Жигжидийн Бямба — поэт, драматург, очеркист. Родился в Ургамал сомоне Запханского аймака в местечке Хунгуйн-Гол в 1933 году. Окончил в 1953 году торговый техникум. Первый рассказ — «По следам преступления» — опубликовал в 1957 году. Роман «Степной цветок», развивающий актуальную в конце пятидесятых годов проблему кооперирования аратских хозяйств, получил второе призовое место на конкурсе, посвященном сорокалетию Народной революции в Монголии. Также обратил на себя внимание читателей роман Ж. Бямбы «Люди большого пути» — повествование о жизни водителей автотранспорта, повести «Сарана», «Девичья судьба», «Вот такая любовь», «Ценою пота» (1979) и другие.
За четверть века литературной работы Ж. Бямба написал семь пьес, десять повестей, многие десятки рассказов и очерков. В последнее время писатель работает над трилогией «Законы подлунного мира». Вышли в свет первые две книги — «Этот милосердный мир» (1975) и «Обычаи этого мира» (1980). Готовится к выходу третья книга — «Мир правды».
Массивная толстая дверь, обшитая стальным листом, поверхность которого украшали здоровенные — каждая величиной с ноготь большого пальца — шляпки гвоздей, захлопнулась у меня за спиной. Я сделал шаг и остановился — сейчас меня окликнут и задержат. Ни звука! Тогда я побежал — ни дать, ни взять кот, за которым гонятся собаки. Только оказавшись на берегу реки, я оглянулся — никто не гнался за мной. Но перед, глазами снова был высокий забор, колючая проволока поверху и сторожевые вышки. Раньше, подходя к этому забору после работы, я ощущал какое-то умиротворение: день прошел, я вернулся словно бы к себе домой, но сейчас по спине пробежал вдруг холодок.
«Кончай психовать, Жамбал, — начал я успокаивать сам себя, — дверь-то в самом деле закрыли изнутри и теперь тебя туда не впустят, даже если попросишься». Я глубоко вздохнул, будто свалил со спины тяжелую ношу, и почувствовал наконец и душой, и телом долгожданное облегчение.
Сизая дымка заволокла степные дали. В нос бил одуряющий запах молодой травы, ласковый ветерок легонько прикасался к щекам. Голубые звездочки подснежников тянулись к солнцу. Негромкое, но выразительное журчание воды напомнило мне старинную протяжную песню под моринхур. Я жадно глотал душистый воздух, настоянный на ароматах подснежников и весенней травы. Внутри все захолодело, словно после изнурительной жажды я напился ледяной ключевой воды. Взволнованная душа пела. «До чего же прекрасен мир, до чего же хороша весна! Куда я раньше смотрел, если не замечал всей этой благодати? — вертелось у меня в голове. — А может, я сам закрыл глаза, не хотел смотреть? Да, может быть…»
Присев на корточки, я умылся холодной водой. Из реки глянуло на меня чужое немолодое лицо: заросшие черной щетиной скулы, большие залысины надо лбом. И глаза — колючие, ожесточившиеся, но с огоньком, в котором угадывалась неистребимая жажда жизни. Да, в казенный дом я попал, когда мне стукнуло двадцать. Я снова посмотрел туда, где щетинился колючей проволокой забор, отобравший у меня десять весен. Перевел взгляд на свое отражение — дочерна загорелому типу, что смотрел из прозрачной воды, можно было дать больше тридцати, хотя ни одна морщина не прорезала его лоб. Эх, проклятый этот забор!.. А что я его проклинаю? Не было бы таких, как я, не поставили бы и этого забора! Непростая штука жизнь: бросил камень вверх, а он возьми да и упади тебе же на голову…
Десять лет назад я был студентом выпускного курса педагогического техникума, среди ребят славился физической силой. Никого и ничего не боялся, а подраться — так даже любил и частенько сам искал повода для ссоры. Саданешь, бывало, кого-нибудь, он с катушек, а ты стоишь, руки в боки, и куражишься: еще хочешь, ты? Компанию я водил с двумя-тремя такими же задирами. Случалось, пропускали мы по рюмочке и шатались по улицам, задевая прохожих да молодецки двигая широкими плечами. На упреки сокурсников в заносчивости и высокомерии я поплевывал и считал, что эти слабаки мне просто завидуют.
Однажды под вечер я пошел к школе, где училась Оюун, девушка, которую я тогда любил, — собирался проводить ее домой. Смотрю, она стоит возле ограды, а двое парней не дают ей пройти.
— Чего вам надо-то, ребятишки? — спросил я, подойдя к ним поближе.
— А тебе что за дело? Ступай мимо, пока цел.
Это было слишком, такую наглость стерпеть я не мог. Молчком пошел прямо на них. Оюун перепугалась.
— Не надо, Жамбал, не связывайся с ними! Давай уйдем! — она потянула меня за руку.
Но я уже завелся, а потом рядом была Оюун, и я решил показать все, на что способен.
— А длинный у тебя язык, парень, наверно, ему зубы трепаться мешают, — угрожающе сказал я и пошел на говорившего.
В это время второй зашел сзади и сильно ударил меня по голове. От боли я рассвирепел. Обернулся и стукнул напавшего на меня парня так, что он полетел на землю.
— Пойдем, пойдем отсюда, Жамбал! — чуть не плача уговаривала меня Оюун.
Но меня было не унять: словно бык, озверевший от запаха крови, я кинулся на первого. Тот драться не умел. Несколько веских ударов в лицо — и он побежал, я — за ним, догнал, ударил с размаху в ухо. Парень рухнул, как подкошенный. Теперь оба моих противника валялись без движения в пыли, и я, гордый своей победой, вернулся к испуганной Оюун.
— Со мной никого не бойся, любого положу, как этих двоих, — объявил я, взял Оюун под руку и выпятил грудь, словно петух.
— Зачем ты их так избил? — спросила Оюун, и в ее голосе мне послышалась жалость. Наверное, она очень испугалась, потому что мне показалось даже, что я слышу тревожное биение ее сердца.
— Да что ты, как заяц! Они же к тебе приставали, вот и получили по заслугам, — раздраженно ответил я. Вместо того, чтобы похвалить за мужество, меня вроде как осуждали, и это обозлило меня. — Ты чего это рассиропилась — никак, в сестры милосердия метишь!
Оюун промолчала. Может быть, поняла, что увещевать меня бесполезно, а может, впервые увидела меня таким, каким я был в те далекие дни. Мне же было обидно: я ее защитил и спас, а она — с выговором, это вместо благодарности-то.
И сотни метров не отошли мы от места драки, как к нам подошли двое с красными повязками на рукаве и милиционер. Без лишних разговоров отвели нас в отделение. Там я увидел одного из тех двух парней — лицо у него было в ссадинах и кровоподтеках. Оюун, увидев его, дрогнувшим голосом прошептала: «Бедняга!..» Да, вот так и разрушились наши с ней планы уехать вдвоем в сельские места и строить семейную жизнь. А мне, видно, не судьба была получить в подруги хорошую, добрую девушку. С этого дня кончилось счастье моей молодости, за высоким забором зачахла нежная травка моей весны…
В воде что-то булькнуло. Я очнулся от воспоминаний и увидел на каменистом дне розовый квадратик мыла. Вот что значит задуматься вольному человеку, когда над душой не стоит вооруженный охранник, — забываешь даже о том, что в руках держишь. Новый прилив радости всколыхнул душу: иди, куда хочешь, работай, где пожелаешь!.. Хотелось загорланить о своей свободе, помчаться по берегу реки, а потом взять да и нырнуть в холодную воду. Я поймал себя на этих дурацких мыслях и спохватился: чего я сижу тут, на берегу реки? Нужно куда-то подаваться. Но куда и к кому? Настоящих друзей у меня никогда не было, а приятели наверняка обо мне и не вспоминают. Самый закадычный мой приятель остался за колючей проволокой — матерый лагерник, прошедший, как говорится, огни и воды…
Уверенно шагал я по улицам большого города. Вдоль тротуаров стройными рядами стояли многоэтажные здания с красивыми лепными украшениями по фасаду, с ярко выкрашенными балконами. Почти бесшумно катили взад-вперед машины. Тут и там виднелись подъемные краны, поднимались каркасы новостроек. Люди работали споро и с настроением. Разумеется, приятно видеть воочию результаты своего труда. И у прохожих на лицах уверенность, спокойствие, радость. В лагере нам говорили, что мы поставили себя вне общества, уклонились от участия в нормальной жизни народа. И поэтому называли нас дезертирами. Когда нас водили на работу, мне казалось, каждый встречный с опаской наблюдает за мной, присматривается, пронзая недоверчивым, испытующим взглядом. «С жиру на воле бесятся… Небось думают, что все мы тут убийцы!» — лютовал я про себя, одержимый злобой и завистью. Но теперь я был так же свободен, как они, и прежних чувств не испытывал. То и дело останавливаясь, подолгу рассматривал дома, людей, их одежду. И сам город, и все вокруг казалось мне наряднее, чище, добротнее. Горечь наполнила душу: если бы не валял тогда дурака, не ввязывался бы постоянно в драки, мог бы и я сегодня с гордостью сказать, что, мол, то-то и то-то моими руками сделано, и я, мол, тоже строитель этой интересной, кипучей жизни. И почему только не послушал я в тот роковой вечер мою Оюун, не пошел за ней, когда потянула она меня за руку? Но не все потеряно, Жамбал, дружище. Солнце над тобою весеннее, годы твои еще молодые! Если понимаешь, что упустил что-то в жизни, завтра же устраивайся на работу, честным трудом докажи, что стал другим, превратился в достойного мужчину.
Я устал до того, что ноги отказывались идти. «Сколько же мне еще бродить, как блудному псу!» — пробормотал я и тяжело опустился на крыльцо какого-то дома. Неподалеку расположилась продавщица с лотком. Вскоре оттуда потянуло дразнящим запахом кушуров, и я сглотнул слюну. Машинально пошарив по карманам, убедился в том, что и так знал уже два дня, — денег нет ни гроша. Купить поесть было не на что. «А, плевать на жратву, самое главное сейчас — устроиться на работу! Работа — вот что мне нужно!» — сказал я сам себе и встал, чтобы поскорее уйти от соблазнительного запаха.
Рабочие требовались везде, но толку от этого было мало. За первой же дверью, которую я распахнул, полный надежд на удачу, начальник отдела кадров сразу протянул руку.
— Ваша трудовая книжка…
Я даже понятия не имел о такой.
— А у меня ее нет, — промямлил я.
— До сих пор нигде не работали?
— Не работал? Как же, работал, — пробормотал я.
— А если работал, значит, и книжка должна быть. Не понимаю я вас, — и начальник уставился на меня.
Под его испытующим взглядом я смутился и почувствовал, как воровато забегали мои глаза. Но работа нужна была мне, как хлеб, и я рассказал свою историю. Начальник слушал с интересом, поддакивал, вроде как сочувствовал, а когда я кончил свой рассказ, с задумчивым видом проговорил:
— Да, занятная история… — Он повертел мои лагерные документы, на лице его появилось недоверчивое выражение.
— Приходи-ка, друг, завтра, — сказал он, переходя на «ты», — а я проверю, в самом ли деле есть у нас место. Если есть, то возьму тебя на работу, не сомневайся.
— Я хорошо буду работать, — проговорил я, смотря на него с надеждой, словно собака в ожидании большой кости.
