Голос седого стих, а тишина после него сделалась такой всеобъемлющей, будто все звуки в природе просто перестали существовать.
Я лежал за насыпью и чувствовал, как под ладонью, при каждом движении, шевелится мелкий щебень, как затекает шея от неудобного положения, как въедается в ноздри запах гари и горелого мяса.
Где-то там, в темноте, ждал седой душман. И его нужно было вернуть.
Рядом завозился Горохов. Я слышал его дыхание — нервное, злое, хрипловатое. Он буквально вибрировал от напряжения, как перетянутая стальная струна. Бижоев замер между нами так, будто хотел провалиться сквозь землю. Даже дышать, кажется, перестал.
Я принял решение. Спокойно, холодно. Так, как привык принимать всегда.
— Значит так, — сказал я негромко, но так, чтоб слышали все. — Вынуждаем их сдаться. Возвращаем пленных, остальных берём живьём. Компетентные службы сами разберутся, что с ними делать дальше.
Горохов дёрнулся. Повернул ко мне голову так резко, что у него в шее хрустнуло. Даже в темноте было видно, как округлились его глаза.
— Ты че, прапор? — зло проговорил он. — Они наших сожгли, а ты их — в плен⁈
Он ткнул пальцем в сторону кишлака. Рука у него дрожала — я видел это отчётливо, хотя свет от догорающего БТР падал сбоку, выхватывая только отдельные детали.
— Они не имеют права на жизнь, понял? Не имеют! — Горохов говорил, и с каждым словом голос его становился выше, громче, почти срывался. — Их убивать надо! Всех! Они нелюди! Твари последние, вот они кто!
Я смотрел на него и чувствовал, как внутри поднимается тяжёлая, холодная злость. Злость на Горохова. На этого упрямого, злого, но по-своему честного дурака, который сейчас готов был всё поломать. И тем не менее я быстро взял себя в руки.
— Ты предлагаешь убить пленных? — спросил я спокойно. Даже слишком спокойно. Голос прозвучал ровно, будто мы о погоде говорили.
— А кто сказал, что мы их в плен возьмём? — Горохов подался ко мне всем корпусом, и я почувствовал его дыхание — горячее, с отдающим крепким табаком. — Мы их просто уничтожим. Там, в кишлаке. Зачистим — и всё. Кончай их жалеть, прапор!
— Нет, Дима, — я покачал головой. — Если задачу можно выполнить с минимальной затратой сил и средств, я выполню её с минимальной затратой сил и средств.
Горохов молчал. Но я чувствовал, как он хмурится. Слышал, как гневно сопит. Он смотрел куда-то в сторону, в темноту, и молчал. Но я понимал — он не видит ничего. Не может мыслить рационально. Лишь злость и жажда ярости застелила глаза старшему сержанту.
— Смотри, как будет, Дима, — я заговорил жёстко, чеканя каждое слово. — Они выходят без оружия. Сдаются. И мы их забираем.
Он дёрнул головой, будто от удара. Потом Горохов отвёл взгляд. Засопел, как разъярённый бык, но смолчал. Я услышал, как под его пальцами хрустнуло полимерное цевьё автомата — так он сильно его сжал. Я видел, как он борется сам с собой. Как внутри него что-то ломается.
— И точка, — добавил я жёстко. — Точка. Возражения не принимаются.
Он не ответил. Только сплюнул в сторону и отвернулся. Уставился в темноту.
Я повернулся к Бижоеву.
— Переводи, — сказал я. — Скажи этому Юнусу: либо они выходят с поднятыми руками, отдают пленных и сдаются, либо через пять минут мы причешем кишлак из КПВТ. Выбирать им.
Бижоев сглотнул. Кадык его дёрнулся. Он приподнял голову и прокричал отрывистые, немного гортанно звучавшие слова в темноту. С той стороны поначалу нам ответили тишиной. Потом зазвучали приглушённые расстоянием голоса. Что-то спорили.
Я потянулся к рации. Нажал тангенту.
— Рубин-1, я дал им пять минут. Если не сдадутся — работаем по кишлаку из крупного калибра. Как поняли? Приём.
