46

Много лет спустя я узнал, что женщина, которую я знал в детстве, госпожа Церта Абрамская, жена Яакова Давида Абрамского (оба они были своими в нашем доме), вела в те дни дневник.

Смутно помню, что и мама, бывало, сидела на полу в углу коридора во время артобстрела. На ее коленях лежала тетрадка, под тетрадкой — закрытая книга, и мама писала, не обращая внимания на разрывы снарядов и мин, на пулеметные очереди, на суматоху, создаваемую людьми, которые нашли у нас прибежище, которые теснились и возились в нашей смрадной подлодке. Она писала в своей тетрадке, равнодушная к бормотаниям пророка Иеремии, сулившего неудачи и крушения, к претензиям дяди Иосефа, к пронзительному, как у младенца, плачу какой-то старухи, немая дочь которой в присутствии всех нас меняла ей пеленки. Я никогда не узнаю, что писала мама в те дни: ни одна из ее тетрадок не дошла до меня. Возможно, она сожгла их все перед тем, как покончила жизнь самоубийством. Ни одной странички, написанной ее рукой, не осталось у меня.

В дневнике Церты Абрамской я нахожу такие строки:

24.2.1948.

Я устала… устала… Склад вещей убитых и раненых… Почти никто не приходит за этими вещами: нет никого, кто бы пришел и взял их. Хозяева вещей убиты, либо лежат на смертном одре в больницах и госпиталях. Явился сюда один человек, который был ранен в голову и руку, но не утратил способности передвигаться. Жена его убита. Он нашел ее платья, фотографии, какое-то вязанье… И все эти вещи, купленные когда-то с любовью, с ощущением огромной радости жизни, валяются здесь в подвале… И пришел парень, Г., поискать свои вещи. Его отец, мать, два брата и сестра пропали после взрыва на улице Бен-Иехуда. Сам он уцелел лишь потому, что в ту ночь не ночевал дома, ибо нес свою службу на боевых позициях… Кстати, его интересовали не столько вещи, сколько фотографии. Среди сотен фотографий, найденных в этих развалинах, он изо всех сил пытался отыскать фотографии своей семьи…

*

14.4.1948

Нынче утром объявили, что по карточным талонам на нефть (карточка главы семьи) будут выдавать в некоторых магазинах четверть курицы на семью. Кое-кто из соседей попросил меня, чтобы я принесла им их паек, если выстою очередь, поскольку они в это время работают и не смогут пойти в магазин. Сын мой, Иони, хотел занять для меня очередь перед тем, как пойти в школу, но я ему сказала, что займу очередь сама. Яира, младшего, я отослала в детский сад, а сама пошла в квартал Геула, где был магазин. Пришла я без четверти восемь, но очередь уже была человек шестьсот.

Говорили: многие пришли уже в три-четыре часа ночи, потому что еще днем прошел слух, что будут давать четверть курицы. У меня не было никакого желания стоять в очереди, но я ведь обещала своим соседям принести их паек, и возвращаться домой, не выполнив обещания, мне было неудобно. И я решила «отстоять» очередь, как ее «отстаивают» все.

Я еще была в очереди, как стало известно, что слухи, охватившие вчера весь Иерусалим, подтвердились: действительно, сто евреев были сожжены заживо неподалеку от квартала Шейх Джерах. Это были люди из колонны, поднимавшейся с продовольствием и оборудованием на гору Скопус — к окруженным арабами больнице «Хадасса» и университету. Сто человек. Среди них — крупнейшие ученые, врачи и медсестры, рабочие и студенты, служащие и те, кто нуждался в госпитализации.