— Ладно, до завтра.
Я был почти уверен, что он не выполнит обещания, но на другой день пришел точно к назначенному времени.
— Все оказалось, как я и думал, — сказал он. — Место было, но, к сожалению, до тебя взяли на него одного человека. Да ты не огорчайся! Парень молодой — работа тебя на каждом углу ждет. — Он выразил на своем лице нечто похожее на озабоченность человека, приложившего большие усилия, но так и не нашедшего решения задачи. В других местах меня ожидал такой же прием. Сначала я считал, что правда лучше лжи, и выкладывал все, как есть. Но видя, что после моей исповеди вакантное место всегда оказывается уже занятым, я начал говорить, что потерял свою трудовую книжку, которая так была нужна всем этим начальникам. И это не помогло: одни говорили, что не разговаривают о работе с человеком, у которого нет трудовой книжки, другие давали полезные советы. Один кадровик посоветовал:
— А вы дайте объявление в газету, — может, ваша книжка где-нибудь вас уже давно дожидается. А если розыск ничего не даст, принесите мне справку с последнего места работы, тогда я вас наверняка приму, если все будет в порядке со справкой.
Я оказывался загнанным в нору с одним выходом. Волей-неволей приходилось говорить правду. Тогда советчики сразу делались настороженными, в голосе появлялись фальшивые нотки. Только один раз, когда за меня вступился перед кадровиком председатель месткома одного предприятия, я был близок, как мне показалось, к успеху. Меня попросили подождать за дверью. Я вышел, но стоял рядом и хорошо слышал весь разговор.
— Сразу надо было сказать, что мест нет, — говорил седой начальник отдела кадров.
— Но ему уже говорили это во многих местах. Давайте возьмем парня подручным.
— И чего ты за этого бандита заступаешься, ведь в лагерных документах все о нем сказано — хулиган и вор!
— Если все его будут так встречать, то куда ему пойти — только на старую дорожку!
— Нас это не касается! Пусть с ним возятся те, кому делать нечего!
— Он же человек! Разве можно так равнодушно относиться к его судьбе?
— Как хочешь, но я принять его не могу. Если он что-нибудь стащит, кому отвечать? Мне, потому что принимал его на работу я. Зачем нам от соседей беду к себе переманивать? Гляди, возьмет да и впрямь заявится! Давай не будем сами портить себе жизнь! — твердо сказал содой.
У меня потемнело в глазах. «Да на кой мне нужно ваши железки таскать?! Я работать хочу!» — мелькнуло в голове, и я распахнул дверь. Они разом повернулись.
— Сволочь ты старая, только о своей шкуре думаешь! — выкрикнул я, плюнул на пол и выскочил на улицу…
А теперь шарахаюсь от лоточницы, боюсь, что голод толкнет на преступление, и не знаю, куда идти. Обивал пороги, просил, унижался — и что же? Получил работу? — как же, разевай рот шире! Куда лучше в казенном доме — там хоть всегда сытым был, крышу над головой имел. Где эти ваши хваленые бригады социалистического труда, которые пробуждают в душе человека ростки высокой сознательности? Ни одна такая бригада почему-то мною не заинтересовалась. Так что брехня все это! От таких мыслей совсем муторно стало у меня на душе. В животе урчит, во рту пересохло. Вдобавок заметил вдруг, что на одном башмаке у меня отрывается подметка. Ботинок словно бы открывал пасть и улыбался мне так же фальшиво, как те люди, которые обнадеживали и не выполняли своих обещаний. Наверно, только во сне бывший преступник может начать новую жизнь, избавиться от своего прошлого, зашагать в ногу с рабочими людьми, восстановить свою честь. А наяву быть ему бездомной собакой, рванью подзаборной. Чем так жить, лучше вернуться за колючую проволоку, там хоть брюхо будет набито. Значит, надо кого-нибудь пощекотать, чтобы назад приняли, — осенило меня. Задумано — почти сделано. Для того, кто умеет, это — раз плюнуть. Пойду по проторенной дорожке!
Я шел по тротуару и заглядывал в щели заборов. Наконец увидел то, что искал: стоит за забором, у открытой двери сарая человек. Он вытащил из мешка здоровенный оковалок вяленого мяса, посмотрел на него, пихнул обратно и занес мешок в сарай. Я запомнил этот забор и пошел на окраину города, к реке. На мгновенье мелькнула в голове мысль: «Узнают про мясо мои дружки лагерные, станут насмехаться, говорить, что докатился Жамбал до великого позора, стал по мелочи воровать». Но ведь я не ради барыша собираюсь обчистить этот сарай, а только по причине голодухи. Побывали бы они в моей шкуре на воле, по-другому заговорили бы. Да что там! Плевать на эту компанию!
Наступила ночь. Прохладный ветерок освежил меня. Усталость прошла, тело расслабилось, успокоилось, только неугомонный желудок требовал еды. Я лежал в траве, вспоминал лагерную жизнь и жалел, что она кончилась. Во всем башка моя виновата. Столько лет жил себе поживал, ни о чем не тужил, так захотелось ей воли. Если бы не поумнела, я бы и сейчас ни о чем не думал, преспокойно сопел бы на своей коечке. А сколько поту пролито за эту свободу!..
Воспоминания потекли сами собой. В лагере один день ничем для меня не отличался от другого. Я всегда мечтал о плохой погоде — в дождь или в метель на работу не водили. Пусть бы хоть целый год с неба лило или валил снег — только бы не работать. Ну, а когда нас выводили за забор, тут уж каждый разворачивался, как мог. Помнится, сижу я однажды на камушке, делю с компаньоном добычу. Парню всего восемнадцать, за какие провинности попал он, хилый, неумелый, сюда, ума не приложу. Он постоянно не вытягивал норму выработки, а жрать-то хочется — вот и попал ко мне в руки.
— Слушай меня, — поучал я его. — В лагере самое главное — уметь добывать тугрики. Будешь при деньгах, не пропадешь: и на табачок хватит, и на хлеб. А всякая голодная шушера, мелкие воришки, начнут у тебя в услуженье ходить. Посмотри на меня! Кто скажет, что я подневольный? Свободные и те не все подряд живут, как я. Посмотри теперь на себя: если не научишься подбирать то, что плохо лежит, находить места, где жареным пахнет, подохнешь здесь с голоду да тоски. Ну и знай: двум смертям не бывать, одной не миновать.
Вдруг у подножья бугра, на котором мы сидели, появились трое мужчин с собакой и женщина. У меня внутри похолодело.
— Дуй быстро в нужник и сиди там, носу не высовывай! — приказал я своему напарнику. — А если выдашь, в живых тебе не ходить!
Парнишка убежал, а я налег плечом на здоровенный камень, делая вид, что стараюсь свернуть его с места.
Темная, с рыжей опалиной на морде и длинными ушами, собака обнюхала мой камень, подбежала к нужнику и залаяла. «Неужели выдаст, сопляк?» — со страхом подумал я и, отвернувшись, стал ждать. Мой напарник был у меня наводчиком. Я договорился с бригадиром об увольнительной для него, парнишка побродил по окраинам и заприметил домишко, где водились деньги. Ночью я потихоньку выбрался из лагеря и почистил этот дом.
— А ну выходи! Быстро! — скомандовал капитан.
Собака бросилась на моего напарника, как только он шагнул из уборной. Капитан удержал ее.
— Выкладывай наворованное! — приказал он. Парнишка сопя полез за голенища своих унтов.
— Вот, возьмите и сосчитайте, все ли здесь, — с этими словами капитан протянул деньги женщине.
— Тут только малая часть украденного… Где же ты совесть свою потерял? Нехороший ты человек, вор… — чуть не плача проговорила женщина.
Ее голос показался мне знакомым. Я обернулся. Женщина в это время тоже посмотрела в мою сторону.
— Неужели ты, Жамбал! — вскрикнула она и бросилась ко мне.
Это была Оюун, любимая моя Оюун. Плохо стало у меня на душе.
— Ну, здравствуй, Жамбал! — она подошла ко мне, протянула руку. — Ты до сих пор здесь?! Как же так получилось? Что с тобой?.. До чего же странные бывают встречи… — она волновалась, говорила какую-то ерунду, а меня бросало то в жар, то в холод. Голос моей Оюун был таким же нежным, как много лет назад…
— Где остальные деньги? — спросил капитан у моего напарника.
Парень взглянул на меня, и я почувствовал, что еще минута, и он, гад, расколется. Меня не страшило наказание, я боялся только еще ниже пасть в глазах Оюун. Лихорадочно соображал, как быть, и вдруг меня осенило. Скинув унты, я быстро размотал портянку, достал свою долю и протянул деньги насмерть перепуганному парнишке.
— Заработанные отдаю, чтобы тебя, дурака, выручить. Смотри, вернуть не забудь, да не тяни с долгом, я этого не люблю! — проговорил я устрашающим тоном, насупив брови, а кончил свое выступление словами: «Эх ты, вор-недоучка!» и толкнул парня с такой силой, что он полетел на землю и ударился о камень.
— Не надо его бить, Жамбал! Он же совсем еще мальчик! Неужели ты все такой же безжалостный? — испуганно бормотала Оюун.
Суровости да спеси мне было не занимать, весь я напоминал булатный кинжал, но едва Оюун заговорила, сердце мое размягчилось, как воск. Я стоял рохля рохлей и слушал ее.
— Моя мать живет в улусе с братом. На днях получила я телеграмму, что она захворала. И вот собрала, сколько смогла, денег, собралась ехать, а прошлой ночью все деньги украли. Утром пошла в милицию, и, бывает же такая удача, нашлись вот… — Она говорила, заметно повеселев, чуть ли не радостная.
— А твоя мать жива? — неожиданно спросила она у моего напарника.
Он молча кивнул.
— Не занимайся ты этим нехорошим делом, дружок! Поскорее выходи отсюда да поезжай к матери, наверняка она по тебе тоскует. — Она протянула мальчишке десятку и повернулась к капитану.
— Уж вы его не наказывайте, — попросила она. — Я думаю, после такого урока он не станет воровать.
Много раз я слышал, как люди, просто прохожие, бросали нам со злостью: «Ворюги проклятые, тюремное отродье!» А моя Оюун была не такая, она была добрая душа.
В тот день посидели мы с ней на камне, поговорили немного. Она была уже не та тоненькая стройная девушка, которую я провожал из школы домой. Туго заплетенные косы разгладили кожу на ее лбу, но узкие белые полоски яснее ясного говорили про морщинки. Под глазами у нее обозначились небольшие пока что мешочки, на чистое когда-то лицо высыпали веснушки. Вместо той далекой Оюун передо мной была немного раздавшаяся в талии, отяжелевшая, степенная женщина. Только сердцу на все это было наплевать, и оно чуть ли не вслух стонало: «Дурак, такую женщину потерял…»
— А я думала, ты давно на свободе, работаешь где-то далеко. Порой обижалась даже: неужели не может разыскать меня, повидаться не хочет?.. До сих пор, случается, увижу тебя в толпе, подбегу, а потом перед чужим человеком извиняюсь за ошибку… Видно, первая-то любовь никогда не забывается. — Ясные большие ее глаза стали грустными. Помолчав немного, она продолжала: — Вот наконец и встретились! А то исчез, как сквозь землю провалился. Но почему ты здесь так долго, ведь сколько уж лет прошло с той драки?