— Поняли хорошо, — отозвался Зайцев. Потом замолчал, однако в рации тихо шумела тишина. Это значило, что кнопки он не отпустил. Замкомвзвода будто бы засомневался. Спустя пару мгновений спросил: — Рубин-2, думаешь, выйдут? Приём.
— Выйдут, — сказал я в гарнитуру.
В наушнике зашипело, потом голос Зайцева — спокойный, деловитый — ответил мне с каким-то облегчением:
— Понял, Рубин-2. Если что, мы наготове.
Я убрал рацию и снова уставился в темноту. Пять минут. Триста секунд. И каждая тянулась как вечность.
Его голова гудела. Но не от ранения или контузии. Она гудела от того, что навалилось на его неокрепшие плечи. От криков, от стрельбы, от этого проклятого грохота, который до сих пор стоял в ушах, даже когда пулемёты шурави замолчали.
Юнус сидел на корточках, прислонившись спиной к шершавой глине дувала, и смотрел на свои руки. Пальцы дрожали. Он сжал их в кулак — дрожь только усилилась, перетекла в запястья, в локти. Пришлось упереться кулаками в колени, чтобы унять эту проклятую слабость.
От БТР, который догорал на дороге, тянуло гарью. Запах въедался в ноздри, смешивался с потом и страхом, которым пропахла вся эта тесная ниша между стен. Юнус покосился на своих.
Рашид сидел у противоположной стены, поджав под себя ноги, и смотрел в землю. Он не шевелился. Только пальцы правой руки, лежащие на ремне автомата, нервно перебирали, постукивали по жёсткой ткани подушечками.
Фархад пристроился рядом с ним, вжавшись в стену так, будто та могла защитить его от любой напасти на свете. Молодой, почти мальчишка, он смотрел куда-то в одну точку, и губы его беззвучно шевелились — то ли молитва, то ли просто нервный тик. Руки он засунул под мышки. Возможно, пытался согреть. А может, они просто дрожали ровно так же, как и у самого Юнуса.
Остальные жались кто где. Двое раненых лежали под стеной ближайшей сакли — один стонал сквозь зубы, другой просто молчал, закрыв глаза, и только хриплое дыхание выдавало, что он ещё жив. Ещё трое здоровых сидели у проёма, где раньше в дувале была дверь. У них тоже тряслись руки. Юнус видел это по тому, как они сжимали автоматы — слишком крепко, судорожно.
Пятерых уже не было. Они остались лежать где-то под дувалами, когда замолчали крупнокалиберные пулемёты русских.
— Сколько их там? — спросил вдруг Фархад. Голос его прозвучал как-то сипловато, словно принадлежал старику. — Шурави? Много?
Юнус не ответил. Он не знал. Он вообще ничего не знал. Только что они сидели в засаде, ждали, когда мимо пройдёт советская колонна бронемашин. А потом начался ад.
Сперва Юнус хотел просто пропустить шурави. Но когда заметил, что они спешились и двинулись вдоль дороги — не удержался. Отдал приказ напасть. Он не думал, что им так крепко ответят. Не думал, что орудия бронемашин могут оказаться настолько смертоносными. Он вообще никогда в жизни не видел, как работают их тяжёлые пулемёты.
Юнус рассчитывал на быстрый, смертоносный удар и отход. Но всё сложилось иначе. Так, как он и представить себе не мог.
— Много, — ответил за него Рашид. Голос у него был глухой, усталый. — Их много. И у них пулемёты. Тяжёлые.
— Я слышал, — Фархад облизал пересохшие губы. — Как они… как они нам что-то орали.
— Заткнись, — бросил Юнус. Он не хотел говорить так резко, но слово вырвалось само. Фархад вздрогнул, вжал голову в плечи и замолчал.
Тишина снова навалилась на них. Снаружи было тихо. Пулемёты молчали. Только ветер шуршал где-то в развалинах да потрескивал догорающий БТР.
— Они не стреляют, — сказал кто-то из сидящих у входа. — Может, ушли?
— Не ушли, — отозвался Рашид, не поднимая головы. — Они ждут.
Юнус хотел возразить, но в этот момент со стороны дороги донёсся голос. Громкий, злой, стальной. Говорили по-русски, и слова разобрать было нельзя.
Фархад дёрнулся, чуть не вскочил.
— Тихо, — Рашид положил руку ему на плечо. — Сиди.
