любит жаловаться… А тут как-то позвала меня и сказала: «До зимы мне, видно, не дотянуть. Сердце отказывает. Надеюсь на Шагдара, он позаботится о моей дочери. Жаль только, что внука вот не доведется увидеть…» — И поцеловала меня в лоб.

Жанжа не выдержала и разрыдалась, уткнувшись мне в плечо. Я долго гладил ее черные волосы, пока она немного не успокоилась.

— Подержи вожжи, Жанжа, я сейчас.

— Куда ты?

— Вон там, видишь, много осенней крапивы. Нарою корней, матушка их промоет, настоит и будет принимать от сердца.

— Чаю бы для нее достать, — сказала Жанжа. — Она так любит крепкий чай!

Мне и самому приятно было бы порадовать Долгор настоящим чаем. Мы уже много месяцев пили настой из трав. «Но где его достанешь, чай!» — досадовал я, выкапывая корни крапивы. Из головы у меня не выходили слова Жанжи. «Хорошо, что матушка так верит в меня. Этого я никогда не забуду. Что ж, она права: я всю жизнь буду верным другом и защитником ее дочери».

Я вернулся к телеге, и мы молча продолжали путь. А вокруг под теплым солнцем, словно летом, вились стрекозы, стрекотали кузнечики. Колеса поскрипывали и оставляли на стерне ровные, глубокие колеи.


Зимовали мы по-прежнему в нашей юрте у мельницы. А рядом поселились старый арат Самбу с женой. Теперь они вместо умершей недавно матушки Долгор сторожили глинобитные хибарки. Новые соседи сочувствовали нашему горю, помогали отяжелевшей Жанже во всем, пока я трудился на мельнице.

Как-то вечером к нам из сомонного центра прискакал директор начальной школы.

— Очень прошу тебя, Шагдар, срочно смели муки для школьного интерната. Детей кормить нечем. — И он протянул мне бумагу из сомонного управления — разрешение на помол. — Кроме тебя, дружище, — продолжал директор, — в этом баге просить некого. Если откажешь, мы пропали. Вот уже несколько дней ребята сидят на одной жидкой овсянке. Мы заплатим тебе, только смели.

— Да при чем тут деньги! — возмутился я. — Разве мне самому не жалко детей! Но при одной лошадке с таким большим заказом быстро не справиться. Я начну завтра утром, а вы мне коня пришлите.

Директор просиял, сказал, что конь будет, и уехал.

Едва забрезжил рассвет, я уже был на мельнице. Работал весь день напролет, не заметил, как и стемнело. Вдруг в дверях появился запыхавшийся Самбу. С трудом переводя дыхание, он наконец прохрипел:

— Жанжа рожает! Скорее, сынок, седлай свою лошадь, моего коня тоже бери и скачи в сомон за доктором. Ей плохо…

С этими словами он резко повернулся и засеменил к юрте.

Дрожащими руками, торопясь и путаясь в постромках, я распряг нашу лошадь и, таща ее за собой на поводу, бегом бросился к юрте за седлом.

Жанжа лежала на кровати и громко стонала.

Не помня себя от волнения, я выскочил из юрты, быстро заседлал нашу лошадь, прихватил запасным коня Самбу и галопом помчался в сомон. «Только бы обошлось, — лихорадочно думал я. — Лишь бы она дождалась врача». Я нещадно настегивал и понукал лошадей, а сам чувствовал, как колотится сердце в груди. В голове мелькали обрывки мыслей, воспоминаний. «Матушка Долгор перед смертью просила беречь ее единственное дитя. И я не дам, не дам ей умереть. Спасу ее!»

Бешеным аллюром мы приближались к сомонному центру, и я почувствовал, как на морозе отчаянно заныла покалеченная Дондогом рука. Впопыхах я забыл продеть ее в рукав дэла. Пришлось сделать это теперь на полном скаку.

У медпункта меня охватил ужас: от старика сторожа я узнал, что врач еще вчера уехал с отрядом добровольцев из конного ополчения. Только сейчас до меня дошло, что снова идет переподготовка. Меня тоже призывали, но освободили, как я понял теперь, в связи со срочным заказом школы и близкими родами Жанжи.

«Что делать? — в отчаянии думал я. — Вернуться домой? Или все-таки ехать за доктором? Отсюда до горы Орцог, где разбит военный лагерь, не менее двух уртонов».

Немного поколебавшись, я решил скакать в лагерь и вскоре был уже далеко от медпункта.