— Видно, срок не вышел, не надоел еще никому в этом заведении, — ответил я, стараясь придать своему голосу беспечность. Стоило ли рассказывать про подвиги, за которые мне то и дело набавляли срок, нужно ли было раскрывать ей душу конченого человека, каким я тогда себя считал? И я поспешил перевести разговор на другое: — Ты обо мне не беспокойся, как-нибудь выкручусь, скажи лучше, как сама живешь.
— Уехала из города в худон. Года через два вышла замуж. Муж мой — человек хороший, надежный. У меня теперь двое детей.
— Оно конечно, на свободе-то любой человек понадежнее нас, заключенных, будет, — вырвалось вдруг у меня.
— В чем ты упрекаешь меня? Я готова была тебя дожидаться, да ты сам этого не захотел. Облил мое сердце ледяной водой неприязни, а теперь винишь в чем-то, — с обидой возразила она.
Она была права. Не досидев за избиение парня, я сбежал, почти месяц прятался у Оюун — тогда она жила еще в городе — врал, что немного отдохну и примусь за дела, а потом поймали меня. За побег да за воровство — не мог я явиться к Оюун оборванцем, вот и приоделся за чужой счет — определили мне новый срок, да такой, что я потерял надежду дожить до свободы, махнул на себя рукой. Оюун навещала меня в лагере. А мне чем дальше, тем больше казалось, что я — помеха на ее пути. «Зачем она, не повинный ни в чем человек, должна страдать из-за меня? Ведь не за геройство я сижу, а за черные дела. Сам виноват», — вот как решил я однажды. Перестал выходить к Оюун в дни свиданий, дружков просил передавать, что меня из этого лагеря в другой перевели. Она упорно ходила. Потом стал возвращать передачи. А Оюун, как мне говорили, приходила первой, уходила последней. Как я любил ее тогда! Как мучился! Лежу, бывало, на койке и представляю, как она слоняется перед воротами с печальной улыбкой, ждет, надеется, что я выйду к ней. Чтобы удержаться, впивался зубами в подушку. Как-то раз дружки принесли мне узелок с передачей и записку. «Дорогой, любимый мой Жамбал, почему не выходишь ко мне? Чем я тебя обидела? Или не любишь больше? Если так, скажи прямо, не терзай мое сердце. Мало мне тоски по тебе, так ты отнимаешь у меня последнюю радость — хоть изредка видеть тебя. Нет сейчас несчастней меня! Ради того, чтобы поддерживать тебя в часы наших недолгих свиданий, говорить тебе слова утешения, вселять в тебя веру и надежду, я живу в этом чужом мне городе. Неужели и на этот раз не услышишь моего призыва? Выйди, дай увидеть тебя, успокой мое сердце. Дай услышать твой голос, облегчи мою душу. Если же виновата я чем перед тобой, то прости меня, слабую, несмышленую, будь милосерден, жду тебя!» До сих пор помню ту записку слово в слово, раз сто, наверно, ее перечитал. «Дорогой, любимый мой…» А меня только вором все называли. Любовь и жалость к Оюун чуть не сломили мою решимость, но и тут я стерпел. На обороте ее записки черкнул несколько фраз, что-то вроде: «Ничем ты меня не обидела, но другом твоим быть не могу. А коли так, то перестань ты бегать сюда. Пустое это. Хоть тысячу раз приходи, меня больше не увидишь. Постарайся обо мне забыть, нет меня — и все тут. Пока солнце раннее да трава зеленая, выбирайся на ту дорогу, где не будет ни в чем тебе убытка. Прощай! Это мое слово — последнее». Я попросил отнести ответ, а сам выбежал во двор и прильнул к щели в заборе. Оюун шла сгорбившись, плечи ее вздрагивали, а в руке она держала листок бумаги, наверно, с моей треклятой резолюцией. В первый раз тогда я не сдержался — нахлебался соленой капели из глаз. Спустя некоторое время мне передали от нее большой узел и еще одну записку. В узле была одежда, а в записке она написала: «Всегда любимый мною Жамбал! Душа твоя стала колючей, как та проволока, за которой ты от меня прячешься. На каждом шагу моей жизни в этом городе я встречаю места, которые напоминают мне о тебе. Ты можешь быть безразличным, а я нет. Поэтому уезжаю отсюда далеко, уезжаю с памятью о тебе и печалью в сердце. Буду жить там, где родилась. Если сохранилась у тебя любовь ко мне, отыщи меня там, когда освободишься. До свиданья, любимый мой, Жамбал мой! Ты у меня в сердце, и я не забуду тебя даже в дальней дали». Я затрепетал, заволновался. Стал уже жалеть, что так глупо повел себя, хотел бежать за ней вдогонку, крикнуть, чтобы не уезжала, не покидала меня, да только дальше забора не побежишь. Несколько дней я ни с кем не разговаривал, угрюмо терпел муку…
Все это пролетело у меня в мозгу в считанные секунды.
— Я хотел, чтобы ты была счастливой, а со мной тебе было не по пути. Подумай сама: сейчас у тебя муж, дети, а то до сих пор ждала бы неизвестно чего.
Оюун глубоко вздохнула.
— Если бы ты не прогнал меня тогда, может, и не застрял бы здесь. Ведь не может человек всю жизнь провести за решеткой! А я бы тебя дождалась, хотя бы и старухой…
«Эх, вернуть бы все назад», — невесело подумал я и своей корявой от мозолей ладонью прикоснулся к руке моей любимой.
— А человеком ты все-таки остался, Жамбал, помог этому несмышленому воришке, — проговорила Оюун.
Святая простота! Ее же деньги я ей и отдал, сидел на них до поры, будто кот-разбойник, изображал добродетель. Я отвел глаза в сторону, словно что интересное в степи увидал. Но откуда я знал, что в этом доме живет Оюун? Знал бы, так обошел бы его стороной. Оюун удивилась, наверно, моему молчанию, стала подавленной, грустной.
— Наверно, скоро конец твоим страданиям? — вдруг спросила она.
Я прикинулся дурачком, хотя прекрасно знал, что мне сидеть еще да сидеть.
— Точно не знаю, но думаю, что скоро…
И тут раздался безразличный голос:
— Жамбал, кончай курить, давай за работу… А вы, гражданка, ступайте своей дорогой.
Я задрожал от злости. Если бы не Оюун, я наверняка прибил бы конвоира, но она меня, словно арканом незримым связав, своим присутствием остановила.
— До свиданья, Жамбал мой! Что поделаешь, не очень это удобное место для встреч да разговоров. Постарайся поскорее отсюда выйти. Если будешь в увольнительной, загляни к нам.
Она дала мне немного денег и показала дом, который я и без нее хорошо знал. Я притворился, что стараюсь запомнить, переспросил адрес. А взяв деньги, чуть не рассмеялся — ведь они мне вроде как награда за благородство попали от той, которую я прошлой ночью обворовал…
— Если сможешь, узнай, как мать моя поживает, и дай знать, — попросил я ее напоследок, и она ушла. Часто оглядываясь, поднялась на холм, что был по правую руку, помахала мне оттуда в последний раз платком — и все. Я остался снова один, как хотел, только сердце почему-то ныло.
— Добрая у тебя сестренка, — сказал мой напарник. Я ему не ответил и долго еще смотрел в ту сторону, куда ушла моя Оюун.
День был прохладный. Стояла осень. По небу, словно маленькие лохматые барашки, бродили пушистые белые облака. Над головой пронеслась пара турпанов. Будь я путным человеком, сейчас счастливо жил бы вдвоем с Оюун, радовался, как эти турпаны.
— Давай-ка, братишка, за работу приниматься, — сказал я и сам удивился, что назвал парня братишкой — до этого дня всех и каждого называл одними тюремными кличками, жестокими и унижающими. Видно, от тепла Оюун подтаяло мое сердце. Вечером, когда нас привели в барак, я молча улегся на койку и отвернулся к стене. В другое время начал бы соседей травить, а сегодня лежал, думал и чувствовал, как в душе моей поднимается буря. Любое нормальное дитя, как подрастет, так начинает о матери своей заботиться. А я? Забыл, словно не она меня родила, словно я червем из щели земной выполз. Старуха, верно, ждет не дождется, когда ее сынок навестит, а он который уже год в казенном доме. Матери от меня, балбеса, одни страдания, казнился я. Помню, от этих горьких дум отвлек меня громкоговоритель. Кто-то там предложил послушать песню «В Хэнтэйских горах высоких». Как раз в Хэнтэе жила мать. Раздались нежные звуки скрипки, и мне живо представилось, как красивая, нарядная девушка плавно водит смычком по струнам, я даже пальцы ее увидел, длинные и белые, словно слоновая кость. А потом потекли воспоминания: перед мысленным моим взором встали подернутые туманной дымкой вершины Хэнтэйских гор, белые от вечного снега. Зашумела под ветром древняя тайга, защебетали, защелкали разноголосые птахи, зажурчали прозрачные, холодные речушки. Да, красив ты, мой родной Хэнтэй, думалось мне. Был у тебя сын, пил он твою хрустальную воду, ступал по мягким шелковистым травам, а теперь понуро сидит взаперти, за колючей проволокой, а поверх ее видна ему одна только голая степь. Ты и не знаешь, край мой, как сыну твоему сейчас больно… Захотел он снова взглянуть на тебя, потянуло его к твоей красоте, домой потянуло. Освобожусь — и тут же, без проволочек, на родину. Может, там мое спасение. А воспоминания несли меня дальше. Вот и детство перед глазами, счастливая пора, когда мы вдвоем с Оюун весело носились по зеленым лесным лужайкам, сгоняя разбредшихся овец и ягнят. И еще картина! Собираем мы голубику у подножья красавицы нашей Хан-Уул. Я увлекся и все дальше забредаю в чащу и вдруг натыкаюсь на медведя, который валяется в низеньких кустиках голубики и лакомится терпкой ягодой. Как ошалелый, мчусь обратно, спотыкаюсь о корень, просыпаю всю ягоду из ведерка. Помню, как хохотала Оюун, увидев меня перемазанного грязью пополам с соком раздавленных ягод… Потом я стал большим. Собираясь на свидание с Оюун, я садился на своего каурого коня и напевал в такт его быстрой рыси:
В Ононе-реке глубока вода,
Но каурому все нипочем.
Красивых девушек много здесь,
Но одна лишь в сердце моем…
Набежала и скатилась по щеке теплая слеза. Я забыл, когда плакал последний раз, и слезы в тот день показались мне чем-то совершенно новым и неизведанным. А музыка продолжалась, нагоняя на меня светлую, пронзительную тоску. Я вдруг увидел мать: вот она сидит сгорбившись неподалеку от стада, что пасется в долине, и смотрит вдаль. Она разглядывает всадника на кауром коне, прикладывает ладонь козырьком к глазам — сын или кто-то чужой едет к ней. Бедная моя мама! Сколько слез пролила ты из-за меня!.. Губы мои шевелились, мысли и воспоминания почти стали словами, и я плакал… Чудесная музыка, сын какого отца сочинил ее? Душа моя впервые за много лет наполнилась чуть ли не восторгом. Громкоговоритель смолк. Я с трудом вернулся к действительности. Кончилось мое свидание с родимым краем, где впервые испачкал я ноги в земле… Волна радости, еще минуту назад захлестнувшая всего меня, схлынула, откатилась, и я тяжело вздохнул. Вокруг опять воцарилась привычная серая скука. Но с тех пор одна мысль крепко засела у меня в голове, и я ее повторял про себя, словно затверживал: «Нужно вернуться домой человеком. Нужно повидаться с матерью, если жива еще она. Нужно успокоить родную душу, доставить ей хоть малую радость!» Впервые поселилась во мне жажда нормальной жизни, тяга к честному, свободному труду. Невыносимым показалось дальнейшее пребывание под запором, под угрозой автомата.