Юнус прижался к дувалу. Приник ухом к бойнице. Сквозь неё был виден кусок дороги, освещённый пламенем. Там шевелились тени.
— Чего они хотят? — спросил Рашид. — Ты понимаешь, Юнус?
— Ты слышал их переводчика, — ответил тот всё так же зло. — Они хотят, чтобы мы вышли. И отдали пленных.
Потом Юнус сплюнул под ноги. Во рту пересохло так, что слюны почти не было, только горькая, вязкая сухость.
— Шакалы, — прошипел он. — Они нас перестреляют, как только мы высунемся.
Рашид поднял голову. В темноте его глаза блеснули устало и тяжело.
— А если не выйдем? Что тогда?
Юнус не ответил. Он знал, что будет. Пулемёты снова заговорят, и на этот раз они не просто попугают. Они будут бить на поражение.
Из-за дувала снова донёсся голос. Теперь говорили на дари. Чисто, правильно, как говорят городские.
— Юнус! — кричал голос. — Слушай, что говорит командир!
Юнус вцепился пальцами в край бойницы. Глина крошилась под ногтями.
— Если вы выйдете с поднятыми руками и отдадите пленных, никто вас не тронет! — продолжал голос. — Командир даёт слово! Если не выйдете — через пять минут пулемёты начнут стрелять по кишлаку! Выбирайте!
Переводчик замолчал. Тишина снова стала давить, как каменная плита.
Юнус обернулся к своим. Они смотрели на него. Все. И в этих взглядах он не увидел того, что хотел увидеть. Не было в них решимости. Не было готовности умереть. Был только страх.
— Они лгут, — сказал Юнус. Голос его прозвучал хрипло, почти умоляюще. — Ты же знаешь, Рашид. Шурави всегда лгут. Они скажут: выходите, а сами…
— Я знаю, — перебил Рашид. — Я знаю, что они могут соврать. И я знаю, что они могут сказать правду. Но я знаю точно и ещё одно, Юнус.
Он поднялся. Медленно, с трудом разгибая затёкшие ноги. Подошёл ближе.
— Мы потеряли пятерых, — проговорил Рашид. — Ещё двое ранены. Если мы не отдадим пленных, они убьют всех. Ты хочешь, чтобы мы все здесь умерли?
Юнус смотрел на него не отрываясь. На этого простого сына мельника, который никогда не был воином, который пошёл за ним, потому что верил. Верил, что они смогут прогнать шурави. А теперь…
— Мы моджахеды, — сказал Юнус. Голос его дрогнул. — Для нас умереть в бою — честь. Аллах ждёт нас.
Рашид покачал головой. Медленно, устало.
— Юнус, посмотри на нас. — Он обвёл рукой сидящих. — Я не моджахед. Я — сын мельника. Фархад — сын кузнеца. Вон там сидит Ахмад — он пастух. Мы пошли за тобой, потому что думали, что в силах драться с шурави. Что сможем уйти в горы. Что когда-нибудь присоединимся к джихаду. Но сегодня…
Он замолчал. Сглотнул. Кадык его дёрнулся.
— Сегодня мы поняли, что мы не воины, Юнус. Мы не умеем воевать. И умирать мы не хотим.
Фархад вдруг заговорил. Быстро, захлёбываясь словами, будто боялся, что его остановят:
— Он прав, Юнус! Я не хочу умирать! У меня мать, сёстры… Если я не вернусь, кто о них позаботится? Кто? Эти шурави? Они уйдут когда-нибудь, а мы останемся… Если останемся…
Он не договорил. Уткнулся лицом в колени и затрясся в порыве плача.
Юнус смотрел на них и чувствовал, как внутри что-то обрывается. То, что держало его последние дни, последние часы — злость, ненависть, желание доказать, что он чего-то стоит, — всё это таяло, утекало сквозь пальцы, как вода.
— Вы трусы, — сказал он тихо. Без злости. Просто констатировал, как очевидный факт.
— Может быть, — Рашид кивнул. — Но трусы, которые ещё могут выжить. А ты храбрец, который умрёт, если не отступится. Но умрёшь ты не один — всех нас за собой потащишь.
Юнус хотел ответить, но в этот момент из темноты, где лежали пленные, раздался голос. Хриплый, надорванный, но твёрдый.
