47

Две женщины-миссионерки из Финляндии жили в маленькой квартирке в конце улицы Турим, в квартале Мекор Барух. Звали их Эйли Хавас и Рауха Моисио, тетя Эйли и тетя Рауха. Даже если разговор шел о нехватке овощей, обе они все равно говорили на изысканном, возвышенном, библейском иврите — потому что другого они не знали. Бывало, стучу я вежливо в их дверь и прошу отдать мне лишние доски для костра, который по традиции жгут по ночам в праздник Лаг ба-Омер. И тетя Эйли, протянув мне старый деревянный ящичек, в котором обычно доставляли в магазин овощи и фрукты, с лучезарной улыбкой цитирует пророка Исайю: «…и сияние пылающего огня ночью!» А когда обе оказывались гостями нашего дома, и за чашкой чая велась ученая беседа, тетя Рауха, заметив мою борьбу с ложкой рыбьего жира, считала нужным заметить, слегка исказив слова пророка Иезекиила: «И вострепещут от лица его рыбы морские!»

Иногда мы втроем навещали их монашескую комнатку, которая казалась мне похожей на скромную комнатку пансиона для девочек в восемнадцатом веке: две простые железные кровати стояли там одна против другой по обе стороны квадратного деревянного стола, покрытого голубой хлопчатобумажной скатертью, а возле стола стояли три простых стула. У изголовья каждой из кроватей-близняшек располагалась небольшая тумбочка, и на ней — настольная лампа, стакан воды и несколько книг религиозного содержания в черных переплетах. Две одинаковых пары комнатных туфель выглядывали из-под кроватей. В центре стола всегда стояла ваза, а в ней соцветие колючего бессмертника, растущего на окрестных полях. Распятие, вырезанное из оливкового дерева, висело на стене посередине между двумя кроватями. У подножия кроватей каждой из женщин стоял сундук с одеждой, сработанный из дерева, которого мы в Иерусалиме не видели. Мама сказала, что это — дуб, она даже с пониманием отнеслась к моему желанию прикоснуться к дереву рукой, погладить его. Мама всегда считала, что недостаточно знать названия различных предметов, а следует познакомиться с ними поближе — понюхав, легонько прикоснувшись кончиком языка, пощупав пальцами, чтобы знать, теплы ли предметы, гладка ли их поверхность или шероховата, каков их запах, насколько они тверды, какой звук издают они, если слега постучать по ним. Все это мама называла «откликом» или «отказом». У каждого материала, говорила мама, у каждого предмета одежды есть разные параметры «отклика» или «отказа». Однако параметры эти вовсе не постоянны, а могут меняться, скажем, в соответствии с временами года или временем суток (потому что отклик и отказ бывают дневные, а бывают ночные), в зависимости от того, кто нюхает или прикасается, принимая во внимание свет и тень, а кроме всего прочего, непостижимую склонность, понять которую мы не в состоянии. Неслучайно ведь всякое неподвижное тело называется на иврите «хефец», и означает и «вещь» и «желание». И дело не только в том, что у нас есть «желание» или «нежелание» по отношению к той или иной вещи, но и во всякой «вещи» сконцентрировано некое внутреннее чувство — «желание» или «нежелание», но не наше а самих вещей. И тот, кто умеет нащупать, услышать, попробовать, обонять, не проявляя при этом вожделения, — только тому дано иногда уловить суть вещей.

По этому поводу папа шутливо заметил:

— Мама наша превосходит даже царя Соломона: про него повествовали наши мудрецы, что знал он язык всякого зверя и всякой птицы, а мама наша разумеет даже языки полотенца, кастрюли и щетки.

И добавил, загоревшись от собственной веселой язвительности:

— Она прямо-таки разговаривает, касаясь вещей и камней. «Коснется Он гор — и задымятся они», — как написано в Книге Псалмов.