Сожители мои по бараку тем временем перешептывались.
— Уж не заснул ли барин-то наш? Не буянит, не скандалит, никому в морду дать не тянется. Может, заболел? — предположил один.
— Хоть бы он сдох, ворюга проклятый, — зло произнес второй.
Этого я узнал по голосу. Когда его привели в барак, я тут же отнял у него шубу на мерлушковой подкладке. Еще бы ему на меня не злиться! Заговорил третий, новенький:
— Отправить бы этого гада червей кормить… Сам не работает и другим не дает… Старается в грязь поглубже запихнуть, чтобы все, как он, из тюрьмы не вылезали…
Его прервал кто-то из бывалых заключенных.
— Тише, парень! Если услышит или ему кто скажет, глотку перервет… Он ведь зверюга…
Они боялись меня. Стоило кому-нибудь из них получить передачу и не угостить меня, я находил повод и бил «сытого гада». Я орал на них, как верблюд на случке, и кулаки у меня были железные. Никто не смел трогать мое барахло. Я ничего не прятал, только предупреждал: «Если кто чего у меня стянет, будет иметь со мной беседу о жизни и смерти». Ни одной папироски у меня не пропадало. Словом, умел я держать эту свору на коротком поводке.
— Да наплюй ты на него, — убежденно заговорил один из самых пожилых. — Если уж попал сюда, надо постараться скорее выбраться. Тебе, молодому сильному парню, это по силам. Надо только работать хорошо. Я старик и то пытаюсь честным трудом приблизить день освобождения.
«Вон старый доходяга и тот хочет, чтобы его кости сунули в землю на вольной территории. А я что же? Нет, надо уходить отсюда, пока совсем не засосало. Но кому я буду нужен там, на свободе, если здесь и то все от меня шарахаются, как от зачумленного? Смогу ли поладить с нормальными людьми? — роились в моей голове противоречивые мысли. — А, может, я слишком суров к себе? Как-никак и я ведь человек! В газетах пишут, что даже подонки перевоспитываются, находят место в жизни. Неужели у меня, Жамбала, сил на это не хватит?» Я слез с койки. Все сразу стихли. Воровато озираясь по сторонам, обитатели барака ждали, что сейчас я начну наводить порядок, восстанавливать пошатнувшуюся власть. Вчера за такое шушуканье я бы каждому припаял, что следует, а тут меня охватило вялое безразличие то ли от непривычных дум, то ли от приятных мечтаний. Я и сам не знал тогда…
Я вздрогнул и проснулся. Я был свободен и голоден, я голод гнал меня на преступление. Быстро нашел знакомый забор, одним махом перелетел над ним, без шума взломал сарайчик и нашарил во тьме мешок с вяленым мясом. В прежние времена удача приносила мне чувство удовлетворения, но сегодня я ощутил только смутное беспокойство. Я перебрался с мешком обратно на улицу. Надо было уходить, а я стоял, как дурак, и мучился сомнениями. «Вот сейчас люди увидят меня ночью с мешком за плечами. Что подумают, что спросят и что я им отвечу? Скажу, что иду из худона. Только вот след у меня черный, никто не поверит. Верили бы, так у меня давно была бы работа. А разве я в заключении вкалывал, чтобы опять за воровство приняться? Нет! И если вернусь туда, легче не станет, да и хватит с меня, пора честь знать… Да, ведь выдаст меня этот чертов мешок. Назад, что ли, его сунуть? А вдруг хозяин проснулся да в сарай за чем-нибудь зашел? Сцапают на месте и не отвертишься… А что если и завтра работы не получу? Опять по улицам слоняться да слушать, как в животе урчит? С мешком-то лучше, все-таки харч будет на несколько дней…» В проклятой нерешительности я топтался возле забора. Городской судья, верно, все тот же усач краснолицый. Я снова услышал слова, сказанные им при моем освобождении: «Зачем привели сюда Жамбала? Нельзя ему на свободу, рановато еще…» У меня аж в глазах потемнело. Усач судил меня три раза, в общей сложности дал лет пятнадцать, поэтому он не верил мне. «Это не тот Жамбал, которого вы знали прежде», — вступился за меня начальник лагеря. Он открыл папку с моим делом и рассказал суду про мои трудовые подвиги. Судья только качал головой. «Не могу поверить, что Жамбал стал другим человеком!» — «В самом деле изменился. Мы только хорошую характеристику можем ему теперь дать». — «Ну ладно, если трудом искупил свою вину перед людьми, поверим ему, выпустим…» И вот я опять думал об этом противном судье: «Если к нему попаду, вкатит мне по первое число. Повторение преступного деяния есть отягчающее обстоятельство — так небось скажет, только мена увидит, и забубнит — именем Монгольской Народной Республики… Мне это, правда, не в новинку, хотя от того не легче. Не хочу за колючую проволоку! Но что же делать? Как получить работу? Неужели обречен я быть до конца жизни вором?.. Пропади оно пропадом это мясо. Брошу-ка мешок через забор да и дело с концом. Переберусь в другие края, а то и домой загляну наконец. Где-нибудь наверняка повезет…»
И тут в темноте вспыхнул яркий свет карманного фонаря и раздался грозный оклик:
— Стой! Ни с места!
Я молчал.
— Кто такой? Что здесь делаешь ночью?
Ответа у меня не было.
В милиции я рассказал майору всю правду. Майор сомневался:
— Что же получается: вышел из исправительно-трудового лагеря и взялся за старое? Значит, зря тебя выпустили, ничего ты там не понял, каким был, таким и остался…
Я взорвался:
— А вы понимаете, что я жрать хочу? Что работу мне не дают? Если я виноват, то и те начальники, у которых сердце, словно ледышка, не меньше моего. По справедливости надо и их сажать вместе со мной. Не так, что ли?
— Ты не кипятись! Давай спокойнее. Что умеешь? — спросил майор.
— В лагере работал на заготовке камня, могу на любой стройке пригодиться.
— Ладно, пока ступай. Жду тебя завтра утром.
На другой день я пришел к назначенному часу, и майор дал мне адрес одной стройки. Он, видимо, поговорил с тамошним руководством, потому что, когда я явился по адресу, меня встретили не так, как встречали до сих пор. Правда, поначалу я испугался: в кабинете за большим столом сидел начальник строительства, парень лет тридцати с модной прической. «Да разве он поймет меня! Небось и жизни-то еще не нюхал», — сразу подумал я. Но тот приветливо поздоровался, дружелюбно поговорил со мной и даже папиросой угостил.
— Работайте только старательно, и все будет в порядке, — сказал он под конец нашего разговора.
— А как же! Мне работа нужна, так что буду стараться.
— Вот и отлично. Со своей стороны мы вам поможем. Какая работа вас устроит?
— Любая.
— Тогда вставайте к бетономешалке.
— Идет!
Начальник позвонил. Вскоре в кабинет впорхнула невысокая девушка с большими ясными глазами и пухлым, как у детей, подбородком.
— Знакомьтесь, — сказал начальник и представил нас друг другу. — Это Жамбал, я направляю его в вашу бригаду на бетономешалку… А это — Цэрэнцоо, бригадир, ее бригада борется за право называться бригадой социалистического труда.
«Неужели эта пигалица будет меня воспитывать и командовать мною? — разочарованно подумал я. — Что она знает, какие у нее понятия?»
— Значит, на ваши плечики ложится обязанность справляться с бывшим заключенным? — иронически вопросил я и услышал уверенный ответ:
— Да, на мои! Но вы не волнуйтесь — справлюсь! Цэрэнцоо провела меня на стройку, познакомила с товарищами по работе, объяснила мои обязанности.
Я был так рад работе, что и не заметил, как пролетел день. Все стали расходиться по домам, а я хмуро побрел в контору к начальнику — он просил меня зайти к вечеру. «Зачем я ему нужен? Мне бы сейчас не беседы вести, а ночлег себе отыскать», — думал я, подходя к конторе.
Начальник стоял на улице возле серой «Победы». Увидев меня, открыл дверцу, пригласил сесть в машину. Я очень удивился. Ехали мы недолго и остановились у многоэтажного дома. Начальник провел меня в маленькую чистую комнату, где стояла голубая железная кровать. Еще там было немного посуды, ровно столько, сколько нужно для хозяйства одному человеку. Вошла девушка с большой миской в руках, и по комнате поплыл дразнящий запах мяса. Я решил, что меня поселили на квартире у кого-нибудь из бригады, и спросил:
— К кому вы меня подселили?
— Ни к кому, эта комната — ваша.
«Кому это пришла охота меня разыгрывать?» — подумал я и чуть было не ляпнул, что со мной шутки шутить не надо, я не маленький. Начальник, видимо, заметил мое настроение и еще раз подтвердил:
— Да-да, это ваша. Первый месяц вам не надо платить ни за квартиру, ни за свет. В качестве подъемных стройка выделила вам двести тугриков, а еще сто собрали вам на обзаведение домашним хозяйством ваши товарищи по бригаде, — и он протянул мне деньги. Тем временем девушка налила суп в тарелку. Чтобы скрыть неожиданно навернувшиеся на глаза слезы радости и благодарности, я тут же уткнулся в тарелку и сделал вид, что не могу оторваться от вкусной еды. Мои новые друзья проявили деликатность, и начальник сразу попрощался.
— Отдыхайте, Жамбал, и — до свидания.
Шофер, тот, кто вел «Победу», пошутил:
— Все у Жамбала теперь есть, кроме жены.
— Жену, я думаю, он в скором времени сам себе подберет. Это дело личного вкуса, — улыбнулся начальник.
Они ушли, а я так и сидел, склонившись над тарелкой, не в силах прийти в себя от неожиданности. Ну и дела! Что я кому из них хорошего сделал? А ведь встретили, словно я по путевке в дом отдыха приехал! Может, в таком вот обращении с людьми и проявляется этот нынешний девиз: «Один за всех, все за одного»? А может, просто здесь мне поверили? Хорош я буду, если не оправдаю их надежд!.. — За такими размышлениями я провел первый вечер моей новой трудовой жизни.
Спал я плохо — наверное оттого, что с вечера разволновался. Ночью два раза зажигал свет, хотел убедиться, что я лежу на своей кровати в своей комнате. Но убедительнее всего было ощущение сытости в желудке, которое я испытывал впервые за несколько голодных дней. Поднялся я рано, подмел комнату. В первый раз за многие годы на мою койку — теперь, правда, это была кровать — падали лучи солнца. Оно появилось, сначала раскалив докрасна далекий горизонт. Взошло и рассыпало столько желтых лучей, сколько я и не видел никогда. И все они собрались в моем жилище. Мне даже показалось, будто солнце светит сегодня специально для меня. «Да, я живу теперь в этих стенах, где и так много света, и у меня есть работа. А начальник уверен, что я найду себе жену. Если будет жена, то почему бы не быть и детям? Они еще могут быть у меня — дети! — Так ликовала моя душа. — Спасибо, люди! Оказывается, вы бываете такими же щедрыми, как солнце. И зачем только я засиделся в казенном доме?! Зачем так долго блуждал впотьмах, если можно жить среди вас, у которых солнечная душа?»