Трудно поверить. В Иерусалиме много евреев, и эти евреи не смогли спасти сто человек, обреченных на такую смерть всего лишь в одном километре от еврейских кварталов… Говорят: англичане не дали спасти. Какие уж тут четверть курицы, если прямо на твоих глазах происходят такие несчастья? Но, тем не менее, люди упорно стоят в очереди. И все время только и слышишь: «Дети исхудали… Вот уже несколько месяцев они не пробовали мяса… Молока нет… Овощей нет…» Трудно выстоять шесть часов в очереди, но все же стоит: будет суп для детей… То, что произошло вблизи квартала Шейх Джерах, ужасно и страшно, однако, кто знает, что еще ждет нас в Иерусалиме… Тот, кто мертв — мертв, а живой продолжает жить… Очередь постепенно продвигается. «Счастливчики» отправляются домой, прижимая к груди четверть курицы на всю семью… Под конец показалась похоронная процессия… В два часа и я получила свой паек, а также пайки для соседей и отправилась домой.[25]

*

Папа должен был отправиться в осажденный университет на горе Скопус в той самой колонне 13.4.1948 года, когда были убиты и сожжены заживо семьдесят семь врачей и медсестер, профессоров и студентов. В штабе гражданской обороны ему поручили (возможно, это исходило от его начальства по работе в Национальной библиотеке) тщательно закрыть и опечатать некоторые отсеки в подвальном книгохранилище, поскольку университет на горе Скопус был отрезан от остальных еврейских кварталов Иерусалима. Но накануне вечером у папы поднялась температура до сорока градусов, и врач строго-настрого запретил ему вставать с постели (папа был близорук, слабого телосложения, и всякий раз, когда у него поднималась температура, глаза его застилал туман, чуть ли не до слепоты, и при этом он терял равновесие).

Через четыре дня после того, как бойцы-подпольщики ЛЕХИ и ЭЦЕЛа захватили арабскую деревню Дейр Ясин на западе от Иерусалима и убили многих ее жителей, вооруженные арабы атаковали колонну, пересекавшую в половине десятого утра квартал Шейх Джерах по пути к «Хадассе» и университету на горе Скопус. Британский министр колоний Артур Крич-Джонс лично пообещал представителям Еврейского агентства, что, пока британские вооруженные силы находятся в Иерусалиме, армия выступает гарантом того, что не будет нарушен установленный порядок следования колонн с персоналом, который должен был сменять своих коллег, работавших в университете и больнице «Хадасса» (больница обслуживала не только еврейское население, но и весь Иерусалим).

В колонне двигались две кареты «скорой помощи», три автобуса, окна которых были забраны металлическими щитами, чтобы уберечь пассажиров от огня снайперов, а также несколько грузовиков, груженных медицинским оборудованием и материалами, продовольствием и топливом, и два легковых автомобиля. У въезда в квартал Шейх Джерах стоял офицер британской полиции, который, как обычно просигналил, что путь свободен и безопасен. В центре арабского квартала, почти у самой виллы муфтия хадж Амина ал-Хусейни, изгнанного из Эрец-Исраэль пронацистского лидера палестинских арабов, на расстоянии примерно ста пятидесяти метров от виллы семейства Силуани, первый автомобиль подорвался на мине. И сразу же по колонне был открыт ураганный огонь, с обеих сторон дороги летели гранаты и бутылки с зажигательной смесью, называемые здесь «бутылками Молотова». Обстрел колонны не прекращался все утро.

Все это происходило менее чем за двести метров от поста британского армейского патруля, в задачу которого входило обеспечение безопасности движения еврейских колонн, следующих а «Хадассу» и университет. Долгие часы стояли британские солдаты, наблюдая за арабской атакой, не пошевелив и пальцем. (Устаз Наджиб вместе со своим семейством тоже вышел поглядеть на бойню? Либо все уселись на деревянных с мягкой обивкой стульях на веранде, с которой так удобно было наблюдать? Возможно, не на веранде, а в виноградной беседке? С высокими стаканами лимонада, запотевшими от холода?) В 9.45 утра мимо, не задержавшись ни на секунду, проследовал в своем автомобиле генерал Гордон Х. А. Макмиллан, верховный главнокомандующий британскими вооруженными силами в Эрец-Исраэль. (Впоследствии генерал, не моргнув и глазом, утверждал, что ему показалось, будто арабская атака уже закончилась).

