63

Мама оборвала свою жизнь в квартире своей сестры на улице Бен-Иехуда в Тель-Авиве в ночь с субботы на воскресенье. Это было шестое января 1952 года, по еврейскому летоисчислению — в восьмой день месяца тевет 5712 года от сотворения мира.

В стране тогда велись истерические споры по вопросу о немецких репарациях: можно или нельзя Государству Израиль требовать и получать от Германии компенсации за имущество, утраченное евреями, убитыми Гитлером? Были такие, кто соглашался с мнением Бен-Гуриона — нельзя допустить, чтобы убийцы к тому же и наследовали имущество своих жертв, будет правильным, если деньги за имущество, разграбленное фашистами, будут полностью отданы Государству Израиль и позволят ему принять тех, кто уцелел в этой бойне. Другие во главе с лидером оппозиции Менахемом Бегиным, напротив, утверждали с болью и гневом, что это моральное преступление и даже поругание памяти убиенных: страна жертв, одержимая гнусной жаждой наживы, собирается задешево продать немцам отпущение грехов.

На всем пространстве Эрец-Исраэль в ту зиму, зиму 1951-52 годов, не переставая, шли ливневые дожди. Речка Аялон, она же «вади Мусрара», вышла из берегов, затопила тель-авивский квартал Монтефиоре и грозила затопить другие кварталы. Тяжелые ливни привели к огромным разрушениям во временных лагерях для новых репатриантов, сорвав и повредив палатки, бараки, всякие временные жилища из жести, из брезента и досок, где в тесноте сгрудились сотни тысяч людей — еврейские беженцы из арабских стран, а также те, кому удалось спастись от Гитлера, едва унеся ноги из Восточной Европы и с Балкан. В некоторых местах ливневые потоки отрезали временные лагеря от источников снабжения, так что реально возникла угроза голода и эпидемий. Государству Израиль еще не исполнилось и четырех лет, и население его в то время насчитывало чуть более миллиона граждан: едва ли не треть из них — беженцы, нищие, лишенные всего. Из-за расходов на оборону и прием новых репатриантов, а также из-за раздутого и плохо организованного управленческого аппарата, государственная казна была почти пуста, и службы здравоохранения, образования, социального обеспечения находились на грани полного развала. В начале той недели Давид Горовиц, генеральный директор министерства финансов, улетел в Америку, надеясь организовать в течение одного-двух дней краткосрочный кредит в сумме десять миллионов долларов, чтобы избежать тотального краха.

Обо всем этом беседовали мы с папой, когда вернулся он из Тель-Авива. В четверг он отвез маму в дом тети Хаи и дяди Цви, даже провел там с ней одну ночь, а, вернувшись в пятницу, услышал от бабушки Шломит и дедушки Александра, что я, похоже, немного простудился. Однако я настоял на том, чтобы пойти в школу. Бабушка предложила, чтобы мы на субботу остались у них в доме: оба мы, как ей казалось, в начале какого-то вирусного заболевания. Но мы предпочли отправиться домой, к себе. По дороге, когда мы миновали переулок Прага, папа счел необходимым сообщить мне со всей серьезностью, как это принято между взрослыми людьми, что в доме тети Хаи настроение мамы улучшилось. В четверг вечером все четверо, Цви и Хая, мама и папа, отправились посидеть немного в маленьком кафе, в двух шагах от дома Хаи и Цви, на углу улиц Дизенгоф и Жаботинского. И получилось так, что просидели они там до самого закрытия, беседуя о людях и о книгах. Цви рассказывал всякие курьезные случаи из жизни больницы, и лицо мамы было спокойным, она принимала участие в беседе, ночью уснула и проспала несколько часов, но посреди ночи она, по-видимому, проснулась и вышла посидеть на кухне, чтобы не мешать тем, кто спит. Ранним утром папа простился с ней, чтобы вернуться в Иерусалим и успеть еще на работу, в отдел периодической печати. При расставании мама заверила его, что не стоит беспокоиться о ней, самое плохое уже позади, и, «пожалуйста, последи хорошенько за мальчиком»: вчера, когда они уезжали в Тель-Авив, ей показалось, что у мальчика начинается простуда.