Я включил плитку, поставил чайник и сел за письмо к дружкам, оставшимся за колючей проволокой. Мне захотелось раскрыть им глаза, рассказать, как чудесно жить здесь, на свободе, честным трудом. Вдруг я вспомнил про деньги, бросился к кровати, поднял матрац — они были на месте. Я успокоился и даже рассмеялся про себя: от кого же я их прячу? Среди порядочных людей теперь живу. Или уж сам себе не доверяю? Привычка — в самом деле вторая натура. Ну да ладно, отвыкну! А на эти деньги в первую очередь куплю себе ботинки — мои уже отслужили, неприлично в таких ходить. А когда получу зарплату, надо будет купить… покрывало на кровать, затем… И я стал размышлять о том, как привести в порядок себя и создать уют в своем доме.
На чайнике запрыгала крышка. Тогда я снял его с плитки и сел завтракать.
Первые дни я много работал и мало разговаривал. Приняли меня хорошо, хвалили за усердие. И я старался, как мог, поначалу даже не обращал внимания на напарника, который оказался отменным лентяем и гадом. В первый же день нашей совместной работы я услышал, как он говорил кому-то: «Не поверю, что человек, привыкший орудовать ножом, станет работать лопатой». Я было обозлился, но виду не подал, продолжал вкалывать на растворе. Напарник мой то и дело перекуривал. Наконец я не выдержал и поторопил его. Тот огрызнулся:
— Ты здесь без году неделя, а уже отца учишь, как ему табун пасти.
Тогда я промолчал, но как-то в жаркий день подвезли цемент, а парень этот валяется себе под кустом. Тут уж я потерял терпение:
— Слушай, друг, нам с тобой поровну платят, так давай поровну и работать.
— Брось дурить, — ответил он.
— Совесть-то у тебя есть или ты паразит по убеждению?
— Вас, воров, я гляжу, хорошо в тюрьме дрессируют. Вон как ты вкалываешь! А мы люди свободные, на нас просто так не сядешь!
Вспыхнул я, как бензин, в который кинули горящую спичку.
— А ну говори, что я у тебя своровал? — Сжав кулаки, я двинулся на этого пустобреха.
— А кто ж ты, как не вор? Или ты по тюремным нарам ни за что валялся? — истошно заорал он и схватил обломок кирпича. Нет, замахнуться он не успел, так как в ту же секунду лежал на земле. На его крик сбежались люди.
— В чем дело? Ты чего, Жамбал, взбесился?
— Только так надо учить паразитов, которые ничего не хотят делать! — зло ответил я, уперев руку в бок.
Напарника моего подняли, и он бросился было на меня, но его удержали.
— Вы этому гаду объясните для его же блага, — снова заговорил я, — кто напрашивается, того бьют.
— Да ты, парень, дикарь, — сказал кто-то.
— Зверюга! — поддержал другой.
— Это все Цэрэнцоо. Навязала нам такого типа. Что дальше-то будет, если он с драки начал?
Цэрэнцоо уже была здесь и слышала, что говорят в бригаде обо мне и о ней.
— Мы же все вместе насчет Жамбала решали, — начала она, но я ее перебил:
— Если кто ее заденет, будет иметь дело со мной!
Вид у меня, видно, был довольно угрожающий, потому что все вдруг сразу замолчали.
Тогда Цэрэнцоо пригласила всех, кроме меня, зайти в бытовку. Я не утерпел, подошел к стене, стал слушать.
— Видите сами, каков гусь! — злобствовал мой напарник. — Не мы его, а он нас тут на свой лад живо перевоспитает. Как думаешь, Цэрэнцоо?
Потом заговорили другие.
— Никакого звания мы не заслужим с таким кулачным бойцом.
— Прославимся как мордобойная бригада.
— Зачем он нам? Лучше отделаться от него, пока не поздно, а то потом с ним и вовсе сладу не будет.
Наконец я услышал Цэрэнцоо.
— Может, вы торопитесь со своими выводами? Я сама видела, как он радовался тому, что его приняли на работу, — сказала она.
— А кто его знает, чему он радовался, работе или еще чему?
— Нет, ребята, работает он нормально. А потом, не забывайте, что и он тоже человек. Нельзя же с плеча рубить, не разобравшись, что к чему.
— У меня к такому доверия не было и не будет!
И опять голос бригадира:
— Давайте не горячиться! Жамбал много лет находился в стороне от нормальной жизни. Наш долг — помочь ему встать на правильный путь, поддержать. Учтите, что во всем равнять его с нами с первого дня было бы неправильно, он же к другому привык…
Мой напарник на крик сорвался:
— Правильно выступаешь, Цэрэнцоо! Он привык кулаком работать! Всех нас калеками сделает!
— Никто не оправдывает Жамбала за рукоприкладство, но ты на себя погляди! Вместо того чтобы ему своим трудом пример показывать, ты же то куришь, то под куст завалишься!
Это был голос одной светловолосой девушки, которая, как я уже успел понять, за словом в карман не лезла.
— У тебя получается, я же и виноват, что этот дикарь меня избил. Ну, нет. Я с ним работать не буду. Сейчас пишу заявление об увольнении и подаю в суд на него, — завопил мой напарник. — И вот что: никогда мы не станем бригадой социалистического труда, пока этот бандит будет здесь хулиганить!
Кто-то прервал его:
— Верно, не станем, если ты будешь так работать, как до сих пор это делал.
— Как хотите, а я выхожу из бригады, если не уберут от меня Жамбала. Хочу со стороны посмотреть, что у вас с вашим воспитанием получится. — Напарник мой вроде бы еще хорохорился, но по тону его было слышно, что спесь с него уже слетела. Ненадолго воцарилась тишина.
— Друзья мои, нам нужно умение преодолевать всякие трудности. Ведь и вправду звание бригады социалистического труда заслужить нелегко. — Это говорила Цэрэнцоо. — Ну, представьте, откажемся мы от своего решения, попросим Жамбала уйти в другую бригаду, — много ли чести нам будет? А каково ему? Его, конечно, не бросят, с работы не выгонят, но разве он не будет прав, если скажет, что мы с вами — равнодушные люди? Разве не будет в душе его обиды? А если при таком обороте дела он махнет на все рукой и вернется на путь преступлений? Не будет ли в этом и нашей вины? Жизнь сурово обошлась с Жамбалом, может быть, даже характер ему попортила. Он и несдержанный и нетерпеливый, но мы-то умеем быть такими, а? Значит, можем и должны относиться к нему дружески, сочувственно. Положим, он сегодня зашел чересчур далеко — распоясался, но давайте же сами будем на высоте. Предлагаю впредь, если что-то подобное случится, помнить поговорку: «Лучше кость человеку сломать, чем душу надломить». Называть Жамбала вором просто недопустимо. Он хочет смыть со своего имени пятно, и нужно помочь ему в этом. Трудится он с желанием, а трудолюбие — достойная черта. Труд способен перевоспитать любого человека, кроме закоренелого преступника. Но наш подопечный не такой. Я уверена, что он твердо решил идти правильной дорогой. Поэтому скажу вам так: если в бригаде есть черствые люди, для которых забота о других — обуза, то пусть они от нас уходят. Обойдемся без них!
Цэрэнцоо никто не прервал, значит, другие разделяли ее мнение. И как же я рад был услышать:
— Правильно говорит бригадир!
— Да, это все верно!
— И я с Цэрэнцоо согласен!
— Нет ничего ответственнее, чем воспитание взрослого человека да еще с трудным, как у Жамбала, характером. Это и ответственно и почетно одновременно.
Я понял, что справедливость восторжествовала, быстро встал к бетономешалке и занялся приготовлением раствора. «Выходит, многие здесь хорошо ко мне относятся, а я уже готов был с ними порвать. Нет, видно, слишком много черной злобы скопилось в моей душе. И правы те, кто засомневался во мне. Хорошие люди, нельзя с ними расставаться», — думал я.
Вечером того дня бригадир зашла ко мне с одной девушкой. Они постирали мои рубашки, потом мы все вместе готовили вкусные бозы и разговаривали.
— Постарайтесь быть сдержаннее, Жамбал! Помните, что вы среди друзей. Почти все мы думаем о вас только хорошее, и нечего вам так болезненно реагировать на каждый пустяк. Вы же член бригады, борющейся за высокое звание, значит, вы, как и все мы, должны быть примером для других рабочих. Примером не только в труде, но и в жизни… — Так говорила Цэрэнцоо, дружелюбно и убежденно.
— Куда уж мне быть примером? Того и гляди научу ближнего чему-нибудь непотребному.
— Не шутите так, Жамбал, — сказала вторая девушка, — мы ведь с вами от чистого сердца говорим.
Моего напарника перевели на другую работу, а со мной теперь трудилась Цэрэнцоо. Я сразу повеселел. Той драки словно бы и не было — все без исключения относились ко мне дружелюбно. Меня начали приглашать в гости, иногда заглядывали и ко мне. И я скучал, если вдруг случалось провести вечер в одиночестве в своей комнатке: он казался бесконечно длинным, и я не знал, куда себя деть. Зато как здорово было пойти с друзьями в кино, на спектакль, повеселиться у кого-нибудь или собраться в красном уголке, который мы оборудовали своими силами, потанцевать, поиграть на хуре. Я будто второй раз родился, повеселел, настроение почти всегда было приподнятым. С Цэрэнцоо мы перешли на «ты»…
Настал день получки, и мне выдали меньше всех. Я-то думал, что работаю не хуже других, а тут такой удар по самолюбию! Обида рвалась из души наружу.
— Жамбал, давай песок и цемент, да поживее! — с этого возгласа Цэрэнцоо началось утро рабочего дня после зарплаты.
— Что-то не хочется, — лениво ответил я и не двинулся с места.
— Что с тобой, ты не болен? — участливо спросила Цэрэнцоо, подойдя ко мне.
— Нет, не болен, но чем за такие деньги вкалывать, лучше сидеть сложа руки, — сказал я зло, достал из кармана деньги и бросил их на землю.
Цэрэнцоо подняла их и рассмеялась.
— Совсем как моя маленькая дочь… Если что не по ней, сразу бросает на пол то, что у нее в руках. Да ты и сам видел, как она однажды чашку разбила. Вот и выходит, что ведешь ты себя, как дитя неразумное.
Я молчал, сдвинув брови.
— Ты же недавно у нас на стройке, квалификация у тебя низкая, — продолжала бригадир. — Заплатили тебе, сколько заработал.
— Ну, так поищу работу, где платят больше, — сказал я и тут же осекся, вспомнив, как искал ее, эту работу.
— Не то ты говоришь. Нет такой работы, где деньги ни за что платят. Овладеешь профессией, станешь получать больше. Со временем освоишь бетономешалку, повысят тебе разряд и заработок изменится. Забудешь, что когда-то был недоволен, — сказала Цэрэнцоо и пошла к бетономешалке, предоставив мне возможность решать, что делать дальше.