В час пополудни, а затем еще через час пронеслись мимо, не останавливаясь, автомобили британской армии. Когда офицер связи при Еврейском агентстве обратился в штаб британского командования с просьбой позволить бойцам Хаганы эвакуировать раненых и умирающих, то услышал в ответ: «Армия контролирует ситуацию. А, кроме того, штаб решительно запрещает Хагане вмешиваться в происходящее». Вопреки запрету, бойцы Хаганы пытались оказать помощь колонне, оказавшейся в огненном кольце, поспешив к ней на выручку и со стороны еврейских кварталов, и со стороны осажденных «Хадассы» и университета. Но британцы блокировали все попытки приблизиться к месту и оказать помощь. В 13. 45 пополудни президент Еврейского университета профессор Иехуда Лейб Магнес позвонил генералу Макмиллану, настойчиво прося о помощи. Вот что ответил генерал: «Армия пытается добраться до места, но там завязался жестокий бой».

Никакого боя там не было. В 15.00 были подожжены оба автобуса, и почти все их пассажиры, большинство из которых были ранены, а некоторые уже находились при смерти, сгорели заживо.

Среди семидесяти семи погибших были профессор Хаим Ясский, возглавлявший больницу «Хадасса», профессора Леонид Должанский и Моше Бен-Давид, основатели медицинского факультета в Иерусалиме, физик доктор Гюнтер Вольфсон, профессор Энцо Бонавентура, возглавлявший кафедру психологии, доктор Аарон Хаим Фрейман, специалист в области еврейского права, доктор Беньямин Клар, лингвист.

Потом Высший мусульманский совет выступил с официальным заявлением, в котором эта бойня была представлена как геройская операция, проведенная «под командованием иракского офицера». В заявлении осуждались британцы за то, что вмешались в последнюю минуту, и утверждалось: «Если бы британская армия не вмешалась, то ни одна живая душа из пассажиров колонны не осталась бы на земле».[26]

Только благодаря стечению обстоятельств, только благодаря высокой температуре, а возможно, еще и потому, что временами маме удавалось обуздывать патриотический пыл моего отца, он не был сожжен вместе со всеми теми, кто был в той колонне.

*

Вскоре после бойни, учиненной арабами, чтобы уничтожить колонну, поднимавшуюся на гору Скопус, боевые подразделения Хаганы впервые развернули по всей Эрец-Исраэль широкое наступление против арабов, угрожая применить оружие и против постепенно покидающих страну британских вооруженных сил, если те осмелятся вмешаться. Блокада дороги, соединявшей приморскую низменность с Иерусалимом, была снята в результате масштабной атаки. Затем арабы вновь перекрыли дорогу, евреи ее вновь открыли. Однако арабам, благодаря вторжению в Эрец-Исраэль регулярных армий арабских стран, удалось возобновить осаду еврейского Иерусалима.

В течение апреля и первой половины мая под ударами сил Хаганы пали крупные арабские города и города со смешанным населением — Хайфа, Яффо, Тверия, Цфат, а также десятки арабских деревень на севере и на юге. В те недели сотни тысяч арабов оставили свои дома и превратились в беженцев, которыми они остаются и по сей день. Многие из них бежали. Многих изгнали силой.

В те дни в осажденном Иерусалиме не было никого, кто сожалел бы о горькой судьбе палестинских беженцев. Еврейский квартал Старого города, в котором евреи жили тысячелетиями (был лишь один перерыв: в двенадцатом веке, когда крестоносцы, перебив большинство евреев, изгнали оставшихся в живых), этот квартал был захвачен силами иорданского Арабского легиона: все еврейские дома были разграблены мародерами и разрушены, а все жители либо изгнаны, либо уведены в иорданский плен. Поселения Гуш Эцион были стерты с лица земли, а их жители либо вырезаны, либо взяты в плен. Еврейские жители иерусалимских пригородов Атарот и Неве Яаков, а также поселений у Мертвого моря Калия и Бейт ха-Арава — все были изгнаны арабскими вооруженными силами, имущество их разграблено, дома разрушены. Сто тысяч жителей еврейского Иерусалима опасались, что и их ждет подобная участь. Когда по радио «Голос защитника» объявили о бегстве арабских жителей из кварталов Тальбие и Катамон, я не помню, чтобы мне стало жалко Айшу и ее брата. Только чуть-чуть расширил я вместе с папой границу Иерусалима, отмеченную на карте спичками. Месяцы артобстрелов, голода и страха сделали мое сердце менее чувствительным. Куда отправилась Айша? И ее маленький брат? В Шхем? В Дамаск? В Лондон? Или в лагерь беженцев Дехейше?