— Послушай своих людей, Юнус.
Все обернулись. Старый душман с седой бородой — тот самый, которого они схватили, когда тот выбрался из горящего БТРа русских, — пошевелился, сидя у стены. Лицо его было бледным и в темноте казалось лицом мертвеца. Грязным, в каких-то тёмных разводах то ли грязи, то ли запёкшейся крови. Глаза лихорадочно блестели.
— Ты кто такой, чтобы учить меня? — огрызнулся Юнус. — Заткнись, чужак!
— Я тот, кто уже видел смерть, — ответил старик спокойно. — Я долго на этой войне. Я видел, как умирают враги. И я видел, как умирают мои люди. Ты молод. Тебе не нужно умирать здесь, в этой дыре, из-за гордости.
Юнус поднялся. Приблизился к нему, схватил за ворот грязной рубахи, притянул к себе. Старик не сопротивлялся, только смотрел Юнусу в глаза. Вблизи было видно, как трясётся его голова — мелко, почти незаметно.
— Тебя надо было убить ещё там, на дороге, — прошипел Юнус ему в лицо. — Вместе с твоими хозяевами-шурави. Из-за тебя всё это! Из-за таких, как ты, которые предпочитают плен и рабство смерти настоящего моджахеда!
— Может быть, — старик не отводил взгляда. — Но сейчас не во мне дело. Послушай своих людей. Они правду говорят. Жизнь дороже смерти.
Юнус оттолкнул его. Старик ударился о стену дома, закашлялся.
В тишине, которая снова повисла в этой тесной нише — между дувалами и заброшенными домами, было слышно только его хриплое дыхание да всхлипывания Фархада.
Юнус отошёл к стене. Прислонился лбом к холодной глине. Закрыл глаза.
Он вспомнил отца. Как тот уходил в горы. Как мать плакала по ночам, думая, что дети её не слышат. Как отец не вернулся. И как потом в кишлак вернулся старый пастух Зуллаб. И сказал, что он убит. Помнил, как по Чачи-Абу потянулись слухи, что его убили душманы, с которыми он поссорился из-за добычи. Тогда Юнус не верил им. Этим слухам.
Но сейчас, после того как он увидел мощь советских машин, неприятное сомнение принялось грызть его душу. А вдруг отец умер не за веру? Не за свободу? Вдруг он умер из-за денег? Вдруг он ушёл, чтобы грабить и убивать, потому что понимал собственное бессилие перед крепкой армией чужаков?
Юнус открыл глаза. Повернулся к своим.
Они смотрели на него. Ждали.
— Мы выйдем, — сказал Юнус, стараясь не дрогнуть голосом. — Отдадим пленных.
Рашид выдохнул. Фархад поднял голову, и лицо его, мокрое от слёз, вдруг осветилось чем-то похожим на облегчение.
— Я сам поговорю с их командиром, — добавил Юнус. — Если они нас обманут…
— Если обманут, мы всё равно умрём, — перебил Рашид. — Но если нет… Мы хотя бы попытаемся выжить. Что нам остаётся?
Юнус кивнул. Медленно, будто через силу.
Он подошёл к проёму, где раньше была дверь, и крикнул в темноту. Голос сорвался, пришлось повторить.
— Эй, шурави! — крикнул он. — Мы согласны!
И в этот момент, когда слова уже вылетели и назад их было не вернуть, он почувствовал, как по щеке скатилась одна-единственная слеза. Он решил, что не плачет — просто глаза защипало от дыма и усталости. Он вытер слезу рукавом быстро, чтобы никто не увидел.
Из темноты снова донеслись голоса. Бижоев слушал, напряжённо вглядываясь туда, где за дувалами затаились духи, и лицо у него делалось всё более растерянным.
— Товарищ прапорщик, — обернулся он ко мне. — Они согласны. Но говорят — выходить будут по двое. С оружием. Остальные останутся прикрывать. Если мы их тронем — те будут стрелять.
Я почувствовал, как Горохов напрягся. Как что-то забормотал себе под нос.
— Спроси, — начал я, — сколько их?
Бижоев перевёл. С той стороны, немного повременив, снова зазвучал приглушённый, злой голос.