Я посидел с минуту, запихнул свои тугрики в карман и взял лопату…
Рядом с моим рабочим местом развевается маленький красный флажок с надписью «Передовой рабочий». Я то и дело поглядываю на него — он словно придает мне сил. Когда, оказавшись победителем соревнования между рабочими, я получил этот флажок, вся бригада радовалась не меньше меня. В работе я могу быть старательным, никакая усталость мне нипочем, если задамся какой-то целью. Труд меня и из тюрьмы вызволил…
Помнится, в ту ночь, когда я решил во что бы то ни стало досрочно выйти из заключения, я почти не спал. По сроку мне оставалось еще целых пять лет. Столько сидеть я уже не мог, не хотел. «Как поступить?» — мучительно размышлял я. Путь был один — добросовестная ударная работа. Сосед почувствовал, что я не сплю и шепотом спросил:
— Чего не спишь-то, Жамбал? Не смыться ли отсюда замыслил? Или на охоту собираешься?
Противными показались мне его расспросы и тон, которым он говорил. Ничего я не ответил ему. Несколько дней усердно ворочал и таскал камни, проверяя свои силы, испытывая, на что гожусь. Видя, как я вкалываю, не только заключенные, даже охранники удивлялись. И вот обратился я к начальнику лагеря:
— Гражданин начальник, хочу за день тысячу процентов нормы осилить.
Тот посмотрел на меня испытующе и спрашивает:
— Тысячу, значит?
— Точно так, тысячу, — твердо ответил я.
— Уж не выйти ли ты поскорее решил?
— Угадали, решил! Не могу так больше! — чуть ли не прокричал я.
— О чем же ты раньше думал? Помнишь, как тебе советовали: работай, мол, хорошо, быстрее свободу увидишь? Что ты тогда отвечал: «Ищите падаль, которая на дармовщинку согласится пот проливать». Не забыл?
Я молчал и старался не смотреть ему в глаза. А начальник, видимо, прикидывал, всерьез ли я говорю или какую-нибудь пакость готовлю.
— Значит, рекорд намерен поставить? Ну, а справишься? Тысяча процентов — это как-никак десять норм.
— Если на заготовку камня поставите, то справлюсь, не сомневайтесь. Только фронт работы мне подготовьте.
— Это-то проще простого, но смотри, если дурака валяешь!
— Нет, нет, гражданин начальник, честное слово! — заверил я его, а голос мой дрожал. Боялся я, что зарываюсь и начальство не примет мои слова всерьез.
— Ну, дело доброе. Иди, отдыхай.
Я вышел радостный. Вечером в карьере, где заготавливали камень, взорвали целую скалу. Получилась такая груда, что подумать было страшно, как все это я на себе перетаскаю. Однако настроен я был твердо. Ровно в восемь утра дали сигнал к началу работы. На меня посматривали с явным интересом. Я начал в ровном размеренном темпе, чтобы не выдохнуться до срока. Блинке к обеденному перерыву, когда на моем счету было уже процентов триста, на карьер заглянул начальник лагеря. Он подошел ко мне.
— Молодец, парень! Даже если тысячу процентов не потянешь, все равно молодец. Ну, держись, время у тебя еще есть, — сказал и протянул мне руку — редкая честь для заключенного. А тут еще жена одного охранника принесла чай с молоком, бозы и, к великому моему удивлению, начала меня угощать.
— Устал небось, парень? Подкрепись хорошенько!
Подошел охранник, ее муж.
— Ешь, Жамбал, не стесняйся. После обеда будет труднее, не то что с утра.
Не скрою, было и необычно, и радостно слышать одобрительные слова, видеть, что на тебя посматривают с уважением те, для кого ты до сего дня был неисправимым, отпетым. «Значит, и безнадежный Жамбал может оказаться достойным человеком, иметь какую-то цену», — подумал я и очень был доволен этим своим заключением. Только в тот день я понял, что уважение человек может заслужить одним трудом. Впервые до меня дошло, что надо было не валять дурака все эти годы, а честно работать. Я выпил чай, съел все принесенные мне бозы, передохнул как следует и тогда вновь накинулся на камни. Первые два часа после обеда дело шло хорошо. К тому же я оттаскивал камин с ближнего края груды. Но с третьего часа работы путь мой заметно удлинился, остававшиеся камни приходилось таскать на спине все дальше. Но я не сдавался, выдерживал заданный самому себе ритм. К концу дня я уже шатался под тяжестью крупных камней. Некоторые мне просто уже не поддавались, выскальзывали из рук. В пять объявили, что рабочий день кончился. Выяснилось, что до тысячи процентов я недобрал не так уж много. Меня окружили сочувствием и дружелюбием, а вечером в красном уголке состоялось собрание. Много говорили о моей работе, вручили свидетельство об ударном труде. С того самого дня, как я попал в казенный дом, впервые услышал я похвалу себе. Да и заключенные отнеслись с одобрением. Даже тот, у кого я отнял шубу, подошел пожать руку. Раньше, слыша слова, что «труд есть дело чести каждого человека», я криво усмехался — ищут простаков на место ишаков. Теперь радовался тому, что именно трудом заслужил доброе к себе отношение. Вот так дезертир Жамбал стал примерным заключенным, простился с дурной своей славой. В память о той тысяче процентов до сих пор как святыню храню изодранный на плечах ватник. Он для меня — символ труда, несущего освобождение и радость.
За трудовую мою доблесть начальник лагеря предоставил мне трехдневную увольнительную. Я вернулся через день.
— Почему до срока? — спросил он.
— Чтоб себя самого не искушать, да вас не тревожить, — ответил я, как бы признаваясь в сомнениях, которые не до конца еще оставили меня.
— Что за глупость? Я тебе верю, значит, дело только в тебе, — улыбнулся начальник.
— Вы меня только с карьера не снимайте, — попросил я.
Полгода я работал, как вол в ярме, за пятерых, сделал за это время четырехлетнюю норму и этим загладил свою вину перед людьми и государством. Как скорлупа с ореха, отскочила от меня привычная кличка Сачок. Теперь уже не тыкали в меня пальцем, когда надо было привести дурной пример. Уважать начали. Я сильно изменился, но характер мой, неуживчивый, порой даже вздорный, остался прежним. Я ничего не мог сделать с собой: чуть что не по мне, дерзил, лез, как говорится, в бутылку, не желал прислушиваться к чужому мнению… И на свободе нет-нет да и взбрыкну. Но только теперь я усвоил, что самое плохое — это оторваться от товарищей, от коллектива. Вот и стараюсь сдерживаться, самого себя в узде держать.
Утром проснулся — в голове тяжесть, с трудом оторвался от подушки. Внутренности выворачивало, к горлу подкатывала тошнота, на сердце камнем лежала тоска. Посмотрел на часы — десять. Наверно, на стройке уже хватились, куда это я запропастился. Через силу сполз с кровати. В бутылке оставалось немного водки. Морщась, выпил и поплелся на работу. По дороге меня прошиб пот, стало чуть легче.
— А вот и наш Жамбал, — встретили меня товарищи по бригаде, словно обрадованные, что я цел и невредим. Наверное, уже строили догадки, что со мной приключилось.
— Ты из дома, Жамбал? — спросил меня один из них.
— А откуда же мне быть?
Услышав мой вызывающий тон, ребята оторопели. А я уже казнился, что опять дал волю своей несдержанности. Хотя мелькнула и подлая мыслишка: вот, стоит мне рявкнуть, они и умолкают со своими вопросами. Но на сей раз молчание продолжалось недолго.
— А мы уже справлялись о тебе в милиции, — сказала Цэрэнцоо, словно не замечая моей злости.
— По-вашему, кроме милиции да тюрьмы, о Жамбале и узнавать негде, — огрызнулся я.
— А в милиции легче всего найти пьяного, — отпарировала наш бригадир.
В первый раз она говорила со мной так резко. Я даже вздрогнул от ее слов. Недавно был уже случай, когда я, в самом деле пьяный, попал в милицию. Проспался там, а утром за мной пришли начальник стройки и вся бригада во главе с Цэрэнцоо. Рассказали про меня и взяли на поруки. Потом на собрании мне, конечно, здорово досталось. Я тогда напугался — что, если исключат из бригады? Выпивать перестал совсем, вовсю старался загладить свою вину перед товарищами.
— Надо на работу вовремя приходить, тогда и в милицию не за чем будет обращаться, — продолжала Цэрэнцоо.
— Да я же иду на три дня впереди вашего графика, — не сдержался я. — Неужели двумя часами меня попрекать нужно? Или так вы меня воспитываете?
Все нутро мое горело, и я не вполне соображал, куда меня заносит.
— Значит, коллектив не вправе интересоваться твоей жизнью? Мы все должны потакать тебе одному, дрожать под твоим грозным взором. А ты станешь своевольничать: хочу — выйду на работу вовремя, захочу — не выйду. Так, что ли? Если будешь разгильдяйничать, нарушать трудовой ритм нашего коллектива, придется нам расстаться — живи как знаешь, — отчеканила Цэрэнцоо.
Такого я не ожидал. «Я же хочу быть человеком, почему она так говорит?» — пронеслась в мозгу негодующая мысль. В руках я держал лопату. Я чуть было не швырнул ее к ногам Цэрэнцоо, но что-то меня остановило, и лопата полетела к бетономешалке.
— Если вам мало того, что я работаю не хуже других, то и… нечего мне с вами делать. Матери у меня теперь нет, так что мне все равно, где жить и как жить…
Сказав про мать, я почувствовал, как во мне словно оборвалась тугая струна, и плечи мои затряслись от рыданий.
Это было, наверное, так неожиданно, что на строительной площадке воцарилась мертвая тишина. Потихоньку все сдвинулись ко мне.
— Да что с тобой, Жамбал, скажи, — попросила Цэрэнцоо.
— Чтобы ты меня еще раз укусила? — зло выкрикнул я.
— Жамбал, братишка, да успокойся ты!
А меня понесло:
— Досадуете, что взяли меня в бригаду? Не дождетесь, когда избавитесь? Уйду я, уйду. Вам бы только свое звание да удостоверение получить, а на одинокого человека всем вам наплевать, — выпалил я и повернулся, чтобы уйти.
Но товарищи стояли вокруг меня плотным кольцом.
— Ребята, он пьян, давайте проводим его домой, а завтра поговорим спокойно, — предложил кто-то.
Бригада посовещалась. Решено было послать со мной Цэрэнцоо, заменить нас на нашем участке работы. Дома у меня был полный кавардак: кровать не убрана, на столе пустая бутылка, на полу мусор. Мне стало стыдно перед девушкой.
— Мучаешься после вчерашнего? — участливо спросила Цэрэнцоо, словно не она говорила мне недавно резкие слова.
Я кивнул. Она посоветовала мне полежать немного, а сама принялась за уборку.
— Неряшливо живешь, Жамбал. Разве не лучше, когда в твоем доме чисто и уютно? — укорила она меня.
Я уже вовсю ругал себя за дурацкое поведение на стройке, но выдавить из себя хоть что-нибудь, похожее на извинение, был не в силах. Поэтому лежал на кровати и молчал. «Кто я ей такой, что она за меня комнату подметает да еще в рабочее время?» — подумал я, а вслух сказал:
— Цэрэнцоо, шла бы ты на стройку, а то получается, что вместо одного сразу двое от работы отлынивают.
— Ты в самом деле хочешь, чтобы я ушла?
Я не ответил. Тем временем Цэрэнцоо вскипятила чай, сварила крепкий бульон без соли.
— Ты же перестал вроде выпивать? Чего вдруг на тебя нашло?