Сегодня, если она еще жива, Айша — женщина лет шестидесяти пяти. Ее младшему брату, тому, которому я, по-видимому, раздробил ступню, тоже где-то около шестидесяти. Возможно, теперь стоит попытаться отыскать их? Проследить судьбу всех ответвлений семейства Силуани — в Лондоне, в Южной Америке, в Австралии?

Предположим, что отыщется где-то там, в этом мире Айша. Или тот, кто был когда-то сладким малышом «дай-мне-нет-у-меня». Как я представлюсь? Что скажу? Что, по сути, смогу объяснить? Что предложу?

И помнят ли они? А если помнят, то что они помнят? Или все события, что выпали на их долю, давно заставили их забыть глупого хвастунишку, любителя лазать по деревьям?

Ведь не только я был виноват. Не во всем. Ведь я только говорил, говорил и говорил. Айша тоже виновата. Разве не она сказала мне: «Ну, поглядим, как ты умеешь лазать»? Если бы она не подзуживала меня, я ведь не стал бы просто так взбираться на дерево, и ее брат…

Пропало. Не вернуть.

*

В штабе «Народной стражи», расположенном на улице Цфания, вручили отцу древнее ружье и возложили на него обязанность — патрулировать по ночам улицы нашего квартала Керем Авраам. Ружье его было черным и тяжелым, с потертым прикладом, испещренным всякими надписями, инициалами и словами на разных языках. Эти надписи папа старательно пытался расшифровать прежде, чем стал изучать устройство самого ружья — то ли это итальянская винтовка времен Первой мировой войны, то ли старый американский карабин. Папа его пощупал с разных сторон, поковырялся в нем, дернул несколько раз затвор, впрочем, без всякого успеха, положил ружье рядом с собой на пол и стал проверять магазин. Тут его ждал головокружительный успех: ему удалось извлечь из магазина все патроны, и он поднял в левой руке горсть патронов, а в правой пустой магазин, помахал обеими руками мне, стоявшему в дверях, и неловко пошутил по поводу узости мышления маршалов Наполеона Бонапарта.

Однако, когда он попытался водворить на место извлеченные из магазина патроны, его победа обернулась полным поражением: патроны, вдохнувшие воздух свободы, наотрез отказывались вновь втискиваться в темный карцер. Не помогали все пущенные папой в ход уловки и соблазны. Он пытался втолкнуть патроны и так и эдак, пытался делать это мягко и, нажимая изо всех сил своими тонкими пальцами ученого, пытался вложить патроны так, чтобы пуля первого из них смотрела в одну сторону, а пуля второго — в противоположную, пуля третьего была направлена так же, как и первого, четвертого — как второго, и так далее… Однако все оказывалось бесполезным…

Но папа не ругался и не проклинал, а старался заклинаниями усовестить и патроны, и магазин: он с пафосом цитировал известные строки из народной польской поэзии, строфы Овидия, Пушкина и Лермонтова, эротические произведения средневековых ивритских поэтов, живших в Испании и Провансе… И все это — на языке подлинника. И все это — с русским акцентом. Но все это — без видимой пользы для дела. В конце концов, на волне мощного душевного подъема он извлек из глубин памяти и обрушил на магазин и патроны на древнегреческом отрывки из поэм Гомера, на немецком фрагменты из эпоса «Песни о Нибелунгах», на английском стихотворные строки Джефри Чосера, созданные в четырнадцатом веке, и, кажется, руны карело-финского эпоса «Калевала», переведенного Шаулем Черниховским на иврит, или, может, отрывки об Ут-Напишти, спасшемся во время всемирного потопа, из вавилонского эпоса («Энума элиш…»). Чего только не читал он на всевозможных, языках, диалектах, наречиях. Но все бесполезно.

Удрученный, опечаленный, павший духом отправился, стало быть, мой папа в штаб «Народной стражи» на улице Цфания. Тяжелое ружье в одной руке, в другой — патроны, которые дороже золота (они в холщовом мешочке с вышивкой, первоначально предназначенном для того, чтобы носить в кармане бутерброды), а в кармане — не дай Бог забыть! — сам пустой магазин.