«Протянет моя кляча хоть полдороги или нет? — вопрошал я себя, нахлестывая ее. Лошадь уже была в мыле, с морды летела пена. Она встала и больше не сдвинулась с места, лишь раздувались и опадали ее бока. Я пересел на запасного коня, но из-за глубокого снега добрался до лагеря лишь к середине следующего дня. Нашел врача и мы поскакали назад. В аил прибыли к вечеру, почти загнав лошадей. Рука у меня горела от боли, но я даже радовался этому: боль хоть немного отвлекала меня от грустных мыслей.

Еще приближаясь к юрте, мы услышали истошные крики Жанжи, а когда открыли дверь, я увидел ее лицо: оно было неузнаваемо. Закрыв глаза, я отвернулся. Доктор прошел к Жанже, стал что-то спрашивать у старой жены Самбу. Потом послышался плеск воды, звяканье инструментов. Неожиданно погас сальник. «Свет», — резко скомандовал доктор. Я бросился на мельницу за свечой и там-то, в сарае, роясь в темноте в поисках огарка, я в отчаянии воскликнул: «Будь что будет с ребенком! Пусть лучше он погибнет, лишь бы любимая осталась жива! О, будь все проклято, все!»

Два мельничных жернова слышали эти ужасные слова. Слава богу, камни — не люди, они проговориться не могут.

Прибежав обратно, я столкнулся у дверей юрты с доктором.

— Плохи дела, Шагдар, — нервно затягиваясь самокруткой, ответил он на мой немой вопрос, — но ты пока духом не падай. Я сделаю все, что в моих силах. Нужен свет, скорее.

Он отбросил недокуренную цигарку, и мы вошли. Жена Самбу, высоко держа свечу, светила доктору. Жанжа продолжала кричать, а я замер, как столб, отвернувшись к стене.

Так продолжалось довольно долго и вдруг — Жанжа умолкла, а в юрте раздался слабенький писк ребенка. Казалось, он прозвучал прямо из-под земли или упал с неба.

«Неужели все?» — весь мокрый от пота, я обернулся.

Доктор держал в руках малютку. Жанжа шевелила посиневшими губами, силилась что-то сказать, пыталась приподнять тонкие, как тростинки, бледные, похудевшие руки.

— Она хочет увидеть ребенка, — догадался я. — Покажите ей, покажите.

— Кто? — еле вымолвила Жанжа.

— Девочка, — ответил доктор. — Чудесная девочка.

Жанжа, как и всякая мать, прежде всего посмотрела на свое дитя, а затем перевела взгляд на меня. Доктор передал крохотный комочек старушке, та бережно укутала его, а я подошел к кровати и опустился на колени, ловя взгляд любимой. Он как-то медленно угасал, Жанжа опустила веки и вдруг странно вздрогнула и вытянулась.

Старуха зарыдала в голос. Я уткнулся в ноги Жанжи, весь задрожал от ужаса.

— За что, доктор? Почему?

— Поздно приехали, Шагдар. Поздно.


Так я остался один с грудной дочерью на руках, остался ей и за мать и за бабушку… Как я не сошел с ума, до сих пор не пойму. Голова раскалывалась от горьких мыслей, от мрачных предчувствий.

«Все, — в отчаянии думал я, — жизнь кончена. Нет смысла цепляться за нее. Бедная, несчастная моя Жанжа, и зачем только ты связалась с таким неудачником? Это я, только я виноват в твоей смерти! Не пошла бы за меня замуж, была бы жива и здорова».

Сердце мое сжималось от рвавшихся наружу рыданий, но я не давал воли слезам — глаза оставались сухими. Ибо мужчины плачут сердцем. Этот плач, словно паводок весною, переполняет их души, очищает и закаляет их. И помогает пересилить горе, стать еще крепче. Надо только иметь точку опоры. Такой опорой стала для меня дочь, беспомощное, крохотное существо. Непрестанным жалобным криком она день и ночь, казалось, молила меня не отчаиваться, не поддаваться горю, не терять себя, а держаться и продолжать жить. Я чувствовал, как в груди помимо отцовских чувств растут настоящая материнская любовь и бабушкина нежность к малышке.

«Жанжа, — мысленно говорил я с любимой. — Твой прощальный взгляд навсегда запал мне в душу. Я знаю, ты вверяла мне наше дитя, ты до конца верила — я смогу вырастить дочку. Спи спокойно, родная. Я оправдаю твои надежды».