Папа сказал:

— Твоя мама, в самом деле, оказалась права по поводу простуды, и я надеюсь, что права она и по поводу того, что самое плохое у нее уже позади.

Я сказал:

— У меня осталось совсем немного уроков. После того, как я все закончу, может, найдется у тебя время, чтобы мы наклеили новые марки в альбом?

Почти всю субботу шел дождь. Шел и шел. Не переставая. Мы с папой провели несколько часов, склонившись над нашей коллекцией марок. Голова моя время от времени случайно касалась его головы. Мы сравнивали каждую марку с ее изображением в каталоге (толстом томе, изданном в Англии), и папа каждой новой марке находил верное место в альбоме — либо в той серии, что уже была представлена у нас, либо на новом листе. В субботу, в полдень, мы прилегли отдохнуть: он на своем месте, а я снова в своей комнате, на кровати, ставшей в последнее время больничной койкой для мамы. После отдыха папа и я были приглашены в дом дедушки и бабушки, где нас ждала фаршированная рыба в золотистом соусе, окруженная со всех сторон ломтиками вареной моркови. Но поскольку у каждого из нас уже были насморк, кашель и красные глаза, а на улице лил проливной косой дождь, и облака, снизившись, теснились меж каменных домов, мы, папа и я, решили, что лучше нам остаться дома. Из-за низко нависших туч нам пришлось уже в четыре часа зажечь электрический свет. Папа в течение двух-трех часов сидел за своим письменным столом и работал над статьей, срок окончания которой он уже дважды откладывал. Очки его соскользнули с переносицы, он склонился над своими книгами и карточками. Все время, пока он работал, я лежал на циновке у его ног и читал книгу. Под вечер мы играли в шашки, один раз победителем вышел папа, во второй партии победа досталась мне, а в третий раз мы сыграли вничью. Трудно сказать, нарочно ли подстроил папа такой результат игры, или все вышло само собой. Мы немного перекусили, выпили горячего чая, взяли оба из маминых лекарств две таблетки пальгина или APC, чтобы справиться с простудой. Потом я лег спать, и оба мы проснулись в шесть, а в семь пришла дочка аптекаря и сообщила, что только что звонили из Тель-Авива, и через десять минут они позвонят снова, поэтому просят господина Клаузнера незамедлительно прибыть в аптеку, а ее отец велел передать господину Клаузнеру, что это довольно срочно, так что, пожалуйста…

*

Тетя Хая рассказала мне, что в пятницу дядя Цви, работавший в администрации больницы Цахалон, пригласил врача-специалиста, и тот согласился приехать к ним домой после работы. Этот врач-специалист тщательно обследовал маму, не торопясь, долго беседовал с ней. Еще раз ее осмотрел и пришел к выводу, что она устала, напряжена, и жизненный тонус ее несколько снижен. Кроме бессонницы, он не нашел у нее никаких особых проблем. Часто так случается, что душа становится злейшим врагом тела: она не дает ему жить, она не позволяет ему наслаждаться, когда тело жаждет наслаждений, и не позволяет ему отдохнуть, когда тело молит об отдыхе. Если бы могли с помощью небольшой операции удалить душу, как удаляют, скажем, гланды или аппендицит, то каждый из нас мог бы прожить тысячу лет в довольстве и добром здравии. Обследование, которое было назначено маме на понедельник в иерусалимской больнице «Хадасса», по мнению этого врача, было почти излишним. Хотя и повредить оно никак не могло. Он, со своей стороны, рекомендует полный покой. Следует избегать любых волнений. Особенно важным считал он, чтобы больная каждый день гуляла вне дома минимум час, а то и два. Можно даже одеться потеплее, вооружиться зонтиком и просто побродить по улицам: разглядывать витрины, или не витрины, а молодых красивых парней — это не столь важно, главное — это прогулка на свежем воздухе.

Кроме того, он прописал ей снотворное — новые сильно действующие таблетки, которые были, по-видимому, еще более новыми и сильнодействующими, чем те новые таблетки, которые прописал ей новый иерусалимский врач. Дядя Цви побежал покупать ей эти таблетки в дежурной аптеке на улице Бограшов, потому что была пятница, послеобеденное время, и все аптеки уже закрылись в связи с наступлением субботы.