Там, в штабе, его утешили, показали тут же, как легко и просто можно затолкать патроны в магазин, однако ни ружья, ни боеприпасов ему уже не вернули. Ни в тот день, ни в последующие. Никогда. Вместо этого дали ему электрический фонарик, свисток и впечатляющую нарукавную повязку с надписью «народная стража». Вернулся папа домой вне себя от радости, подробно объяснил мне, что означают слова «народная стража», все мигал и мигал фонариком, свистел и свистел в свисток, пока мама, легко тронув его за плечо, не сказала: «Может, хватит, Арье? Пожалуйста?»

*

В полночь с пятницы на субботу, с четырнадцатого мая 1948 года на пятнадцатое мая, завершилась тридцатилетняя власть британского мандата, и возникло Еврейское государство. Его рождение было провозглашено в Тель-Авиве Бен-Гурионом за несколько часов до полуночи. Как сказал дядя Иосеф, после перерыва, длившегося примерно тысячу девятьсот лет, здесь вновь воцарилась еврейская власть.

Но через минуту после полуночи без объявления войны вторглись в пределы Эрец-Исраэль сухопутные войска арабских стран, поддерживаемые артиллерией и бронетанковыми частями: Египет — с юга, Трансиордания и Ирак — с востока, Ливан и Сирия — с севера. Субботним утром египетские самолеты совершили налет на Тель-Авив. Арабский легион, полубританское воинское формирование королевства Трансиордания, иракские регулярные части, а с ними вооруженные мусульманские добровольческие полки, набранные в нескольких арабских странах, — все эти силы были призваны британскими мандатными властями, чтобы занять ключевые позиции на просторах Эрец-Исраэль за много недель до того, как формально истек срок британского мандата.

А вокруг нас кольцо сжималось все теснее: иорданский Арабский легион захватил Старый город Иерусалима, перерезал путь из Иерусалима в Тель-Авив и на приморскую низменность, завладел арабскими районами города, установил артиллерийские батареи на вершинах гор, окружавших Иерусалим, и начал массированный артобстрел. Цель была одна — нанести серьезный урон гражданскому населению, которое и без того уже обессилело, голодало, несло тяжелые потери. Цель была — сломить дух иерусалимцев и заставить их капитулировать: король Трансиордании Абдалла, которому покровительствовал Лондон, уже видел себя королем Иерусалима. Артиллерийскими батареями легиона командовали британские офицеры-артиллеристы.

В это же время передовые части египетской армии достигли южных окраин Иерусалима и напали на кибуц Рамат Рахель, который дважды переходил из рук в руки. Египетские самолеты бомбили Иерусалим зажигательными бомбами, от одной из которых загорелся «дом престарелых» в квартале Ромема, совсем близко от нас. Египетская артиллерия присоединилась к артиллерии трансиорданской, обстреливавшей исключительно гражданское население. С холма, расположенного неподалеку от монастыря Мар-Элиас, египтяне обстреливали Иерусалим артиллерийскими снарядами (диаметр их был 4,2 дюйма). Снаряды падали в еврейских кварталах с частотой — один выстрел каждые две минуты, а непрекращающийся пулеметный огонь поливал улицы Иерусалима.

Грета Гат, моя няня-пианистка, от которой всегда пахло влажной шерстью и хозяйственным мылом, тетя Грета, которая таскала меня с собой в походы по магазинам женской одежды, Грета, которой папа любил посвящать глуповатые стишки:

Не секрет

в том греха вовсе нет, —

флиртовать с милой Грет, —

однажды утром вышла на балкон развесить белье. Пуля иорданского снайпера, как рассказывали, попала в ухо и вышла через глаз. Ципора Янай, Пири, как ее называли, застенчивая мамина подруга, жившая на улице Цфания, спустилась на секунду во двор, чтобы принести оттуда ведро с половой тряпкой, и была убита на месте прямым попаданием снаряда.