А тетя Рауха сказала:

— Как возвестил пророк Иоэль: «Источат горы вино, а холмы истекут молоком». А еще говорится в Книге Псалмов: «Глас Господа разрешает от бремени ланей…»

Папа произнес:

— Но из уст того, кто не является поэтом, все подобные разговоры могут слегка отдавать… как бы это сказать… красивостью. Словно кто-то изо всех сил пытается выглядеть чрезвычайно глубокомысленным. Весьма таинственным. Пытается разрешить от бремени ланей? Сейчас я поясню, что имею в виду. За подобными словами прячется очевидное, не совсем здоровое желание затуманить действительность, замутить свет логического мышления, сделать неясными все определения, смешать все понятия…

Мама сказала:

— Арье?…

И папа ответил примирительно (потому что ему действительно доставляло удовольствие подтрунивать над ней, приятно было порой уколоть ее и даже иногда позлорадствовать, но еще приятнее было ему отказаться от своих слов и извиниться. Он стремился быть всегда только хорошим. Совсем, как его отец, дедушка Александр):

— Ну, ладно, Фаничка. Покончим с этим. Ведь я только немного пошутил?..

*

В дни осады Иерусалима эти две миссионерки не оставили город. Они ревностно относились к своей миссии: сам Спаситель как бы возложил на них эту миссию — поддерживать дух осажденных и помогать им, на добровольных началах ухаживать в больнице «Шаарей Цедек» за теми, кто ранен в боях и при артобстрелах. Они полагали, что каждый христианин обязан делом, а не на словах искупить то, что было сотворено Гитлером по отношению к евреям. Создание Государства Израиль воспринималось ими как воля Божья. Тетя Рауха сказала на своем библейском языке и со своим финским акцентом (казалось, она перекатывала во рту мелкую гальку, и ударения в словах у нее почему-то нередко оказывались на первом слоге):

— Это словно появление радуги после вселенского потопа.

А тетя Эйли с едва заметной улыбкой, при которой разве что чуть сжимались уголки губ, изрекла:

— Ибо пожалел Господь обо всем том великом зле и не стал более уничтожать их.

Между артобстрелами они в высоких ботинках и головных платках ходили по улицам нашего квартала с глубокой кошелкой, сделанной из землистого цвета мешковины. Из этой кошелки извлекали они баночки с солеными огурцами, половинки луковиц, кусочки мыла, пару шерстяных носков, головку редьки или щепотку перца. И вручали свои дары каждому, кто готов был принять их. Неизвестно, как попадали в их руки эти богатства. Среди особо религиозных евреев были такие, кто с отвращением отвергал подарки миссионерок, некоторые с позором прогоняли этих женщин, едва появлялись они на пороге их дома, однако находились и такие, что принимали подношение, но едва тетя Эйли и тетя Рауха поворачивались к ним спиной, молча плевали на дорогу, по которой ступали ноги миссионерок.

Они не обижались. На устах у них всегда были библейские стихи с пророчествами и утешениями. Из-за их диковинного финского акцента, звучавшего для нас так же, как скрип их ботинок, ступающих по щебенке, стихи эти казались нам чуждыми и странными: «Я буду защищать град сей и избавлю», «И не войдет враг устрашающий во врата града сего», «Как прекрасны на горах твоих ноги вестника, возвещающего мир…. ибо не пройдет более по тебе злодей»… И еще: «Не бойся, раб Мой Иаков, так сказал Господь, ибо с тобою Я, ибо истреблю совершенно все народы, к которым я изгнал тебя…»

*

Иногда одна из них вызывалась постоять вместо нас в длинной очереди за порцией воды, которую привозили нам в цистернах по нечетным дням недели. Выдавалось по полведра воды на семью, если только осколки снарядов не пробивали стенки цистерны еще до того, как она добиралась до наших улиц. Случалось, одна из них, то тетя Эйли, то тетя Рауха, ходила по закуткам нашей подвальной квартирки, окна которой были защищены мешками с песком, и раздавала всем, кто жил у нас, пережидая осаду, по полтаблетки «комплексного витамина». Дети получали целую таблетку. Где раздобывали две миссионерки свои изумительные подношения? Где наполняли они свою глубокую кошелку из мешковины цвета земли? Одни говорили так, другие этак, но были и такие, что предупреждали меня — ни в коем случае ничего не брать у них, ибо у них одно намерение: «использовать наше трудное положение и приобщить нас к их Иисусу».