— Он спрашивает, — обернулся ко мне Бижоев, — зачем нам знать?
— Скажи, — я и бровью не повёл, — что от этого зависит, пойдём мы на их условия или нет.
Бижоев спросил. Некоторое время переговаривался с душманом.
— Говорит, — наконец сказал мне Бижоев, — их всего девять человек. Плюс двое раненых. И ещё… — Бижоев замялся, отвёл глаза.
— Что ещё он сказал? — спросил я строго.
— Говорит… — выдохнул наконец Бижоев, — говорит, что у них только один пленный живой. Второй, молодой, получил шальную пулю, когда они сожгли БТР. И умер несколько часов назад.
Я нахмурился. Потом ненадолго задумался, складывая в голове два и два.
— Ладно, — кивнул я наконец. — Пускай выходят по двое. Но без оружия. А ещё — тщательно исполняют наши приказания. Не то — начнём стрелять. В первой группе пусть идёт пленный. Передавай.
Бижоев перевёл. На этот раз ответ пришёл быстрее. Юнус согласился. Видимо, понял наконец, что выбора у него нет.
Я поднёс гарнитуру к губам:
— Рубин-1, они выходят. Пойдут группами по два человека. Скажи второму отделению, пусть готовятся принимать пленных. В случае чего — работаем по плану.
— Понял, Рубин-2, — отозвался Зайцев. — Пулемёты наготове. Если что — накроем.
Минута тянулась бесконечно. Некоторое время мы с Юнусом ещё согласовывали нюансы, вроде того, где именно они будут переходить дорогу, чтобы подбитая бронемашина нам не мешала. Потом я переместил первое стрелковое на новое место, так, чтобы последний боец нашей стрелковой цепи оказался в пяти метрах от БТР, а я сам — прямо напротив того места, где пойдут духи.
Судя по мелькавшим между дувалами теням, они тоже перемещались для перехода. Занимали новые позиции. Это же подтвердил и мрачный, как туча, Горохов, когда я приказал ему понаблюдать за духами в ночник.
На нашей позиции стояла неудобная, напряжённая тишина. Казалось, я слышал, как кто-то из бойцов поскрипывает зубами. Как хрустят чьи-то суставы пальцев, когда он покрепче сжимает приготовленный к стрельбе автомат в руках.
Горохов рядом молчал. С того момента, как духи согласились выйти, говорил редко и только по делу. Однако тон его оставался дерзким, голос — злым.
— Дима, — сказал я тихо, не оборачиваясь. — Только без глупостей. Ясно?
Он не ответил. Только засопел.
Из-за дувала начали появляться фигуры.
Первым шёл Седой — Абдул-Вахид. Я узнал его по походке, по фигуре и опущенным, усталым плечам. Руки у него были за головой, голова опущена. За ним следовал первый душман. Он был худ, узкоплеч. И, судя по ещё не тронутой тяжёлым трудом ровной осанке — молод. Очень молод.
Они шли медленно. Очень медленно. Каждый шаг давался им с трудом — то ли от страха, то ли от усталости. Свет догорающего БТР выхватывал их из темноты по частям: сначала лица — усталое и равнодушное Седого и с расширенными от ужаса глазами — молодого духа. Потом руки, заведённые за голову, напряжённые. Потом ноги, двигающиеся тяжело, неловко, как у людей, которых ведут на плаху.
Я смотрел на них и ждал. Ждал, не выкинет ли кто-нибудь из душманов какую-нибудь глупость: не потянется ли за гранатой, припрятанной за пазухой. Не попытается ли схватиться за припрятанный заранее пистолет.
Но, по всей видимости, подвоха, которого мы ожидали, не было.
Они прошли половину пути. Принялись подниматься на дорогу. Я уже мог лучше рассмотреть лицо Седого — осунувшееся, с запёкшейся кровью на губах и скулах, с глазами, которые смотрели куда-то сквозь меня.
И тут грохнуло.
Выстрел — резкий, сухой, одиночный. За одним из дувалов мелькнула дульная вспышка. Стрелял кто-то из духов. Я даже не заметил, куда легла пуля. Видимо, куда-то в молоко.
Я не успел даже дёрнуться.
Рядом со мной автомат Горохова заговорил длинной, злой очередью. Он стрелял лёжа, почти не целясь, просто посылая пули туда, где на дороге застыли две человеческие фигуры.