*

А у меня была маленькая черепаха. В пасхальные дни 1947 года, примерно за полгода до начала войны, папа принял участие в экскурсии сотрудников Еврейского университета в древний город Гереш, расположенный в Трансиордании. Встал он рано утром, взял с собой мешочек с бутербродами и настоящую армейскую флягу, которую с гордостью прикрепил к поясу. Вернулся он вечером, переполненный впечатлениями от экскурсии, от водопадов, от римского амфитеатра, и привез мне в подарок маленькую черепаху, которую нашел там, «у подножия римской каменной арки, вызывающей подлинное потрясение».

Хотя у него полностью отсутствовало чувство юмора, и, возможно, он даже не представлял себе, что это такое — чувство юмора, всю свою жизнь отец мой обожал остроты, анекдоты, игру слов, шутки, каламбуры. И если иногда случалось, что его усилия приносили успех и вызывали у кого-то легкую улыбку, лицо его тут же озарялось с трудом сдерживаемой гордостью. И вот привезенную мне в подарок маленькую черепаху папа решил назвать именем, в котором был бы юмор: Абдалла-Гершон — в честь короля Трансиордании Абдаллы и в честь древнего города Гереш. Перед всеми, кто приходил к нам в гости, папа торжественно и многозначительно провозглашал оба имени моей черепахи, словно глашатай, возвещающий о прибытии герцога или полномочного посла. И чрезвычайно удивлялся, почему это никто из гостей не покатывается со смеху. Поэтому ему казалось необходимым пояснить всем, почему «Абдалла» и откуда взялся «Гершон»: возможно, он надеялся, что те, кто не оценил шутку до объяснений, расхохочутся, если им разъяснить суть. Иногда то ли от чрезмерного воодушевления, то ли по рассеянности, он повторялся: вновь и вновь сообщал гостям все и во всех подробностях — даже тем, кто это слышал, по крайней мере, дважды, уже получил от папы разъяснения, в чем тут «изюминка», и до тонкостей знал, почему «Абдалла» и откуда «Гершон».

Но я очень любил эту маленькую черепаху, привыкшую каждое утро приползать к моему тайнику под гранатовым деревом и жадно поедать зеленые листья салата и свежую огуречную кожуру. Она ела прямо из моих рук, совсем не боялась меня, не прятала голову в свой панцирь, а жадно поедала все, что я ей скармливал. При этом она еще смешно покачивала головой, словно полностью соглашаясь со всем здесь сказанным, подтверждая это усердными кивками. Она походила на одного лысого профессора из квартала Рехавия, который обычно тоже усердно и многократно кивал, казалось бы, во всем с тобой соглашаясь, пока ты излагал свою точку зрения. Правда, это согласие мгновенно превращалось в насмешку, когда профессор, все еще продолжая кивать, камня на камне не оставлял от твоих аргументов.

Одним пальцем гладил я свою черепаху по головке, пока она кормилась, и поражался сходству двух дырочек ее ноздрей с двумя дырочками ушей. Только про себя и только за папиной спиной я называл свою черепаху Мими, а не Абдалла-Гершон. И это было моей тайной.

В дни артобстрелов уже не было ни огурцов, ни листьев салата, да и выходить во двор мне не разрешали, но, тем не менее, я, бывало, открывал входную дверь и выбрасывал то немногое, что оставалось после еды. Для моей Мими. Иногда я видел ее издали, а иногда она исчезала на несколько дней.

*

В тот день, когда была убита Грета Гат и погибла Пири Янай, мамина подруга, погибла и моя черепаха Мими: осколок снаряда приземлился у нас во дворе и рассек ее надвое. Когда я со слезами просил у папы, чтобы мне позволили выкопать ей могилку под гранатовым деревом, похоронить мою Мими и поставить ей памятник, чтобы мы не забывали ее, папа объяснил мне со всей прямотой, что сделать это невозможно по соображениям гигиены. По его словам, он сам уже убрал все, что осталось от черепахи. Он ни за что не согласился сообщить мне, куда убрал то, что осталось, но счел, что это подходящий случай объяснить мне значение слова «ирония»: вот, к примеру, наш Абдалла-Гершон, новый репатриант из королевства Иордания, поплатился своей жизнью — по иронии судьбы его сразил осколок снаряда, выпущенного именно из пушек Абдаллы, короля Трансиордании.