Девочка не могла ни жить, ни расти без молока, и я научился доить корову. Это было не просто — я никогда прежде этим не занимался, плечо по-прежнему ныло, и приходилось тянуть соски одной рукой, корова брыкалась, хлестала меня хвостом, нередко опрокидывала подойник. Но постепенно она утихомирилась и, словно сжалившись надо мной и сиротой, терпеливо сносила мои неловкие движения во время дойки.

Ночами я по несколько раз вскакивал с постели, качал, успокаивал малютку. Особенно беспокойно было, когда приходилось работать ночью. Я относил девочку к старикам-соседям, но то и дело выкраивал свободную минуту и мчался к юрте Самбу. Подбегал и прислушивался: не плачет ли мой ребенок? Если слышал, что плачет, тихонько отворял дверь и, чтобы не подымать стариков, сам разжигал печь, подогревал молоко, менял пеленки. Потом снова бежал на мельницу. А с рассветом уже возился у своего жилища: колол дрова, таскал аргал, обогревал юрту, затем шел доить корову, а потом уже забирал малютку, кормил ее из бутылочки, укладывал в колыбельку.

Однажды утром, когда я пеленал ребенка, в юрту зашел Самбу.

— Шагдар, — сказал он как-то торжественно, — уже почти месяц прошел с рождения девочки, а у нее до сих пор нет имени. Пора подумать о том, как ее назвать.

И как я забыл, удивительно! Все это от горя, от страданий!

— Кто же даст ей имя? Ваша жена?

— Слушай, что я придумал: ведь до сегодняшнего дня она была без имени. Давай так и назовем ее — Нэргуй — Безымянной! Ну, что скажешь, сынок?

— Пожалуй, пусть будет Нэргуй, — согласился я, прижимая к груди крошку, дороже которой у меня не было уже ничего на свете.


Жизнь продолжала крутиться, как мельничные жернова.

В заботах о дочери я часто забывал поесть и отдохнуть и однажды почувствовал, что силы уходят, что долго я так не протяну.

«Надо бросать мельницу», — подумал я, придя в себя после очередного головокружения. Но что делать? Ведь, кроме как молоть зерно, я ничего не умел. Да и работа должна быть вблизи от дома. И рука покалечена.

Я совсем потерял сон. Лежал ночью и все думал, чем бы заняться, как зарабатывать на жизнь! «Нет, я тебя не оставлю без присмотра, буду все время рядом!» — шептал я, глядя на безмятежное личико спящей дочери.

И тут пришло решение: я сменю профессию, овладею ремеслом кожевника, буду работать на дому: дубить кожи, выделывать меха.

Так я и поступил. Оставив жернова, я раздобыл кривой нож для очистки кожи от жира, деревянный скребок, корытце для белой глины, необходимой при обработке мездры; поставил в правом углу юрты чан с дубильным раствором. Скоро в чане стали постоянно мокнуть шкуры животных, а с уней свисать на растяжках овчины, лисьи, волчьи и заячьи шкурки.

В юрте запахло кисло-сладким неистребимым запахом свежевыделанной кожи, но с этим приходилось мириться.

Дни и ночи напролет я обрабатывал кожу на кожемялке. Сначала мне было тяжело, но потом втянулся, и дело пошло.

Для таких, как я, одноруких и одиноких мужчин это была довольно подходящая работа. К тому же многие мои предки, не говоря уже об отце и деде, владели кожевенным ремеслом…

Целыми сутками из тоно моей юрты теперь струился дымок… В тагане горел огонь, а я или возился с кожами, или ухаживал за моей Нэргуй.

Время шло своим чередом. Я не расставался с дочерью и всеми силами стремился уберечь наш очаг от невзгод.

И вот наступило то памятное утро… В юрте было жарко натоплено. То ли от жары, то ли еще от чего, но дочь не хотела спокойно лежать в люльке. Я расстелил толстый кусок овчины на полу рядом с ее колыбелькой, посадил девочку на него, а сам занялся очередной шкуркой. И вдруг какой-то шорох заставил меня оглянуться…

Посмотрел и глазам своим не поверил: перебирая ручонками по завитушкам овчины, дочка ползла ко мне… Вне себя от радости я подхватил ее здоровой рукой и, покрывая поцелуями ее щечки и носик, побежал к Самбу поделиться новостью. Затем притащил обоих стариков к себе и снова опустил Нэргуй на пол… Она ползала, а мы, взрослые, от души смеялись, наблюдая за ней. До полудня, бросив всякую работу, я забавлялся с Нэргуй, заставляя ее ползти то туда, то сюда.

Эти забавы дали себя знать уже на следующий день: у девочки поднялась температура, пришлось уложить ее в постель и заняться лечением.