Я видел, как они падали. Первым — Седой. Он просто сложился пополам и рухнул лицом в пыль. За ним — молодой душман.
Не успел я крикнуть, как всё закрутилось. Дувалы через дорогу разразились дульными вспышками и автоматным треском. Спустя секунду слева и справа застрочили автоматы гороховцев.
Клещ стрелял короткими, сфокусированными на какой-то только ему известной цели очередями. Кочубей — бил длинными, почти не целясь. Даже Пихта, всегда спокойный, молчаливый, всаживал пули в темноту, откуда донёсся тот роковой выстрел.
А потом слева, с возвышенности, где стояли БТРы, ударил КПВТ. Трассеры огненными прочерками прошили кишлак, взметая пыль, щебень, разваливая дувалы, словно те были сделаны из сырого песка. В свете снарядов я успел увидеть, как мечутся за дувалами тени, как кто-то падает, кто-то пытается бежать.
— Прекратить огонь! — орал я, но меня никто не слышал. Голос просто тонул в усиливавшемся гуле завязавшегося огневого боя.
Я рванулся к Горохову. Схватил его за ствол автомата, дёрнул на себя с такой силой, что он выпустил оружие. Мы сцепились. Он схватил меня за одежду. Замычал, пытался вернуть оружие, но я держал его мёртвой хваткой.
— Всем прекратить огонь! — закричал я что есть силы, когда моё лицо оказалось в сантиметре от его перекошенной морды. — Это приказ!
Постепенно стрельба стихала. Короткие очереди сменились одиночными, потом редкими щелчками, а потом наступила тишина.
Я оттолкнул Горохова. Прислушался. С противоположной стороны не стреляли. Видимо, стрелять было уже некому. Тогда я поднялся. Вслед за мной из укрытия принялись подниматься остальные бойцы. Выглядели они так, будто сами не поняли, что сейчас произошло.
На дороге лежали тела. Два тела. Седой — ничком, второй — на спине, раскинув руки. Горохов поднялся рядом. Лицо у него было перепачкано пылью, глаза горели безумным огнём, губы кривились от злости.
Я без слов шагнул к нему, схватил за грудки. Пальцы вцепились в мокрую от пота ткань.
— Я приказал не стрелять… — холодным, стальным голосом проговорил я. — Ты убил языка… Ты это понимаешь?..
— Это была уловка! — Горохов вырвался, отступил на шаг. — Ты что, не слышал? Выстрел с их стороны! Сигнал! Они хотели напасть!
— Я слышал выстрел. — Я ткнул пальцем в сторону кишлака. — Один выстрел… Случайный… У кого-то нервы сдали, а ты положил всех… И знаешь, что это значит?
Горохов не ответил. Только заносчиво приподнял подбородок.
— Что все наши, кто погиб сегодня, погибли напрасно. Мы потеряли языка, который нужен был КГБ.
Горохов молчал. Только смотрел на меня — и в этом взгляде было что-то новое. Злоба в его глазах смешалась с каким-то извращённым осознанием… и разочарованием.
— Я думал, ты свой, Селихов, — сказал он напористо. — Я думал, ты настоящий. А ты… ты как они. Как все эти офицеры. Боишься воевать как надо. Боишься кровь проливать.
Я смотрел на него и чувствовал, как внутри поднимается холодная, тяжёлая волна. Нет, не волна злости. Это была усталость. Бесконечная усталость от всего этого.
— Я пролил много, очень много крови, Горохов. Столько, что тебе и не снилось, — проговорил я холодно. — И знаешь, что я понял?
Он молчал, но грудь его широко раздавалась от каждого вдоха. Злого, нервного. Клокочущего в его глотке.
— Что я не хочу проливать её зря, — добавил я и отвернулся. — Не важно, насколько ты хороший солдат, Дима. Одна-единственная ошибка может перечеркнуть всё. И сегодня ты совершил именно такую.
Он смотрел на меня. Секунду. Две. В глазах его что-то менялось — разочарование сменялось настоящей, неприкрытой ненавистью, ненависть — отчаянием. А потом Горохов зарычал, протяжно, злобно, словно раненый зверь. И бросился на меня.