В ту ночь мне не удалось уснуть. Я лежал на спине на нашем матрасе, примостившемся в углу коридора, а вокруг слышались храп, бормотанье и прерывистые завывания стариков — безумный хор примерно двух десятков человек, спящих у нас на полу, по всей квартире, окна которой наглухо закупорены мешками с песком. Мокрый от пота, я лежал там, посередине между мамой и папой, в трепещущей темноте (только одна свеча мерцала где-то в ванной), в затхлом воздухе. И вдруг я стал представлять в темноте, как выглядит черепаха — не Мими, не моя маленькая черепашка, чью головку я любил гладить одним пальцем (у меня не было ни кошки, ни, скажем, щенка: «Даже не думай об этом! Не о чем и разговаривать! Забудь!»), а некая ужасная Черепаха, гигантская черепаха-чудовище, грязная, истекающая кровью, огромный мешок костей, парящий в воздухе, гребущий четырьмя лапами с острыми когтями. Презрительно улыбаясь, проносилась она над всеми, кто спал в коридоре. Лицо этой ужасной черепахи смято и раздавлено, оно превратилось в месиво от пули, вошедшей в глаз и вышедшей из того места, где даже у черепах имеется что-то вроде крошечного уха, лишенного ушной раковины…

Кажется, я попытался разбудить папу. Папа не проснулся: он неподвижно спал на спине, глубоко и ритмично дыша, словно сытый младенец. Но мама спрятала мою голову у себя на груди. Как все, она тоже спала во время осады в одежде, и пуговицы ее блузки слегка вдавились в мою щеку. Мама обнимала меня крепко, но не пыталась утешать, она тихонько плакала вместе со мной, чтобы нас никто не услышал, а губы ее вновь и вновь шептали: «Пири, Пирушка, Пири-и-и-и…» А я лишь гладил ее по волосам, гладил ее щеки, целовал ее, словно я — взрослый, и она — моя дочка. Я шептал ей: «Хватит, мама, хватит, мама, хватит, мама, я здесь, рядом с тобой».

Потом мы еще немного пошептались, она и я. Со слезами. А еще позже, после того, как погас трепещущий огонек свечи, только свист снарядов разрывал тишину, и с каждым их падением сотрясалась гора за нашей стеной. А потом уже не моя голова лежала на маминой груди, а она положила свою голову, со щеками, мокрыми от слез, на мою грудь.

Той ночью я впервые понял, что и я умру. Ибо каждый умрет. Ничто в этом мире, даже мама, не сможет спасти меня. И я ее не спасу. У Мими был панцирь, и при малейшем признаке опасности она, вся подобравшись, с руками, ногами и головой скрывалась внутри своего панциря. Но и он ее не спас.

*

В сентябре, во время перемирия, остановившего военные действия в Иерусалиме, пришли к нам субботним утром дедушка с бабушкой, пришли Абрамские и еще кое-кто из знакомых. Все пили чай во дворе, беседовали о победах Армии обороны Израиля в Негеве и о страшной опасности, которую таит в себе программа мирного урегулирования, предложенная посредником Организации Объединенных Наций шведским графом Бернадотом. Эта программа воспринималась как злые козни, за которыми, несомненно, скрываются британцы, цель которых нанести смертельный удар нашему молодому государству. Кто-то привез из Тель-Авива новую монету, слишком большую и довольно безобразную, но это была первая появившаяся у нас еврейская монета, и с великим волнением ее передавали из рук в руки. Монета была достоинством в двадцать пять прутот и с изображением виноградной грозди. Папа сказал мне, что этот мотив заимствован, по сути, прямо с израильской монеты, чеканившейся еще в древности, в эпоху Второго Храма. Над виноградной гроздью новой монеты была четкая надпись на иврите — Израиль. Чтобы не было никаких сомнений, слово «Израиль» было написано также на английском и на арабском — знай наших!

Госпожа Церта Абрамская сказала:

— Если бы наши родители, да будет благословенна их память, если бы родители наших родителей, если бы все предыдущие поколения удостоились хотя бы подержать в руке эту монету. Еврейские деньги…

И у нее перехватило горло.

Господин Абрамский сказал:

— Воистину следует благословить эту монету именем Господа и именем Царства.