С того дня, помню, забот намного прибавилось: теперь дочурке нужны стали ползунки, сапожки, игрушки, вообще целый набор разных вещей. Первую одежонку ей сшила жена Самбу. Но не может же старая женщина постоянно обшивать мою дочь. Надо самому научиться шить. И научился. Чего не сделаешь ради любимого существа. Дочурка росла хорошим, послушным ребенком: сытая, она никогда не плакала; могла подолгу лежать, наблюдая за тем, как я орудую скребком и другим инструментом. Кто знает, что она думала при этом? Возможно, я казался ей волшебником, создателем рукотворных, но непонятных вещей. Быть может, угрюмое мое молчание и согбенную позу принимала она за игру: нарочно, мол, согнулся крючком и молчит, как сыч, чтобы позабавить меня. Откуда было ей догадаться, что уже тогда я начинал понемногу тяготиться своей работой — больно много грязи и сора шло от нее. «Нет, лучше все-таки снова вернуться на мельницу», — все чаще и чаще задумывался я.

А жизнь между тем делала виток за витком. И незаметно, день за днем, росла моя дочь.


К двум годам Нэргуй заговорила. И мои соседи по аилу, а иногда и заезжие из окрестных хотонов любили добродушно разыгрывать девочку.

— Кто твой папа?

Нэргуй обычно протягивала пальчик и показывала на меня.

— А кто твоя мама?

Нэргуй кивала в мою сторону и говорила:

— Вот мама.

Это было трогательно и вызывало добрые улыбки. А Нэргуй настойчиво продолжала лепетать, глядя на меня:

— Папа — мама! Папа — мама! — От этого лепета, от протянутой ко мне ручонки сердце заходилось в груди.


Кончилась война. Советский Союз разгромил фашистскую Германию. Затем наступила очередь Японии. Наши победили — на земле воцарился мир. Я услышал эту счастливую весть от соседей, у коновязи. И тотчас горько пожалел, что нет со мной Жанжи… Не довелось нам пожить в мирное время…

Ах, Жанжа, Жанжа… Кроме моего несмышленыша теперь не с кем было поделиться радостной новостью. Вот я и пустился бегом в юрту, схватил Нэргуй на руки и трижды — один раз от себя, а два — как бы от ее матери и от бабушки, отчетливо произнес:

— Войне конец! Мир, мир, мир!

И девочка, заглядывая мне в лицо, повторила новые для нее слова:

— Конец! Мир, мир, мир!

С этого времени жизнь стала постепенно налаживаться: в продаже появились чай и другие продукты, стали торговать и промтоварами. Однажды из сомонного центра я привез несколько метров яркого ситчика — дочери на бариувч — летний костюмчик.

— Баловство это, сынок, одно баловство одевать малышку в такие наряды! — для порядку пожурили меня старый Самбу и его жена. Я не стал спорить, но про себя решил одевать мою девочку как можно лучше. «За все время нашей совместной жизни мы с Жанжой так и не смогли себе ничего купить из одежды, ходили в старом тряпье. Тогда это было невозможно, — с горечью подумал я. — Пусть же теперь Нэргуй радуется подаркам — и за себя, и за свою мать. Доченька моя, мое солнышко, сердечко мое, единственная в жизни отрада!»


…Наш маленький ГАЗ-69 мчится по дороге, что, петляя, бежит через золотистое поле пшеницы, и нет ей, дороге, ни конца, ни края. За нами остаются две черные влажные полосы, а на поворотах высокие колосья стучат по стенкам автомобиля.

— Вчера дарга наказал мне выехать за вами чуть свет, — рассказывает шофер. — Говорил, что отпуск у вас уже на исходе… Однако я малость припозднился, мотор чинил, да и в грязи увяз по дороге. Но гарантирую, к вечеру дома будем, вы не волнуйтесь!

— Посмотрим, — отвечаю я.

— Папа! — восклицает Нэргуй. — Что это за странные птицы?

Впереди нас по дороге, переваливаясь с боку на бок, бегут две большие птицы, взлетают чудь ли не из-под самых колес и низко кружатся над желтым веером пшеницы.

— Это дрофы, дочка. Если они прилетели сюда с гор, значит, зерно созрело, пора убирать хлеба.

— Нэргуй, наверное, только и делала, что бездельничала? — поддразнивает дочку шофер.

— Ничего подобного! Я козу научилась доить! И могу теперь верхом ездить! — хвастается она.