Однажды, набравшись смелости и заранее зная ответ, я спросил тетю Эйли — кем был Иисус? Кончики губ ее слегка дрогнули, когда, чуть поколебавшись, она ответила мне, что он не «был», а есть, и он любит всех, а особенно любит он тех, кто презирает его и насмехается над ним, и если наполню я сердце свое любовью, он придет и будет жить в моем сердце, и принесет мне мучения и огромное счастье, из мук воссияет счастье. Эти речи показались мне столь странными и противоречивыми, что я решил спросить отца. Отец взял мою руку в свою, подвел меня к матрасу в кухне, на полу, где нашел прибежище дядя Иосеф, и попросил прославленного автора книги «Иисус из Назарета», чтобы он вкратце, «на одной ноге», объяснил мне, кем и чем был Иисус.

Дядя Иосеф не стоял на одной ноге, а восседал, утомленный, печальный и бледный, в углу матраса. Спина его опиралась о закопченную стену, а очки были сдвинуты на лоб. Ответ его сильно отличался от ответа тети Эйли: по его утверждению, Иисус из Назарета был одним из «величайших сынов народа Израиля во всех поколениях, замечательным моралистом, ненавидевшим черствых сердцем, сражавшимся за то, чтобы вернуть иудаизму его первоначальную простоту, высвободить еврейство из рук раввинов, изощряющихся в казуистике».

Я не знал, кто такие «черствые сердцем» и кто такие те, кто «изощряется в казуистике». А еще я не знал, как совместить Иисуса дяди Иосефа, Иисуса, ненавидящего, воинствующего и спасающего, с Иисусом тети Эйли, который был лишен ненависти, не воевал, не спасал, который, наоборот, всех любил, особенно тех, кто грешен, особенно тех, кто презирал его.

*

В старой папке я нашел письмо, которое прислала мне тетя Рауха от своего имени и от имени тети Эйли из Хельсинки в 1979 году. Письмо написано на иврите, и среди прочего, сказано в нем:

«Мы тоже обрадовались, что вы одержали победу на Евровидении. И что за песня! Здешние верующие очень обрадовались, что те, из Израиля, пели: «Аллилуйя!» Нет более подходящей песни… Я смогла также посмотреть фильм о Холокосте, вызвавший слезы и угрызения совести со стороны стран, которые без конца преследовали евреев, без всякого понимания. Христианским народам следует очень попросить прощения у евреев. Папа твой сказал однажды, что он не в состоянии понять, почему Господь согласился на все эти ужасы… Я всегда ему отвечала, что тайна Господа нашего, она на небесах. Иисус страдает с еврейским народом во всех его страданиях. Верующим следует также принять на себя часть страданий Иисуса, оставившего их страдать… Искупление Мессии на кресте покроет в любом случае все грехи мира, всего рода человеческого. Но умом этого никогда не понять… Были нацисты, одолеваемые угрызениями совести, раскаявшиеся перед смертью. Но евреи, которые умерли, не вернулись к жизни от раскаяния нацистов. Все мы каждодневно нуждаемся в искуплении, в милосердии. Иисус сказал: «Не бойтесь тех, кто убивает тело, ибо не в их возможностях убить душу». Это письмо тебе посылаю я, а также тетя Эйли. Я получила сильный удар в спину шесть недель тому назад, когда упала в автобусе, а тетя Эйли не очень хорошо видит.

С любовью

Рауха Моисио.»


Однажды, во время моего пребывания в Хельсинки (тогда одну из моих книг перевели на финский), вдруг в гостиничном кафетерии возникли они обе. Закутанные в шали, покрывающие голову и плечи, они походили на двух старых крестьянок. Тетя Рауха опиралась на палку. Она нежно вела за руку тетю Эйли, которая тогда уже почти ослепла, поддерживала ее и бережно усадила за боковой столик. Обе они настаивали на своем праве поцеловать меня в обе щеки, благословив при этом. Лишь с большим трудом позволено мне было заказать для них по чашке чаю, «но без всяких там добавок, пожалуйста!»

Тетя Эйли улыбалась мало, да и не улыбка это была, а легкое подрагивание в уголках губ. Она начала что-то говорить, раздумала, положила сжатую в кулачок правую руку в левую ладонь, словно спеленав ее, как младенца, несколько раз покачала головой, как это делают плакальщицы, и, наконец, произнесла:

— Благословен Господь на небесах, что удостоились мы увидеть тебя здесь, на земле нашей. Но я совершенно не понимаю, почему не удостоились жизни твои дорогие родители? Но кто я, чтобы понимать? Все ответы у Господа. У нас есть только удивление. Прошу тебя, ты ведь разрешишь мне ощупать твое дорогое лицо? Это потому, что глаза мои уже угасли.