— Мать у меня умерла. Когда я из тюрьмы вышел, то решил не сразу к ней поехать, а заслужить сначала уважение людей честной работой. Теперь вот подумал наконец, что время пришло, и отправился в воскресенье. А ее уже нет в живых. — Неудержимые слезы опять навернулись мне на глаза.
— Ну, не надо, Жамбал. Мы же все не целую жизнь возле матери живем. А я и вовсе потеряла мать в детстве, — заговорила Цэрэнцоо.
Я прервал ее:
— Свою мать я десять лет мучил, ничем не радовал. Это меня терзает сейчас больше всего. А когда право получил посмотреть ей в глаза, оказалось, что уже поздно. Так мне и надо, дураку, поделом мне!
— А мать знала, что ты освободился?
— Да, я написал ей.
— И то хорошо! Наверняка этим письмом ты успокоил мать. Представляю, как она радовалась, узнав, что сын ее встал на правильный путь.
— Может, ты и права…
— Иначе и быть не может!
— Да что толку от этой радости, если ее уже нет!
— Послушай, Жамбал, ты ведь хотел быть среди хороших людей, верно? А хороший коллектив, как, например, наша бригада, он может человеку и мать и отца заменить.
— Все равно простить себе не могу, что опоздал к матери.
— А ты думай вот как: тебе хотелось порадовать мать честным трудом. Но этим же самым ты радуешь и нас, своих товарищей. Мы же радуемся твоим достижениям, и нас огорчают неблаговидные поступки. Постарайся же не огорчать друзей, как старался все последнее время не огорчать свою мать!
— Да я и так стараюсь, но иногда и рад бы, да не получается идти прямо, заносит меня куда-то. Сам не знаю, что на меня находит в такие минуты.
— А ты больше прислушивайся к нам, близким тебе людям: мы только добра тебе желаем. Ты вот сейчас головой киваешь, соглашаешься, а если по правде говорить, то временами мы тебя боимся — так ты резок иногда да озлоблен. Против воли приходит в голову, что и задушить можешь. Ты что, от рожденья такой?
— Нет, конечно.
— Так задумайся. Появится у тебя подруга жизни — каково ей будет с тобой необузданным? Она же сбежит от тебя, не выдержит…
Цэрэнцоо говорила мне отнюдь не приятные вещи, но говорила откровенно, и на душе у меня вдруг стало легче. «Почему я не веду себя как другие? Неужели тюрьма меня совсем сломала? Относятся ко мне хорошо, нянчатся, как с родным, попавшим в беду, а чем я отвечаю людям? Все ли делаю, чтобы добром платить за добро?» И я начал рассказывать Цэрэнцоо о своей жизни. Говорил так же открыто, ничего не утаивая.
— Был я когда-то парень как парень, и душа у меня светилась, как у тебя, к примеру, — начал я со вздохом. — Однажды защитил девушку от двух прохожих. Так защитил, что угодил за жестокое избиение одного из них в тюрьму. Силы было во мне невпроворот. А в казенном доме всех поначалу жалел. Еду, что с собой принес, другим раздал. Оставил себе самую малость, завязал в узелок и сунул под матрац. Утром пошел на работу, а когда вернулся в барак вечером, ничего не нашел — все мое добро исчезло, даже сменная одежда.
— Кто вещички-то мои спрятал, ребята? — простодушно допытывался я.
— А он дурачок! Он, кажется, думает, что домой с работы вернулся, — сказал кто-то язвительно.
— Да бросьте шутить, братишки.
— Ух ты, маленький, сопельки тебе не утереть?
— Ничего, скоро попривыкнет к нашим порядкам, не будет глупых вопросов задавать, — смеялись на нарах. Тут до меня дошло, в чем дело. Я был возмущен до крайности: еще бы — сам им все роздал, а они последнее у меня стащили. Я пожаловался охраннику. Тот обыскал всех, ничего, конечно, не нашел. Стоило ему уйти из барака, как они заговорили по-другому:
— За что, братцы, страдаем?
— Пощупайте его как следует. Гляньте, вор-то жирный!
— Да никакой он не вор, просто лягавый!
Дюжий мужик подошел ко мне, дал затрещину и сказал:
— Помни, паренек, что доносить плохо. Если жизнь тебя этому не научила, мы поможем.
Барачные стали в круг и начали «учить» меня, толкая от одного к другому. Я был сломлен. Поняв это, они стали издеваться надо мной по любому случаю: били, если я не успевал утром одеться в одно время с ними, били, когда я задерживался над миской с едой.
Однажды нас направили в горы на заготовку леса. Моим напарником был сухопарый, жилистый заключенный по имени Жав. Он пилил, не зная усталости. Я с ним тягаться не мог — после каждого сваленного дерева просил о передышке. Скотина, он словно ждал, когда я начну унижаться перед ним: хватал что под руку подвернется и отхаживал меня почем зря. Я пытался задобрить его, отдавал из своего пайка табак, хлеб, — все напрасно. «Умел в тюрьму попасть — умей и преступление свое отработать. Вставай, паршивец, пили!» — неумолимо говорил он и снова замахивался. Я мечтал поскорее выйти из тюрьмы, снова быть возле моей Оюун — так звали девушку, которую я защищал в роковой вечер. Поэтому я терпел, пока хватало сил терпеть. Никому до поры не перечил, сжав зубы, сносил унижения, достававшиеся на мою долю. Говорят, смирного верблюда бьют охотнее. Жав чем дальше, тем становился наглее. Он отнимал у меня вещи, продукты, которые приносила Оюун. Все уходило к нему. «Зачем все это мелкой шпане, которой и сидеть-то здесь всего ничего», — приговаривал он, обирая меня. Больше всего меня злило, когда он начинал похваляться: «Это я взял вон у того болвана, ему хорошие вещи ни к чему!» Злоба во мне кипела так, что левой рукой я до боли сжимал правую, чтобы не броситься на негодяя. Начались зимние холода. Как-то Оюун принесла мне теплую шапку. Я положил ее возле себя и начал читать записку. Жав подошел ко мне, вырвал письмо, скомкал и бросил на пол. «Такому дураку, как наш Жамбал, женщина без надобности, — сказал он и, схватив шапку, пошел к своей койке, прибавив: — Я человек немолодой, как бы голову в зимние холода не застудить». «С волками жить — по-волчьи выть», — вспомнилось мне, и гнев мой, так долго сдерживаемый, прорвался наружу. Схватив лежавшее у печи полено, я кинулся на Жава, словно раненый медведь. Мы дрались яростно, и в конце концов одолел я. Соседи наблюдали с коек за нашей дракой и ликовали, когда я свалил его на пол. На шум пришел охранник и принялся меня отчитывать. Заключенные вступились: «Жамбал не виноват. Жав отнял у него теплую шапку». Охранник увел Жава к врачу, а я передвинул его койку с теплого места возле печи к самой двери и занял его место. Жав вернулся с забинтованной головой. «Твоя койка теперь у двери будет, гад!» — так встретил я его и сунул руку под подушку, где у меня лежало полено. Я был уверен, что драка повторится, и точно — он бросился на меня. Я ударил раз, другой, третий — и враг мой тяжело повалился на свою койку. Победа моя была полной и окончательной.
— И у что, сволочь, кончилась твоя власть?! Если у меня или кого другого посмеешь что взять, я позабочусь, чтобы ты от лекаря не вылезал! — пригрозил я ему.
В ответ он только косо посмотрел в мою сторону. Почти все барачные были на моей стороне, радовались моей победе. С того дня Жав присмирел, и скоро все его бывшие дружки отвернулись от него. На первых порах мне нравилась роль покровителя обиженных, и вел я себя по тюремным понятиям чересчур даже благородно. Но со временем безраздельно принадлежавшая мне власть превратила меня в такого же подонка, как Жав. Соседи по нарам шарахались от меня и возненавидели не меньше, чем прежде Жава. Видно, в те дни характер у меня испортился…
Цэрэнцоо сочувственно посмотрела на меня.
— Потерять себя в самом деле можно за один день… Вернуть уважение людей гораздо труднее, но возможно. Постарайся, как это ни трудно, вычеркнуть из памяти свое прошлое, больше доверять друзьям, бережно взращивать в себе добрые побуждения.
— Тебе я всегда доверял, Цэрэнцоо, с первого дня, как с тобой познакомился, а вот в себя верю гораздо меньше. Так и кажется, что меня в любой момент может занести невесть куда.
— Нет, Жамбал, так нельзя. От неверия в себя ты, возможно, и распускаешься порой, даешь выход застрявшему глубоко в тебе озлоблению. Но это не жизнь, а жалкое существование.
— Почему это?
— Потому что для тебя оно означает возможность вернуться на старый путь. А подталкивает тебя туда неверие в самого себя.
— Это ты слишком, Цэрэнцоо.
— Напрасно сомневаешься. Ты человек и должен оправдать свое человеческое предназначение. Не разрешай себе обижать друзей. Они заботятся о тебе, как мать, которую ты не успел убедить, что исправился. Я уверена, что ты достигнешь любой самой высокой цели, если будешь тверд в своих делах и намерениях… Мне пора, а то опоздаю ребенка забрать из сада.
Цэрэнцоо ушла, а я, взволнованный, думал о ней, о товарищах из бригады, о том, какие они все хорошие люди, и как я бываю неправ по отношению к ним. Взять хоть Цэрэнцоо. Сколько было у нее из-за меня неприятностей. Возится со мной как с маленьким, а на ее плечах и работа ответственная, и дом, и семья. Да и другие относятся ко мне, как к человеку, помогают забыть проклятое прошлое. А чем я отвечаю на их внимание? Чуть стал работать получше — уж и зазнался! Начал в нос всем тыкать, что иду впереди. А упрекнут меня — тут же в бутылку лезу. Надо быть к себе строже, использовать для себя те же мерки, которые сам к другим людям прикладываю… Я оделся и вышел на улицу. Короткий зимний день уже кончался. Солнце село, покалывал морозец. Мысли мои приняли другое направление. Почему не сообразил пойти с Цэрэнцоо, трудно же ей одной тащить ребенка в такой холод. Надо было помочь. Интересно, где ее муж? Несколько раз был у нее дома и никогда не заставал. Может, он тоже гусь вроде меня. Ударился в бега, скрывается, а Цэрэнцоо мучайся одна… Но почему одна? Разве я не хотел бы быть с нею вдвоем? Очень хотел бы! На седьмом небе оказался бы, согласись она стать моей женой. Ведь она такая умная, обходительная, понимающая!.. Да только разве пойдет она за меня? Разве такие, как я, могут быть надежной опорой? Стану мужем — и начну самодурствовать, норов свой дурацкий показывать. А что — не так?.. Но до чего же хороша она, Цэрэнцоо!
Наступила весна. С крыш потекло, в воздухе запахло талым снегом. Люди шли, расстегнув пуговицы пальто, словно подставляя свои сердца весеннему солнцу. Не знаю почему, но точно так, как слабело дыхание суровой зимы и оседали под натиском тепла снежные сугробы, смягчалась и моя жесткость, оттаивала моя душа. Может быть, причиной были горячие сердца моих друзей. Может быть, мои трудовые успехи, уважение, которое я постепенно завоевывал. Премии и поощрения поднимали мое настроение, похвала друзей заставляла поверить в свои силы. Я чувствовал, как наполняюсь щедростью и добротой, становлюсь отзывчивым и внимательным к людям. Все чаще я мечтал о подруге, с которой мог бы идти по жизни, растить детей. И все чаще героиней моей мечты оказывалась Цэрэнцоо. Скоро уже и представить не мог, чтобы какая-то другая женщина могла подарить мне счастье. Цэрэнцоо являлась мне во сне, ее одну я желал видеть все время, рядом с ней ощущал, как жгучая волна радости захлестывает мое сердце. Меня вдруг стало беспокоить, не замечают ли люди вокруг этой моей привязанности. Мой бывший напарник однажды многозначительно улыбнулся и сказал:
— Жамбалу теперь не до друзей, у него другие интересы.