Вечером пришли тетя Соня и дядя Бума, принесли с собой судки с едой — суп на всех и компот в качестве десерта. Три сестры час или полтора теснились в маленькой кухне тети Хаи, готовя ужин. Тетя Соня предложила маме перейти к ней, на улицу Вайзель, чтобы не стеснять Хаю. Но тетя Хая не собиралась уступать и даже пожурила младшую сестру за эту странную идею. Тетя Соня была слегка уязвлена, но не сказала ни слова. За ужином обстановка была чуть напряженной из-за обиды тети Сони. Мама, как мне кажется, приняла на себя роль, которая обычно предназначалась папе, и старалась поддерживать течение беседы до конца вечера. В конце вечера мама пожаловалась на усталость, извинилась перед Цви и Хаей за то, что в этот раз нет у нее сил помочь им вымыть посуду. Она приняла новые таблетки, те, что прописал ей врач-специалист из Тель-Авива, и, возможно, для большей уверенности взяла также и свои прежние, тоже новые, прописанные иерусалимским доктором. В десять она уснула глубоким сном, но через два часа проснулась, пошла в кухню, приготовила себе крепкий черный кофе и просидела до конца ночи на одном из табуретов в кухне.

Накануне Войны за Независимость комнату, в которой сейчас гостила мама, снимал Игаэль Ядин, офицер разведки подпольной еврейской организации Хагана. После образования Государства Израиль он стал генералом, заместителем Начальника штаба Армии обороны Израиля и возглавил ее оперативный отдел. Генерал продолжал тогда жить в той же комнате, и кухня, где сидела мама в ту ночь, была местом историческим, поскольку в дни Войны за Независимость в ней не однажды проходили совещания, решавшие судьбу боевых действий.

Никогда уже не узнать, подумала ли мама об этом хоть на мгновение в ту ночь между одной чашкой крепкого кофе и другой чашкой крепкого кофе. И если даже и подумала, сомнительно, чтобы было ей до этого дело.

*

Утром в субботу она сказала Хае и Цви, что решила последовать совету врача-специалиста: отправиться на часовую прогулку по улицам и поглядеть, как советовал врач, на молодых красивых парней. Она попросила у сестры зонтик, пару сапожек, утепленных изнутри, и вышла побродить под дождем. Наверняка не так уж много прохожих было на мокрых улицах северного Тель-Авива в то субботнее дождливое утро. В то утро, пятого января 1952 года, в Тель-Авиве была зарегистрирована температура пять-шесть градусов. В восемь или в половине девятого мама вышла из дома своей сестры на улице Бен-Иехуда, 175. Возможно, она пересекла улицу Бен-Иехуда и направилась влево, на север, в сторону бульвара Нордау. Витрины на ее пути почти не попадались, кроме темного окна молочного магазина компании «Тнува», к стеклу которого с внутренней стороны четырьмя полосками коричневой липкой бумаги по углам был приклеен плакат: на зеленоватом фоне — цветущие луга и веселая, довольная деревенская девочка, а над головой ее в чистом голубом небе ликующая надпись: «Молоко утром, молоко вечером — это радость жизни бесконечная!»

В ту зиму на улице Бен-Иехуда между домами все еще было много незастроенных участков, виднелись остатки песчаных дюн, поросших безжизненными колючками и морским луком, облепленным множеством белых улиток, кругом валялись всякий хлам, металлический лом, тряпье, мусор, напитавшиеся дождевой водой. Мама видела ряды домов с белыми оштукатуренными стенами, на которых, хотя со времени их постройки прошло всего три или четыре года, уже явственно проступали следы от когтей сырости: краска облупилась, штукатурка, изъеденная влагой, осыпалась и подгнила, металлические перила заржавели от соленого морского воздуха. Балконы, перекрытые с помощью подручных средств — деревянных планок и фанеры, напоминали постройки в лагерях для перемещенных лиц. Сорванные вывески, деревья, погибающие во дворах без любви и заботы, покосившиеся обшарпанные сараи, возведенные между домами из старых досок, жестяных листов и брезентовых полотнищ… Караваны мусорных баков, некоторые из них были перевернуты уличными котами, и их содержимое вывалилось на серые бетонные плиты тротуара. Бельевые веревки, натянутые между глядящими друг на друга балконами. Там и сям на этих веревках, отчаянно сопротивляясь сильному ветру, болталось выстиранное цветное и белое белье, пропитавшееся дождевой водой…