И он произнес древнее благословение, доныне звучащее из уст тех, кто дожил до светлого дня: «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Владыка Вселенной, который даровал нам жизнь, и поддерживал ее в нас, и дал нам дожить до этого времени!»

А дедушка Александр, мой элегантный дедушка — эпикуреец и любимец женщин, ничего не сказал, только приблизил эту слишком большую никелевую монету к губам, дважды с нежностью поцеловал ее, глаза его наполнились слезами, и он передал монету дальше. В этот самый момент раздался вой сирены кареты «скорой помощи», пронесшейся в сторону улицы Цфания, а спустя десять минут послышалась истошная сирена возвращающейся кареты. Видимо, папа увидел в этом повод отпустить бледную шутку, сравнив сирену «скорой помощи» с трубным гласом, сопутствующим приходу Мессии, или с чем-то в этом роде.

Все продолжали сидеть. Беседовали, возможно, выпили еще по стакану чая, и спустя полчаса Абрамские, пожелав нам всего доброго, поднялись. Господин Абрамский, любитель высокого стиля, не преминул одарить нас двумя-тремя возвышенными библейскими стихами. И когда они уже стояли в дверях, появился сосед и мягко отозвал их в угол двора. Абрамские бегом бросились за ним, и в спешке тетя Церта забыла свою сумочку.

Спустя четверть часа пришли Лемберги, наши соседи, смертельно испуганные, и рассказали нам, что Ионатан Абрамский, двенадцатилетний Иони, пока его родители были у нас, играл в своем дворе, на улице Нехемия, и иорданский снайпер со своей позиции на крыше здания школы для полицейских, попал ему пулей в лоб. Мальчик агонизировал в течение пяти минут, его вырвало, и еще до того, как прибыла карета «скорой помощи», он отдал Богу душу.

*

В дневнике Церты Абрамской я нашел следующую запись:

23.9.48

Восемнадцатого сентября, утром в субботу, в четверть одиннадцатого погиб мой Иони, Иони, сыночек мой, жизнь моя… Арабский снайпер попал в него, в моего ангела. Он только успел сказать «мама», пробежал несколько метров (он, чудесный, чистый мальчик, стоял рядом с домом) и упал… Я не слышала его последних слов, и на его голос, звавший меня, не ответила. Когда я вернулась, его, моего чудного, моего сладкого, уже не было в живых. Я увидела его в морге. Он был прекрасен, казалось, он спал. Я обняла его и поцеловала. Под голову его они положили камень. Камень все время двигался, и головка его, небесная его головка, тоже слегка двигалась. Сердце мое говорило: «Он не умер, сыночек мой. Вот, он двигается…» Глаза его были полуприкрыты. А потом пришли «они» — служители морга, стали грубить мне, кричать на меня, досаждать мне, дескать, нет у меня права обнимать его и целовать… И я ушла.

Спустя несколько часов я вернулась Уже был комендантский час (искали убийц графа Бернадота). Мне и шагу ступить не удавалось без того, чтобы полицейские меня не остановили… Спрашивали, есть ли у меня пропуск, позволяющий ходить свободно во время комендантского часа. Он, убитый мой сыночек, был моим единственным пропуском. Полицейские позволили мне добраться до морга. Я принесла с собой пуховую подушку. Камень я отодвинула в сторону: не могла видеть его прелестную, его чудную головку, лежащую на камне. Я успела сделать это еще до того, как они снова пришли и снова стали прогонять меня. Они сказали, чтобы я не смела прикасаться к нему. Я их не послушалась. Я продолжала обнимать и целовать его, мое сокровище. Они угрожали, что запрут дверь и оставят меня с ним, смыслом моей жизни. А я только этого и хотела. Тогда они передумали и угрожали мне, что позовут солдат. Я не испугалась… Во второй раз я ушла из морга. Перед уходом я обняла его и поцеловала. На следующее утро я вновь пришла к нему, к моему сыночку. Вновь обняла его, поцеловала, вновь молила Бога о мести, мести за моего малыша, и вновь «они» меня выгнали… А когда пришла я еще раз, мой чудный сыночек, мой ангел был уже в закрытом гробу, но я все же помню его лицо, все-все, до мельчайшей черточки я помню…[27]

Загрузка...