— А помнишь, когда я вас сюда вез, ты говорила, что нашла какой-то исторический памятник — камень с древними письменами? Прочла ты их или нет?

— Представьте, это оказался вовсе не памятник, а жернов с папиной мельницы. Папа мне все о нем рассказал! — с гордостью отвечает дочь.

И мне приятна эта ее гордость, но в разговор я не вмешиваюсь, а все смотрю по сторонам на густые ряды пшеницы, жадно вдыхаю ее едва уловимый сытный запах. Он напоминает мне, как однажды вечером, в первый же год после нашего переезда в аймачный центр, забрав Нэргуй из школы, я по дороге домой случайно оказался у ворот нового мельничного комбината. Стояла осень, но уборочная была в полном разгаре, и у элеватора выстроилась цепочка грузовиков, груженных золотистым зерном. Оно ливнем сыпалось на ленту конвейера и пахло так же вкусно и сытно, как вот теперь здесь, на поле… Задрав голову, я долго любовался белым многоэтажным зданием и с восхищением думал, как много муки может намолоть этакая махина!

С тех пор дважды в день, отводя Нэргуй в школу и забирая ее оттуда, я обязательно задерживался перед воротами комбината. А вскоре решился и поступил туда на работу.

— Мастер, — обращается ко мне шофер. — А неплохой они тут вырастили урожай. Ох, видать, засыплют комбинат нынче своими пудами…

«Вот и хорошо, что засыплют», — думаю я и замечаю, что шофер беспокойно начинает поглядывать на стрелку, показывающую уровень бензина.

Как бы предваряя мой вопрос, шофер говорит:

— Обычно мне всегда хватает горючего, а сегодня, пока выбрался из грязи, перерасход получился. Видите, там вдалеке какая-то машина стоит. Придется к ней подскочить, авось разживемся парой ведер бензина.

— Ладно, давай подскакивай! — соглашаюсь я.

Наша машина сворачивает с большака и осторожно, по ухабам и рытвинам, подъезжает к застрявшему в огромной луже грузовику. Вокруг него, то заглядывая под кузов, то в радиатор и без конца вытирая пот со лба, шлепает по жидкой глине водитель.

— Молодцы, что подъе… — увидев меня, он осекается на полуслове и отворачивается.

И в тот же миг я тоже узнаю его. Это Дондог. Постаревший, но все еще красивый и широкий в плечах.

— Это надо же, — я слышу его голос. — Вот так встреча!

— Что, сидишь, земляк? — добродушно спрашивает его шофер.

— Как видишь, — угрюмо отвечает Дондог. — Двое суток дожди лили, будь они неладны. Все вокруг развезло. Вчера вечером я и влип. Задние колеса пробуксовывают и все тут, пришлось ночевать в машине. И как назло, ни одной попутки, вы первые…

— Повезло тебе, значит! Ладно, попробуем вытащить твой драндулет… Только надо камней побольше под колеса набросать и будет порядок!

Я вылезаю из машины, поднимаюсь на ближайший холмик и с трудом здоровой рукой хватаю большой камень, но он выскальзывает у меня из пальцев и, подпрыгивая, катится вниз.

— Мастер, оставьте! — останавливает меня шофер. — Не вам с вашей больной рукой камни таскать.

Я вижу, Дондог явно смущен, отводит глаза. Шофер сам подбирает и приносит камни, а мы с Дондогом укладываем их под колеса грузовика. Я чувствую, как он украдкой косится на мою покалеченную руку, и кровь приливает к его лицу.

Возможно, он раскаивается в своем, мягко говоря, безответственном поступке, стыдится низости давнишних своих чувств… Я не хочу бередить прошлого и молчу. Дондог тоже молчит — не нашел, видно, темы для разговора. Так в молчании мы укладываем камни, затем зацепляем трос, заводим мотор и, дернув несколько раз, выволакиваем машину Дондога из грязи.

Дондог, о чем-то переговорив с нашим шофером, лезет в кузов, достает канистру с бензином и подает нам.

— Берите и наливайте сколько надо, — говорит он с унылым видом. — Долг платежом красен.

Шофер заливает бензин в бак, затем мы желаем друг другу счастливого пути и разъезжаемся в разные стороны.


Так вот и провел я вместе с дочерью свой отпуск в родных местах. Больше я там не бывал, хотя с тех пор прошло много лет. Но обязательно побываю. Лишь бы только не было войны. Это мое сокровенное желание. Ибо я знаю, что такое война, хотя лично в ней не участвовал.


Перевод М. Гольмана.

Загрузка...