Очень усталой была мама в то утро, голова ее, по-видимому, была тяжелой от бессонницы, голода, выпитого в большом количестве черного кофе и принятых таблеток, поэтому шаги ее были медленными, как у женщины-лунатика, погруженной в сон. Возможно, с улицы Бен-Иехуда, не доходя до бульвара Нордау, мама свернула направо в переулок Прекрасный пейзаж, где, разумеется, не было никакого прекрасного пейзажа, а были низкие, оштукатуренные дома, построенные из бетонных блоков, с металлическими проржавевшими оградами. Этот переулок выводил ее на бульвар Моцкин, который вообще-то был не бульваром, а пустынной улицей, короткой и широкой, застроенной лишь наполовину и еще не везде замощенной. И с бульвара Моцкин усталые ноги вывели маму к улице Тахон, а от улицы Тахон — к улице Дизенгоф, и там настиг ее сильный, колючий дождь. Но она и не вспомнила о зонтике, висевшем у нее на согнутой руке, и продолжала шагать с непокрытой головой под дождем. Ее красивая сумочка висела на ремешке, переброшенном через плечо. Мама пересекла улицу Дизенгоф (так вели ее ноги), должно быть, вышла к улице Зангвил, а оттуда к переулку Зангвил, и теперь она по-настоящему заблудилась. У нее не было ни малейшего понятия, как вернуться в дом сестры, не знала она и того, для чего ей туда возвращаться, не ведала, зачем она вообще пошла, ну, разве, чтобы исполнить предписание врача-специалиста, посоветовавшего ей бродить по тель-авивским улицам и разглядывать молодых красивых парней. Но никаких молодых красивых парней в то субботнее дождливое утро на улицах не было — ни на улице Зангвиль, ни в переулке Зангвиль, ни на улице Соколов, с которой мама перешла на улицу Базель, ни на улице Базель, ни в каком другом месте…

Быть может, в то время она думала об огромном фруктовом саде, что простирался за родительским домом в Ровно. Или об Ире Стилецкой, жене инженера из Ровно, которая сожгла себя в заброшенной избе Антона, сына кучера Филиппа. Или о гимназии «Тарбут», о городе, о реке, об окрестных пейзажах. Или о переулочках Старого города в Праге, о своих студенческих годах в университете. И еще о том, о ком она, похоже, никогда не рассказывала, — ни нам, ни своим сестрам, ни даже Лиленьке, своей лучшей подруге.

Время от времени пробегал мимо нее какой-нибудь торопливый прохожий, убегающий от дождя. То тут, то там перебегала ей дорогу кошка, которую мама, возможно, и окликала: хотела выяснить у нее кое-что, обменяться с нею мнениями и чувствами, просто спросить у нее кошачьего совета. Но всякая кошка, к которой мама обращалась, в панике бежала от нее, словно способна была издали учуять дух уже вынесенного маме окончательного приговора.