Тетя Рауха сказала о моем отце:

— Благословенна память о нем. Он был редким человеком! Благородная дух (именно так она и сказала) была у него. Дух человечности!

А о маме она сказала:

— Страдающая душа, да покоится она с миром. Великая страдалица была, потому что умела видеть в сердцах людей, и нелегко было вынести ей то, что она видела. Пророк Иеремия изрек: «Сердце лукавее всего, и неисцелимо оно, кто познает его?»

*

На улице, в Хельсинки, падал легкий дождь вперемешку с хлопьями снежинок. Дневной свет был тусклым и мутным, и снежинки, которые таяли, не долетев до земли, казались не белыми, а серыми. Две старые женщины были одеты в темные, почти одинаковые платья, в коричневые толстые носки, словно две ученицы скромного пансиона. Когда я целовал их, от них обеих пахло простым мылом, и еще чувствовался легкий аромат черного хлеба и ночного сна. Низкорослый человек из обслуживающего персонала гостиницы торопливо прошел мимо нас, из нагрудного кармана его рубашки торчала целая батарея авторучек и карандашей.

Из кошелки, которая была поставлена рядом с ножками стола, тетя Рауха достала и передала мне небольшой пакет, обернутый коричневой бумагой. И вдруг я узнал эту кошелку: она была той самой, сделанной из мешковины цвета земли, той самой — времен осады Иерусалима. За тридцать лет до моего приезда в Хельсинки тетя Эйли и тетя Рауха, бывало, доставали из этой кошелки и вручали нам всем крохотные кусочки мыла, шерстяные носки, сухари, спички, свечи, головки редьки, а то и самое ценное в те дни — баночку с молочным порошком. Я развернул пакет, и вот, кроме Священного Писания, изданного в Иерусалиме (против страницы на иврите — страница того же текста на финском языке), кроме крошечной музыкальной шкатулки, сработанной из крашеного дерева, с крышкой из меди, нашел я букетик засушенных полевых цветов. Странные финские цветы, прекрасные и в смерти своей, цветы, названия которых я не знал и не встречал до того утра.

— Очень, очень любили мы, — сказала тетя Эйли, и ее уже не видящие глаза искали мои глаза, — очень, очень любили мы твоих дорогих родителей. Нелегка была их жизнь на земле, не всегда были они милосердны друг к другу. Порою темная тень витала над ними. Но теперь, когда, приобщившись к вечной тайне, они вернулись, наконец-то, под крыла Господа, теперь твои родители наверняка обрели милосердие и истину. Теперь они, словно два чистых ребенка, не ведавших греховных мыслей, и между ними во все дни лишь свет, любовь и милосердие. Как сказано в «Песни песней», левая рука у нее под головой, а правая обнимает его. И давно уже исчезла над ними всякая тень.

Я, со своей стороны, собирался подарить двум тетушкам два экземпляра моей книги, переведенной на их язык. Но тетя Рауха отказалась:

— Ивритскую книгу, — сказала она, — книгу об Иерусалиме, написанную в Иерусалиме, да ведь мы должны — пожалуйста! — прочесть ее на иврите, и ни на каком другом языке! А, кроме того, — добавила она с извиняющейся улыбкой, — говоря по правде, тетя Эйли не может больше ничего читать, ибо отнял у нее Господь остатки зрения. Только я все еще читаю ей вслух, утром и вечером, из Библии, из Евангелия, из нашего молитвенника, из книги о житии святых, хотя и мои глаза все тускнеют и тускнеют, и вскоре обе мы полностью ослепнем.

А когда я не читаю ей, и тетя Эйли не слушает меня, тогда сидим мы вдвоем против окна и наблюдаем через стекло деревья, птиц, снег и ветер, утром и вечером, при свете дня и свете ночи. И обе мы с великим смирением благодарим нашего доброго и милосердного Господа за все его милости и все его чудеса: «да сотворится по воле его на небесах и на земле». Ведь и ты, наверно, видишь иногда, лишь в минуты отдохновения, какое великое чудо являют собой и небесный свод, и земля, и деревья, и камни, и поле, и лес — все без исключения. Все без исключения источает свет и сияние, все без исключения тысячекратно свидетельствует о великой славе и милосердии.

Загрузка...