— Ты на что намекаешь? — тревожно спросил я, невольно краснея.
Он дружелюбно похлопал меня по плечу, мол, шучу, парень, не сердись. Я на него вообще давно уже не сердился: мы помирились, когда каждый признал свою вину в той давней истории.
— Умный сам поймет, а дураку и знать незачем, — ответил он, подмигнув, и мы весело рассмеялись…
Настал день, я запомню его на всю жизнь. Было тепло и безветренно. Ближе к вечеру я вышел на улицу. Дома не сиделось, потому что душа моя пела по-весеннему. Я сам не заметил, как мысли мои потекли по привычному руслу — опять размечтался о Цэрэнцоо. «Разве любить по-настоящему можно только однажды в жизни?» — в который уже раз задавал я себе вопрос и уверенно отвечал: «Конечно, нет! Я сильно любил Оюун, а теперь… так же сильно, по-настоящему люблю Цэрэнцоо. И сомнений в том, что люблю, у меня нет!» Ноги сами понесли меня к ней.
Во дворе ее дома грелись на солнцепеке старухи, весело галдели ребятишки — предмет моих сокровенных желаний. «Как было бы хорошо, как я радовался бы, если бы среди этих детей бегал и мой ребенок, а среди старух мог бы я отыскать глазами мою мать», — с грустью подумал я, и тут ко мне подбежала дочурка Цэрэнцоо с радостным криком: «Дядя Жамбал пришел!» Я поднял ее на руки, поцеловал, вытащил из кармана конфету с изображением медведя на обертке и спросил:
— Хочешь быть моей дочкой?
— Хочу, если будешь приносить мне такие конфетки.
Как растрогала меня эта детская непосредственность. «А ведь у меня давно уже могла быть такая дочурка и, кто знает, может, и не одна. Но сейчас я мечтаю стать отцом для этой девчушки… Только бы согласилась на это ее мать…»
Цэрэнцоо встретила меня радостно.
— Как дела, Жамбал? — спросила участливо, поставила на плиту мясо и села рядом со мной. Не было в эту минуту на свете человека счастливее меня. Одного я не мог пока понять: она со мной приветлива, потому что вообще характер у нее такой дружелюбный или все-таки есть у нее ко мне хоть капелька теплого чувства. Может быть, из-за этой неопределенности я не решался сказать ей о своих чувствах. Ждал полной ясности, — боялся услышать ответ, который разрушил бы все мои мечты о счастье.
— Пойдем в театр, — предложил я.
Цэрэнцоо охотно согласилась, но с лукавой улыбкой прибавила:
— Что-то мы с тобой все больше отдаляемся от друзей. А вдруг они что подумают?
Ее улыбка, ласковый взгляд больших красивых глаз лучились обещанием такого счастья, что я даже онемел. Долго молчал и только смотрел на нее с обожанием. Потом, стараясь говорить не прямо, а намеком, неуверенно начал:
— Как был бы я счастлив Цэрэнцоо, если бы со мной рядом была подруга, похожая на тебя…
— Так за чем же дело стало, — улыбнулась она. — Разве мало кругом хороших девушек? От тебя все зависит, Жамбал. Характер у тебя неплохой, только немного вспыльчивый, работаешь хорошо. Неужели тебе трудно найти жену? Главное, чтобы она тебя любила, а все остальное не имеет значения, даже твое прошлое…
Тут вбежала дочь Цэрэнцоо, протянула матери конфетку.
— Кто дал тебе конфетку?
— Дядя Жамбал подарил.
— Хороший он дядя, правда?
— Да, очень хороший! Мама!
— Что, дочка?
— Дядя Жамбал спросил, хочу я быть его дочкой. Я сказала, хочу.
Я густо покраснел.
— Значит, хочешь?
— Если будет приносить мне такие конфеты, очень хочу.
Цэрэнцоо засмеялась и поцеловала дочку, уже успевшую влезть к ней на колени. Я ждал в тревоге, но, видя, что Цэрэнцоо ни капельки на меня не рассердилась, повеселел и сам засмеялся. Однако неизвестность оставалась. Поэтому неуверенным голосом я выдавил из себя:
— У этого дяди Жамбала такая чудная манера шутить…
Цэрэнцоо продолжала негромко смеяться.
— Зато у моей проныры и нос и рот все правильно понимают, — проговорила она, сжимая дочь в объятиях.
Начальник стройки перечислял все мои прежние грехи. Когда-то они были предметом моей гордости, а теперь лицо мое горело, я сидел, уставясь в пол. В зале стояла напряженная томительная тишина, только изредка поскрипывали стулья. Если бы можно было, я удрал бы отсюда куда глаза глядят. Но рядом сидела Цэрэнцоо, и я покорно сидел и слушал.
— Я вспоминаю об этом для того, чтобы всем стало понятно, каким был Жамбал и каким он стал. Теперь он сидит среди нас, а на груди у него значок члена бригады социалистического труда. Ни одного темного пятна не осталось на совести Жамбала, поэтому давайте забудем о его прошлом. Жамбал наш товарищ, уважаемый рабочий человек. Мы дорожим им, как собственным именем, любим его и верим в него, честного гражданина родины…
Я не поднимал головы от смущения. Вот когда стало мне ясно, что смутить человека могут не только порицание, но и похвала! Цэрэнцоо время от времени пожимала мою руку, и в этом пожатии была ее гордость за меня, чудилось даже, будто я слышу, что ее сердце бьется в такт с моим. Я взглянул на нее украдкой и увидел счастливую улыбку, свет радости в глазах моей Цэрэнцоо.
— Ну как? — взволнованно шепнула она, наклонившись ко мне.
Я улыбнулся, не поднимая глаз, и в этот момент меня попросили выступить. Шел к трибуне, а сердце с неистовой силой колотилось в груди — вот-вот выскочит. Повернулся лицом к залу и почувствовал, как противно дрожат колени.
— Товарищи!.. — хрипло начал я и тут же замолчал — комок в горле не давал говорить.
На меня смотрели сотни глаз, но среди них я видел только влажные глаза Цэрэнцоо. В их уголках стояли слезы. Я прокашлялся и начал снова:
— Спасибо вам, друзья, огромное спасибо за доброту и заботу. Это вы помогли мне стать на ноги, дали возможность трудиться — и вот я среди надежных товарищей. Своим трудом постараюсь поддержать вашу веру в меня… — Едва сдерживая слезы, я пошел к своему месту, слыша со всех сторон сочувственный шепот.
— Разволновался наш Жамбал.
— Конечно, каково ему сегодня!
— Да, нелегкая выпала ему доля.
— Ну, теперь-то у него все в порядке…
Я хотел еще только одного — до конца открыть свое сердце Цэрэнцоо. Твердо решил, что сделаю это сегодня. Пригласил зайти ко мне в гости. Дома выпили по рюмке вина и потом долго молчали. Наверное, слишком много пережили в этот вечер и она и я. Внезапно я вспомнил про свой рваный ватник, достал его из-под кровати и показал Цэрэнцоо.
— Зачем ты хранишь его, он же ни на что не годится?
— Это память о том дне, когда я решил стать человеком. В этом ватнике я впервые работал честно, не щадя себя.
— А, тогда понятно…
— Ценою пота, пролитого за работой в этом самом ватнике, я осознал великое значение труда, впервые почувствовал подлинное уважение к трудящемуся человеку.
— Ты хорошо говоришь, Жамбал.
— Да, труд сделал меня личностью. Теперь я знаю: нельзя быть человеком, если не работать на благо общества. — Я положил руку на плечо Цэрэнцоо и посмотрел ей в глаза.
— Я тоже так считаю. Если человек не может сказать, что сделал что-то своими руками или участвовал в создании чего-то, так это и не человек, а сорная трава в человеческом облике.
Она замолчала и тоже подняла глаза, и теперь взгляды наши встретились. Я с трудом удержался, чтобы не обнять, не поцеловать и не крикнуть: «Я люблю тебя, Цэрэнцоо! Будь со мной!» Но все то же проклятое сомнение остановило слова, готовые сорваться с языка. Я грустно вздохнул. Цэрэнцоо сидела притихшая и задумчивая.
— Тебе, наверное, пора, — вымолвил я наконец.
Она молча встала. «Если сейчас не скажешь, то когда же?» — требовательно вопросил меня кто-то невидимый, когда я уже взялся за ручку двери. Я повернулся к Цэрэнцоо, взял ее мягкую, теплую руку.
— Ты что-то хочешь сказать мне? — тихо спросила Цэрэнцоо.
— Нет… Да… Я просто так… — промямлил я, совсем растерялся и вышел на лестничную клетку.
Дул прохладный ночной ветерок. Со стороны сада он нес с собой запах деревьев и цветов. Город притих, и тиха была ночь, посеребренная лунным сиянием.
— Когда тебя определили в нашу бригаду, — заговорила Цэрэнцоо, — взгляд у тебя был какой-то колючий, неприязненный, даже жутко становилось. А сейчас мне приятно смотреть тебе в глаза. Я привыкла к тебе или ты мягче смотришь?
Я не открывал рта и думал про себя: «Хорош, видно, я был — словно пес цепной в облике человека…» Мы приближались к дому Цэрэнцоо, а я не говорил ни слова. Большие глаза любимой смотрели на меня с ожиданием и надеждой, они были прекрасны и выразительны, а я молчал. Наконец собрался с духом, остановил Цэрэнцоо, но язык снова подвел меня. Я смог только пробормотать бессвязно:
— Я все время думаю о том, что пора сказать тебе, как… — и опять смолк, словно испугавшись собственных слов. А скорее не слов, а мыслей: «А что, если она рассердится и уйдет от меня навсегда? Что, если мое признание будет для нее оскорбительным? Что, если я тороплюсь?..»
— Мне кажется, когда человек полюбит, он начинает рассказывать о себе другому. Из таких рассказов возникает основа для душевной близости. Это очень важно — рассказать о своей жизни человеку, которому интересно тебя слушать. Может быть, поэтому, пока душа не до конца раскрыта, и не идут с языка другие слова. Получается так, будто человек только учится говорить, — как-то загадочно произнесла Цэрэнцоо и взяла меня под руку.
Какое счастье! Она не рассердилась на меня. В ее словах послышалось мне пусть недостаточно четкое, но все-таки обещание.
Расставшись с Цэрэнцоо, я шел по улице. В голову, как запоздалый голос совести, пришла неожиданная мысль: «Я глубоко обидел Оюун, не сумел оценить чистую слезу любимой. Я был недостоин ее и платил за причиненную ей боль долгим и трудным одиночеством… И когда я был страшно одинок, другом стал мне труд. Он помог мне пройти через все испытания. Пусть же теперь со мной в ногу пойдет моя любимая Цэрэнцоо, согреет меня своей щедрой и бескорыстной любовью, как солнце согревает своими лучами холодную степь весной! И больше мне нечего желать!»
Перевод Н. Очирова.