*

В полдень вернулась она в дом сестры. Там пришли в ужас от ее вида: она была совершенно застывшей и промокшей до нитки. При этом она шутливо жаловалась на то, что по улицам Тель-Авива не ходят молодые и красивые мужчины: если бы только встретила одного из них, то попыталась бы соблазнить — ведь всегда были мужчины, глядевшие на нее с вожделением, но еще немного, еще совсем немного — и уже не останется того, на что смотрят с вожделением. Хая, мамина сестра, поспешила наполнить теплую ванну, мама искупалась, отказалась съесть хотя бы крошку, потому что любая еда вызывает у нее рвоту, поспала два-три часа. Под вечер оделась, завернулась в плащ, который так и не успел просохнуть, обула сапоги, которые все еще были напоены холодной водой от утренней прогулки, и вновь, выполняя предписания врача-специалиста, вышла на поиски молодых и красивых парней, что должны фланировать по улицам Тель-Авива. На сей раз, под вечер, поскольку дождь немного стих, улицы уже не были столь пустынны, и мама не просто бродила по ним, а нашла дорогу на улицу Дизенгоф, вышла на угол бульвара Керен Кайемет, а оттуда — к улице Гордон, пересекавшей Дизенгоф, и дальше — к Дизенгоф-Фришман… Ее красивая сумка висела на ремне, на плече ее плаща. Мама видела красивые витрины, и кафе, и всю ту жизнь, которая в Тель-Авиве считалась богемной, но все это казалось ей вторичным, бывшим в употреблении, потертым, печальным — этакое подражание подражанию. При этом и оригинал представлялся ей убогим и несчастным. Все казалось ей достойным милосердия и нуждающимся в нем, но ее мера милосердия уже была исчерпана.

Под вечер вернулась она домой, отказалась и на этот раз от еды, выпила чашку черного кофе, следом еще одну, уселась с какой-то книгой, намереваясь просмотреть ее, но книга свалилась к ее ногам, мамины глаза закрылись, и примерно минут через десять дяде Цви и тете Хае показалось, что с кресла доносится легкое неритмичное похрапывание. Потом она проснулась и сказала, что хочет отдохнуть, что, по ее ощущению, врач-специалист был прав, порекомендовав ей каждый день ходить несколько часов по улицам города, и еще ей кажется, что этой ночью она ляжет рано и ей удастся, наконец, уснуть крепко и глубоко. Уже в половине девятого сестра предложила ей перестелить постель, поменяла постельное белье и даже положила под пуховое одеяло бутылку с горячей водой, потому что ночи были очень холодными, и как раз в эту минуту на улице возобновился дождь, с силой застучав в ставни. Мама решила этой ночью спать, не раздеваясь. А чтобы быть уверенной в том, что она не проснется и не будет снова сидеть в кухне, мучаясь от бессонницы, налила мама себе стакан чая из термоса, приготовленного для нее сестрой и поставленного у ее изголовья, подождала, пока чай немного остыл, и запила им свои снотворные таблетки…

Если бы я был там, рядом с ней, в той комнате, выходящей на задний двор, в квартире Хаи и Цви, в ту минуту — в половине девятого или без четверти девять, на исходе той субботы, я бы, конечно, попытался всеми своими силами объяснить ей, почему этого делать нельзя. А если бы мне не удалось объяснить ей это, то я бы сделал все, чтобы пробудить в ней жалость к ее единственному сыну. Я бы плакал и умолял, ничего не стыдясь, обнимал бы я ее ноги, а может быть, даже сделал вид, что упал в обморок, или расцарапал бы себя до крови, как это делала она сама — я видел это — в минуты отчаяния. Или набросился бы на нее, словно убийца, и без колебаний разбил о ее голову вазу. Или ударил ее утюгом, стоявшим на полке в углу комнаты. Или, пользуясь тем, что она так слаба, навалился бы на нее, связал бы ей руки за спиной, выхватил и уничтожил бы все ее пилюли, таблетки, капсулы, микстуры, растворы и сиропы. Но мне не дали быть там. Даже на похороны они не дали мне пойти.

Мама заснула и спала на этот раз без каких-либо кошмаров, одолев бессонницу. Под утро ее вырвало, но она вновь, не раздеваясь, уснула. И поскольку Цви и Хая начали подозревать, что не все тут ладно, еще до рассвета была вызвана карета «скорой помощи». Два санитара вынесли ее с осторожностью, чтобы не помешать ее сну. В больнице она не пожелала никого слушать, хотя и пытались там разными способами нарушить ее хороший сон, но она ни на кого не обращала внимания, даже на врача-специалиста, от которого узнала, что душа — самый страшный враг тела. Она не проснулась до утра, не проснулась и тогда, когда занялся новый день, и из ветвей фикусового дерева в больничном саду позвала ее, удивившись, веселая птица. Она звала ее вновь и вновь, звала напрасно, но, тем не менее, пыталась опять и опять. И по сей день она иногда пытается…

Арад, декабрь 2001года.

Загрузка...